Вешние воды - Тургенев Иван Сергеевич


Проза Ивана Сергеевича Тургенева, пожалуй, самая изящная в русской классической литературе, самая живописная. Пейзажи Тургенева точны и подробны и в то же время пронизаны щемящей сердце меланхоличной поэзией. Так же подробно и живо выписаны тургеневские характеры. В литературе прочно закрепился сложный и удивительно цельный типаж "тургеневской женщины" – образ насколько духовно сильной, настолько необъяснимой натуры – образ женщины-загадки, созвучный самой русской природе.

Повесть "Вешние воды", посвящена всегда волновавшей Тургенева теме обретения и утраты истинной любви и ее столкновения с "темной", иррациональной страстью…

Иван Сергеевич Тургенев
Вешние воды

Веселые годы,
Счастливые дни -
Как вешние воды
Промчались они!

Из старинного романса

Часу во втором ночи он вернулся в свой кабинет. Он выслал слугу, зажегшего свечки, и, бросившись в кресло около камина, закрыл лицо обеими руками. Никогда еще он не чувствовал такой усталости - телесной и душевной. Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти все мужчины отличались умом и талантами - сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно… и, со всем тем, никогда еще то "taedium vitae", о котором говорили уже римляне, то "отвращение к жизни" - с такой неотразимой силой не овладевало им, не душило его. Будь он несколько помоложе - он заплакал бы от тоски, от скуки, от раздражения: горечь едкая и жгучая, как горечь полыни, наполняла всю его душу. Что-то неотвязчиво-постылое, противно-тяжкое со всех сторон обступило его, как осенняя, томная ночь; и он не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи. На сон нечего было рассчитывать: он знал, что он не заснет.

Он принялся размышлять… медленно, вяло и злобно.

Он размышлял о суете, ненужности, о пошлой фальши всего человеческого. Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) - и ни один не находил пощады перед ним. Везде все то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, - чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, а там вдруг, уж точно как снег на голову, нагрянет старость - и вместе с нею тот постоянно возрастающий, все разъедающий и подтачивающий страх смерти… и бух в бездну! Хорошо еще, если так разыграется жизнь! А то, пожалуй, перед концом пойдут, как ржа по железу, немощи, страдания… Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море - нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, неподвижным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке - а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища: все житейские недуга, болезни, горести, безумие, бедность, слепота… Он смотрит - и вот одно из чудищ выделяется из мрака, поднимается выше и выше, становится все явственнее, все отвратительно явственнее. Еще минута - и перевернется подпертая им лодка! Но вот оно опять как будто тускнеет, оно удаляется, опускается на дно - и лежит оно там, чуть-чуть шевеля плесом… Но день урочный придет - и перевернет оно лодку.

Он тряхнул головою, вскочил с кресла, раза два прошелся по комнате, присел к письменному столу и, выдвигая один ящик за другим, стал рыться в своих бумагах, в старых, большею частью женских, письмах. Он сам не знал, для чего он это делал, он ничего не искал - он просто хотел каким-нибудь внешним занятием отделаться от мыслей, его томивших. Развернув наудачу несколько писем (в одном из них оказался засохший цветок, перевязанный полинявшей ленточкой), - он только плечами пожал и, глянув на камин, отбросил их в сторону, вероятно, сбираясь сжечь весь этот ненужный хлам. Торопливо засовывая руки то в один, то в другой ящик, он вдруг широко раскрыл глаза и, медленно вытащив наружу небольшую осьмиугольную коробку старинного покроя, медленно приподнял ее крышку. В коробке, под двойным слоем пожелтевшей хлопчатой бумаги, находился маленький гранатовый крестик.

Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик - и вдруг слабо вскрикнул… Не то сожаление, не то радость изобразили его черты. Подобное выражение являет лицо человека, когда ему приходится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда-то и который неожиданно возникает теперь перед его взором, все тот же - и весь измененный годами. Он встал и, возвратясь к камину, сел опять в кресло - и опять закрыл руками лицо… "Почему сегодня? именно сегодня?" - думалось ему, и вспомнил он многое, давно прошедшее…

Вот что вспомнил он…

Но нужно сперва сказать его имя, отчество и фамилию. Его звали Саниным, Дмитрием Павловичем.

