Хима была бездетной. Когда-то это считалось для бабы грехом, пороком. Молодой - в такие же годы, как теперешняя ее соседка, - Хима очень тосковала одна, и ей хотелось иметь ребенка. Борис тоже хотел. Он даже посылал как-то Химу к знахарке, к известной бабке Точилихе, в Затворное. Точилиха кропила ее голую в полночь под куриным насестом: выгоняла "наговор". Провожая, знахарка дала Химе пузырек с горьким настоем майской полыни. Наказывала приезжать еще, но Хима, выпив пузырек, за другим не поехала.
Как раз в то время Борис поступил работать на железную дорогу. Ему сказали, что на станции есть поликлиника и Химу, как жену рабочего, врачи обязаны лечить. Хима долго отказывалась идти к врачам. Но наконец Борис уговорил ее. Она нарядилась во все лучшее и пошла. Однако на станции не оказалось врача, понимающего толк в таком тонком деле. Химе выписали бумажку и бесплатный билет в Каширу.
В Каширу они поехали оба, вместе с Борисом. Правда, к врачу Хима ходила одна, без мужа. Во врачебном кабинете пробыла она долго; врач выписал ей рецепт и сказал, что надо лечиться. Выйдя от врача, Хима показала рецепт Борису, и поскольку муж смыслил в латыни столько же, как и сама Хима, то оба они не знали, что с этой бумажкой делать. Решили зайти в аптеку. Там тоже долго изучали мудреный рецепт, а потом сказали, что у них сейчас нет таких лекарств. Борис с Химой купили вязку баранок и поехали обратно домой.
Дома бумажку, выписанную врачом, Хима сунула за божницу. Поглядеть, бумажка та и теперь там лежит.
Сначала, когда они были помоложе, думалось, что еще все впереди. Даст господь бог, и у них появятся дети.
Но шел год за годом, а Хима все не "чижалела". Они смирились было с мыслью, что им всю жизнь коротать одним. А тут как-то в самом конце войны Борис и говорит:
- Давай, Хима, возьмем себе ребенка из детдома. Все веселей будет.
Хима поджала губы, подумала и возразила.
- Ну их! - сказала она. - Одна морока с ними, с ребятами. Стирай, штопай, а вырастет - и…
Больше к этому разговору не возвращались.
За более чем сорок лет совместной жизни они так привыкли друг к другу, что не представляли себе, что в избе может появиться еще один, третий обитатель.
Правда, случалось, что в избе появлялись мыши. Они шныряли по полу, забирались на лавку, на подоконники. По ночам мыши устраивали возню, мешая спать. Хима пробовала раза два завести кошку, но кошки не уживались. С ними было еще больше беспокойства, чем с мышами. То кошке захочется средь ночи на улицу, и надо вставать с постели и идти в сенцы открывать дверь, то ей наскучит сидеть одной весь день в избе, и она начинает проверять кастрюли и кринки, то забьется в угол и скребет и урчит, как лев.
Все это пугало и беспокоило Химу. Не проходило и недели, как у Химы начинались головные боли, бессонница, и она уговаривала Бориса, чтобы он выдворил кошку.
Борис сажал кошку в мешок и уносил с собой на линию. Он выпускал кошку где-нибудь в кустах, возле железнодорожной насыпи, а чтобы не нести мешок пустым домой, прихватывал уголька.
Борис был "РР" - значит, ремонтный рабочий. Это самая низшая должность. В рабочем табеле нет должности менее оплачиваемой и нет труда более тяжелого, чем труд ремонтного рабочего. Его дело забивать костыли, стаскивать с насыпи износившиеся рельсы, подсыпать под шпалы песок и щебенку.
На работу Борису ходить далеко. Из дому он отправляется чуть свет. На станцию идет с одной сумкой; в ней бутылка молока и кусок хлеба. А со станции Борис идет - две сумки на плече тащит: сзади, потяжелей которая, - с угольком, а что спереди, почище, - в ней хлеба две буханки.
Так и ходит Борис туда-сюда вот уж сорок лет.
Борис ходит, а Хима сидит. Сидит дома и ждет его.
В колхозе они не состояли: числились рабочими.