Вот что он вспомнил:

I

Дело было летом 1840 года. Санину минул 22-й год, и он находился во Франкфурте, на возвратном пути из Италии в Россию. Человек он был с небольшим состоянием, но независимый, почти бессемейный. У него, по смерти отдаленного родственника, оказалось несколько тысяч рублей - и он решился прожить их за границею, перед поступлением на службу, перед окончательным возложением на себя того казенного хомута, без которого обеспеченное существование стало для него немыслимым. Санин в точности исполнил свое намерение и так искусно распорядился, что в день прибытия во Франкфурт у него оказалось ровно столько денег, сколько нужно было для того, чтобы добраться до Петербурга. В 1840 году железных дорог существовала самая малость; господа туристы разъезжали в дилижансах. Санин взял место в "бейваген"; но дилижанс отходил только в 11-м часу вечера. Времени оставалось много. К счастью, погода стояла прекрасная и Санин, пообедав в знаменитой тогдашней гостинице "Белого лебедя", отправился бродить по городу. Зашел посмотреть Даннекерову Ариадну, которая ему понравилась мало, посетил дом Гете, из сочинений которого он, впрочем, прочел одного "Вертера" - и то во французском переводе; погулял по берегу Майна, поскучал, как следует добропорядочному путешественнику; наконец, в шестом часу вечера, усталый, с запыленными ногами, очутился в одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом забыть не мог. На одном из немногочисленных ее домов он увидел вывеску: "Итальянская кондитерская Джиованни Розелли" заявляла о себе прохожим. Санин зашел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в первой комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с золотыми ярлыками и столько же стеклянных банок с сухарями, шоколадными лепешками и леденцами, - в этой комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками, на высоком плетеном стуле возле окна, и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок красной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой корзинкой из резного дерева. Смутный шум слышался в соседней комнате. Санин постоял и, дав колокольчику на дверях прозвенеть до конца, произнес, возвысив голос: "Никого здесь нет?" В то же мгновение дверь из соседней комнаты растворилась - и Санину поневоле пришлось изумиться.

II

В кондитерскую, с рассыпанными по обнаженным плечам темными кудрями, с протянутыми вперед обнаженными руками, порывисто вбежала девушка лет девятнадцати и, увидев Санина, тотчас бросилась к нему, схватила его за руку и повлекла за собою, приговаривая задыхавшимся голосом: "Скорей, скорей, сюда, спасите!" Не из нежелания повиноваться, а просто от избытка изумления Санин не тотчас последовал за девушкой - и как бы уперся на месте: он в жизни не видывал подобной красавицы. Она обернулась к нему и с таким отчаянием в голосе, во взгляде, в движении сжатой руки, судорожно поднесенной к бледной щеке, произнесла: "Да идите же, идите!" - что он тотчас ринулся за нею в раскрытую дверь.

В комнате, куда он вбежал вслед за девушкой, на старомодном диване из конского волоса лежал, весь белый - белый с желтоватыми отливами, как воск или как древний мрамор, - мальчик лет четырнадцати, поразительно похожий на девушку, очевидно ее брат. Глаза его были закрыты, тень от черных густых волос падала пятном на словно окаменелый лоб, на недвижные тонкие брови; из-под посиневших губ виднелись стиснутые зубы. Казалось, он не дышал; одна рука опустилась на пол, другую он закинул за голову. Мальчик был одет и застегнут; тесный галстук сжимал его шею.

Девушка с воплем бросилась к нему.

- Он умер, он умер! - вскричала она, - сейчас он тут сидел говорил со мною - и вдруг упал и сделался недвижим… Боже мой! неужели нельзя помочь? И мамы нет! Панталеоне, Панталеоне, что же доктор? - прибавила она вдруг по-итальянски. - Ты ходил за доктором?

- Синьора, я не ходил, я послал Луизу, - раздался хриплый голос за дверью, - и в комнату, ковыляя на кривых ножках, вошел маленький старичок в лиловом фраке с черными пуговицами, высоком белом галстуке, нанковых коротких панталонах и синих шерстяных чулках. Его крошечное личико совершенно исчезало под целой громадой седых, железного цвета волос. Со всех сторон круто вздымаясь кверху и падая обратно растрепанными косицами, они придавали фигуре старичка сходство с хохлатой курицей - сходство тем более поразительное, что под их темно-серой массой только и можно было разобрать, что заостренный нос да круглые желтые глаза.

- Луиза скорей сбегает, а я не могу бегать, - продолжал старичок по-итальянски, поочередно поднимая плоские, подагрические ноги, обутые в высокие башмаки с бантиками, - а я вот воды принес.

Своими сухими, корявыми пальцами он стискивал длинное горлышко бутылки.

- Но Эмиль пока умрет! - воскликнула девушка и протянула руки к Санину. - О мой господин, о mein Herr! Неужели вы не можете помочь?

- Надо ему кровь пустить - это удар, - заметил старичок, носивший имя Панталеоне.

Хотя Санин не имел ни малейшего понятия о медицине, однако одно он знал достоверно: с четырнадцатилетними мальчиками ударов не случается.