Чтобы не скучно было весь день на завалинке сидеть, Хима завела корову. Утром выпьет Борис парного молока и уходит на свою службу. А Хима с Красавкой остается. Прибрав в избе, Хима набрасывает на рога корове веревку, и они отправляются на пажу. Хима ведет корову межой, узенькой тропкой, отделяющей ее огород от колхозного поля. (Соседей у них не было, и весь пустырь от их избы и до самого поповского дома колхоз засевал вико-овсяной смесью.) Пока Красавка идет межой, все схватит что-нибудь с колхозной делянки…
Пажа позади огорода. Когда-то, когда вся сторона улицы была застроена домами, тут был вал. Вдоль насыпи росли ракиты. Ракиты вырубили, и от пней разросся непролазный кустарник.
Приляжет Хима в тенечек, под кустом, руку с зажатой в ней веревкой подложит под голову и затихнет. Глядит она на пажу, на выжженную солнцем траву, на зеленые вершины вязов, разросшихся вокруг кладбища, и что-то наподобие мыслей о бренности жития пробуждается в ней. Она думает о том, что усадьба их нехорошо стоит: кладбище на задах. Как чуть что - похороны ли, поминки ли, все слышно.
Но эти мысли занимают Химу недолго. Вскоре она переводит взгляд на корову и успокаивается. Красавка ходит себе вдоль вала, пощипывает траву. Слышится ее мерное дыхание и шорох шершавого языка, слизывающего с земли розовые кашки и упругие стебли полевицы. Прислушиваясь к этому шороху, Хима забудется, да и вздремнет часик-другой. Проснувшись, перейдет к другому кусту, взглянет на пажу, на кладбище, послушает, как щиплет траву Красавка, и снова заснет.
И так до вечера.
II
Мирно и тихо жили Борис и Хима - день за днем, год за годом. И не хворали будто, и всегда будто у них во всем достаток был, а пришел срок - состарились. Незаметно как-то подошла она, старость-то.
У других хоть дети; по ним всегда заметнее старость. Дети растут, сил набирают, а отцы и матери стареют. Тут уж ничего не поделаешь. Не успеешь оглянуться, как жизнь-то и прошла. Глядишь, тебе уже кричат: "Эй, дедушка, посторонись!"
Тем-то и страшна была старость для Бориса и Химы, что их никто не назовет ни дедушкой, ни бабушкой. Мало того, их даже дядей и тетей не называл никто. Все от мала и до велика так и звали всю жизнь: Борис и Хима.
Жили бы они, может быть, и еще сто лет, не замечая своей старости, только случились тут сразу два события, которые внесли разлад в их жизнь.
Одним из таких событий было появление соседа. Если бы однажды, проснувшись поутру, они увидали перед собой марсианина, упавшего с неба, и тогда бы они меньше удивились, чем удивились они Бирдюку. Рядом с новым бирдюковским домом, крытым шифером, померкла ощипанная избенка Бориса и Химы. Побуревшая соломенная крыша, низенькие оконца, ни двора, ни кола на задах.
Своим появлением Бирдюк внес беспокойство в жизнь Бориса и Химы. Особенно в жизнь Химы. Бывало, закроет она избу на запор и весь день скитается по межам со своей Красавкой. Теперь, сама не замечая этого, она все чаще засиживалась на завалинке. Сядет, поджавшись вся, и часами наблюдает за молодой Бирдючихой и ее ребятами.
Казалось бы, что ей смотреть? Хима давно уже знала все наперечет: какие платья и рубахи у молодой, какие сорочки у Бирдюка и что носит каждый из их ребят. Но именно потому, что она все это знала, ей было любопытно. Что именно стиралось?
Этим и была занята Хима, сидя на завалинке. Она так увлеклась наблюдением за молодой Бирдючихой, что позабыла даже и про Бориса.
Хима увидала мужа, когда он уже свернул с дороги к дому.
Хима радостно всплеснула руками и, вскочив с завалинки, побежала ему навстречу.
- Боренька, прости, золотце: проглядела я тебя!..
Борис приостановился на миг и склонил голову влево. Он склонил голову точно настолько, сколько надобно было, чтобы Хима могла приложиться к его щеке губами. Для этого Борису надо было сложиться чуть ли не вдвое, так как он был высок, а Хима мала ростом и, к слову сказать, не в меру полна.
Хима чмокнула Бориса в щеку.
Они всегда целовались при встрече. Это вошло у них в привычку. Даже если люди стояли на дороге, они все равно целовались. Хима считала, что при людях даже лучше: пусть все знают, как они любят друг друга.
Поцеловавшись, Борис и Хима направились к дому. Борис - устало переставляя длинные негнущиеся ноги. Хима семенила рядом.
Молодая Бирдючиха перестала снимать белье, провожая их взглядом. Ребята, шелушившие семечки, отставили решета и, разинув рты, уставились на дядю и тетю.
Заметив, что за ними наблюдают, Хима взяла Бориса под руку.
Бирдючиха заулыбалась.
Со стороны и правда было смешно видеть это шествие.
Борис - высокий, весь в черном. Черная рубаха, штаны, небритое, заросшее щетиной лицо. На плечах сумки. Сумки тоже черные.
На Химе цветастая кофта и яркая косынка, какие носят лишь городские модницы.
Они шли молча. У самых дверей Борис остановился, снял с плеча сумки. Нагнувшись, он распутал ремень, которым они были связаны, сумку полегче, с хлебом, отдал Химе, а другую, что была с углем, поволок по земле в сенцы.
Надо сказать, что перед сенцами в их избе не было ни крылечка, ни порожка - даже камня не было! Дверь, висевшая на ржавых петлях, осела, скребла одним концом по земле. Об этой двери много было говорено меж Борисом и Химой - про то, что пора починить ее. Но она так и оставалась нечиненой.
Теперь, волоча по земле сумку с углем, Борис толкнул дверь локтем; она скрипнула и отворилась.
За дверью был обгорожен закуток.
Борис приподнял сумку за днище, и комья антрацита, блеснув в темноте, посыпались, ударяясь о тесовую переборку.
- Вот и все! - проговорил Борис.
Он вздохнул облегченно, бросил сумку в угол и, пригнувшись, следом за Химой переступил порог избы.
III
В избе было сумеречно. Хима отнесла узелок с хлебом в чулан и засуетилась, зажигая лампу.
Во всех липяговских избах давно уже электричество, а Борис и Хима не провели себе. Зачем им свет? Книг они не читают, радио у них нет. Привычны рано спать ложиться. Только счетчик гудеть будет да с квитками бегать - за свет платить!
С лампой-то спокойней.
Хима сняла лампу, висевшую на гвоздочке под потомком, зажгла фитиль. Пока фитиль разгорался, коптя и помигивая, Хима протирала концом ручника стекло. Протерев, она вставила стекло в горелку и повесила лампу на крюк, поближе к столу. Стекло отпотевало от огня, первое время лампа светила тускло, и в избе стоял все тот же сумрак. Но мало-помалу лампа разгорелась, и в избе стало светло.
Хоть и стара была изба Бориса и Химы и скособочилась малость от времени, но внутри ничего. Главное, чисто было в избе, по-городскому. Хима этим очень гордилась.
Бабы, дальние соседки, редко захаживали к Химе. Незачем к ней ходить было. Хлебов она не пекла - всю жизнь готовые, станционные, булки ела. Значит, ни терки у Химы, чтобы добавку в хлебы тереть, ни ручной мельницы, чтобы раздобытое случаем зерно смолоть, - ничего такого у нее не было. И потому бабы редко заглядывали к ней. Но все же кое-кому бывать приходилось. И все, кому довелось бывать у Химы, удивлялись ее аккуратности и чистоплотности. А еще больше их удивляло, что у Химы все по-городскому в избе.
В селах не принято вешать на окнах занавески. И у нас в Липягах никто их не вешает. Только у одной Химы круглые сутки окна тюлевыми шторками задернуты. Смотрят люди; хоть и ни души в избе, а все будто есть кто.
Химе нравилась эта необычность и таинственность. Ничего, что в избе от занавесок темно, зато не так, как у всех. У них все в избе не так, как у всех.
У них не было громоздкой русской печи, которая занимает добрую половину любой из липяговских изб. У Химы и Бориса вместо русской печи стояла голландка. И спали они не как-нибудь - на печи да на лавке, а на просторной пуховой постели. Эта постель, с точенными из березы балясинами, занимала весь дальний угол избы. Когда ни приди, она аккуратно заправлена, прикрыта пикейным покрывалом; только и видны из-под покрывала снежной белизны кружева да высится в изголовье гора взбитых подушек.