- Это обморок, а не удар, - проговорил он, обратясь к Панталеоне. - Есть у вас щетки?

Старичок приподнял свое личико.

- Что?

- Щетки, щетки, - повторил Санин по-немецки и по-французски. - Щетки, - прибавил он, показывая вид, что чистит себе платье.

Старичок, наконец, его понял.

- А, щетки! Spazzette! Как не быть щеток!

- Давайте их сюда; мы снимем с него сюртук - и станем растирать его.

- Хорошо… Вепопе! А воду на голову не надо вылить?

- Нет… после; ступайте теперь поскорей за щетками.

Панталеоне поставил бутылку на пол, выбежал вон и тотчас вернулся с двумя щетками, одной головной и одной платяной. Курчавый пудель сопровождал его и, усиленно вертя хвостом, с любопытством оглядывал старика, девушку и даже Санина - как бы желая знать, что значила вся эта тревога?

Санин проворно снял сюртук с лежавшего мальчика, расстегнул ворот, засучил рукава его рубашки - и, вооружившись щеткой, начал изо всех сил тереть ему грудь и руки. Панталеоне так же усердно тер другой - головной щеткой - по его сапогам и панталонам. Девушка бросилась на колени возле дивана и, схватив обеими руками голову, не мигая ни одной векою, так и впилась в лицо своему брату.

Санин сам тер - а сам искоса посматривал на нее. Боже мой! какая же это была красавица!

III

Нос у ней был несколько велик, но красивого, орлиного ладу, верхнюю губу чуть-чуть оттенял пушок; зато цвет лица, ровный и матовый, ни дать ни взять слоновая кость или молочный янтарь, волнистый лоск волос, как у Аллориевой Юдифи в Палаццо-Питти, - и особенно глаза, темно-серые, с черной каемкой вокруг зениц, великолепные, торжествующие глаза, - даже теперь, когда испуг и горе омрачали их блеск… Санину невольно вспомнился чудесный край, откуда он возвращался… Да он и в Италии не встречал ничего подобного! Девушка дышала редко и неровно; казалось, она всякий раз ждала, не начнет ли брат ее дышать?

Санин продолжал растирать его; но он глядел не на одну девушку. Оригинальная фигура Панталеоне также привлекла его внимание. Старик совсем ослабел и запыхался; при каждом ударе щеткой подпрыгивал и визгливо кряхтел, а огромные космы волос, смоченные потом, грузно раскачивались из стороны в сторону, словно корни крупного растения, подмытые водою.

- Снимите, по крайней мере, с него сапоги, - хотел было сказать ему Санин…

Пудель, вероятно возбужденный необычайностью всего происходившего, вдруг припал на передние лапы и принялся лаять.

- Tartaglia - canagliа! - зашипел на него старик…

Но в это мгновенье лицо девушки преобразилось. Ее брови приподнялись, глаза стали еще больше и засияли радостью…

Санин оглянулся… По лицу молодого человека выступила краска; веки шевельнулись… ноздри дрогнули. Он потянул воздух сквозь все еще стиснутые зубы, вздохнул…

- Эмиль! - крикнула девушка. - Эмилио мио!

Медленно раскрылись большие черные глаза. Они глядели еще тупо, но уже улыбались - слабо; та же слабая улыбка спустилась на бледные губы. Потом он двинул повислой рукою - и с размаху положил ее себе на грудь.

- Эмилио! - повторила девушка и приподнялась. Выражение ее лица было так сильно и ярко, что казалось, вот сейчас либо слезы у нее брызнут, либо вырвется хохот.

- Эмиль! Что такое? Эмиль! - послышалось за дверью - и в комнату проворными шагами вошла опрятно одетая дама с серебристо-седыми волосами и смуглым лицом. Мужчина пожилых лет выступал за нею следом; голова служанки мелькнула у него за плечами.

Девушка побежала к ним навстречу.

- Он спасен, мама, он жив! - воскликнула она, судорожно обнимая вошедшую даму.

- Да что такое? - повторила та. - Я возвращаюсь… и вдруг встречаю господина доктора и Луизу…

Девушка принялась рассказывать, что случилось, а доктор подошел к больному, который все более и более приходил в себя и все продолжал улыбаться: он словно начинал стыдиться наделанной им тревоги.

- Вы, я вижу, его растирали щетками, - обратился доктор к Санину и Панталеоне, - и прекрасно сделали… Очень хорошая мысль… а вот мы теперь посмотрим, какие еще средства… - Он пощупал у молодого человека пульс. - Гм! Покажите-ка язык!

Дама заботливо наклонилась к нему. Он еще откровеннее улыбнулся. взвел на нее глаза - и покраснел…

Санину пришло на мысль, что он становится лишним; он вышел в кондитерскую. Но не успел он еще взяться за ручку уличной двери, как девушка опять появилась перед ним и остановила его.

- Вы уходите, - начала она, ласково заглядывая ему в лицо, - я вас не удерживаю, но вы должны непременно прийти к нам сегодня вечером, мы вам так обязаны - вы, может быть, спасли брата: мы хотим благодарить вас - мама хочет. Вы должны сказать нам, кто вы, вы должны порадоваться вместе с нами…

- Но я уезжаю сегодня в Берлин, - заикнулся было Санин.

- Вы еще успеете, - с живостью возразила девушка. - Придите к нам через час на чашку шоколада. Вы обещаетесь? А мне нужно опять к нему! Вы придете?

Что оставалось делать Санину?

- Приду, - ответил он.

Красавица быстро пожала ему руку, выпорхнула вон - и он очутился на улице.

IV

Когда Санин часа полтора спустя вернулся в кондитерскую Розелли, его там приняли, как родного. Эмилио сидел на том же самом диване, на котором его растирали; доктор прописал ему лекарство и рекомендовал "большую осторожность в испытании ощущений", так как субъект темперамента нервического и с наклонностью к болезням сердца. Он и прежде подвергался обморокам; но никогда припадок не был так продолжителен и силен. Впрочем, доктор объявил, что всякая опасность миновалась. Эмиль одет был, как приличествует выздоравливающему, в просторный шлафрок; мать намотала ему голубую шерстяную косынку вокруг шеи; но вид он имел веселый, почти праздничный; да и все кругом имело праздничный вид. Перед диваном, на круглом столе, покрытом чистой скатертью, возвышался наполненный душистым шоколадом, окруженный чашками, графинами с сиропом, бисквитами и булками, даже цветами, - огромный фарфоровый кофейник. Шесть тонких восковых свечей горело в двух старинных серебряных шандалах; с одной стороны дивана вольтеровское кресло раскрывало свои мягкие объятия - и Санина посадили именно в это кресло. Все обитатели кондитерской, с которыми ему пришлось познакомиться в тот день, находились налицо, не исключая пуделя Тарталья и кота; все казались несказанно счастливыми; пудель даже чихал от удовольствия; один кот по-прежнему все жеманился и жмурился. Санина заставили объяснить, кто он родом, и откуда, и как его зовут; когда он сказал, что он русский, обе дамы немного удивились и даже ахнули - и тут же, в один голос, объявили, что он отлично выговаривает по-немецки; но что если ему удобнее выражаться по-французски, то он может употреблять и этот язык, - так как они обе хорошо его понимают и выражаются на нем. Санин немедленно воспользовался этим предложением. "Санин! Санин!" Дамы никак не ожидали, что русская фамилия может быть так легко произносима. Имя его: "Димитрий" - также весьма понравилось. Старшая дама заметила, что она в молодости слышала прекрасную оперу: "Dеmetrio e Polibio", но что "Dimitri" гораздо лучше, чем "Dетеtriо". - Таким манером Санин беседовал около часу. С своей стороны дамы посвятили его во все подробности собственной жизни. Говорила больше мать, дама с седыми волосами. Санин узнал от нее, что имя ее - Леонора Розелли; что она осталась вдовою после мужа своего, Джиованни Баттиста Розелли, который двадцать пять лет тому назад поселился во Франкфурте в качестве кондитера; что Джиованни Баттиста был родом из Виченцы, и очень хороший, хотя немного вспыльчивый и заносчивый человек, и к тому республиканец! При этих словах г-жа Розелли указала на его портрет, писанный масляными красками и висевший над диваном. Должно полагать, что живописец - "тоже республиканец!", как со вздохом заметила г-жа Розелли - не вполне умел уловлять сходство, ибо на портрете покойный Джиованни Баттиста являлся каким-то сумрачным и суровым бригантом - вроде Ринальдо Ринальдини! Сама г-жа Розелли была уроженка "старинного и прекрасного города Пармы, где находится такой чудный купол, расписанный бессмертным Корреджио!" Но от давнего пребывания в Германии она почти совсем онемечилась. Потом она прибавила, грустно покачав головою, что у ней только и осталось, что вот эта дочь да вот этот сын (она указала на них поочередно пальцем); что дочь зовут Джеммой, а сына - Эмилием; что оба они очень хорошие и послушные дети - особенно Эмилио… ("Я не послушна?" - ввернула тут дочь; "Ох, ты тоже республиканка!" - ответила мать); что дела, конечно, идут теперь хуже, чем при муже, который по кондитерской части был великий мастер… ("Un grand'uomo!" - с суровым видом подхватил Панталеоне); но что все-таки, слава богу, жить еще можно!

Дальше