Бабы, бывавшие у Химы, больше всего дивятся этой кровати; уж больно чиста она и нетронута.
- И-и… спать на таких простынях, - скажет иная. - От корыта не будешь день-деньской отходить. Так и мой их, так и мой!..
- Так и мою! - скажет Хима. - Как неделя прошла - так и простыни, и пододеяльник… все все стираю. Веришь ли, Таня, ажни руки от мытья трескаются, а каждую божью неделю все мою. Привычны так. Мой Борис ни за что на рядновую подстилку не ляжет, как другие. Потому, какой он ни есть, все не колхозник, а рабочий… Ему фатеру казенную давали, да я не захотела ехать. Уж очень душно там, на станции. Душно… так душно, ажни дышать нечем…
И понесет, и понесет все в том же духе Хима, восхваляя Бориса-рабочего и всячески принижая "закоренелых", то бишь колхозников. А бабенка-то - какая-нибудь Таня Виляла - сидит возле двери да поддакивает Химе:
- Да уж куда нам!.. Без простыней стирай не настираешься. И на ряднушке спим как убитые…
Говорит такое, а сама в душе усмехается, знает - хвастает все Хима! Знает Таня, что кровать Химина с точеными балясинками так и стоит неразобранной с самых ее девичьих времен. А спят Борис и Хима на конике да на лавке, подостлав ряднинку и укрывшись чем попало.
IV
Но разве одна кровать в их избе так, для виду, стоит? Много таких безделушек в избе Бориса и Химы. Взять хотя бы ту же горку; шкаф застекленный с посудой.
Горка на самом видном месте у них; как войдешь в избу, налево сразу, возле чулана. И чего только нет в том шкафу! Тарелки самых разных расцветок, и глубокие, и мелкие, и большие, и поменьше, и совсем маленькие. И не по паре, как бы им на двоих требовалось, а штабелями стоят, по дюжине в каждом наборе. А чайных чашек и не счесть вовсе. Как кренделя низками на полках лежат. Отдельно графинчик с водкой стоит и при нем рюмки на подносе. Да не одна и не две, а целых шесть штук!
Бабы, бывая у Химы, смотрят на горку - диву дивятся; страсть какая посуды и сколь времени в целости все, не бьется. Мужики - те заглядываются на графинчик, шутят над Борисом.
- Кхе… Ты бы, Борис, того… плеснул бы малость из графинчика. А то небось выдохнется…
Липяговцы народ практичный. Лишней посуды или иного там барахла в избе их не найдешь. Не держат они ничего лишнего в доме. Непривычно как-то, чтобы ты ходил по избе, а перед тобой в графине водка. Не утерпишь, обязательно отыщешь предлог, чтобы выпить.
А тут у Бориса и Химы графинчик этот стоял нетронутым, может, с самого что ни на есть нэпа. Потому как не мог Борис придумать никакого предлога для выпивки. Ни свадеб, ни крестин, ни других позывок не случалось у них. Никто ни разу не видел Бориса под хмельком. И в будни, и в праздник - всегда Борис трезв.
Авданя, мой крестный, тот все праздники признает: и религиозные, и наши, революционные, - лишь бы выпить. А Борис даже и в дни революционных праздников водки не употреблял. Он отмечал праздники тем, что в этот день снимал свою черную, пропотевшую робу и рядился во все чистое. Надевал белую, вышитую петухами рубаху, серые галифе чистого сукна, начищенные до блеска хромовые сапоги, купленные еще в молодости, когда на торф с артелью ходил; Хима рядилась в его, Борисовы, подарки: в яркие кофточки и платочки. Нарядившись, они садились рядышком на завалинку и сидели весь день молча, поплевывая шелухой семечек. На поляне, перед избой, паслась их Красавка.
Другие железнодорожники, хоть тот же сосед наш Василий Кочергин, праздник не праздник, если он свободен, косу на плечо и бежит скорее в поле, колхозникам помогать.
Борис никогда не марал своих рук низменным крестьянским трудом. Это пренебрежение воспитала в нем Хима. Иной раз, вернувшись в субботний день с работы, Борис скажет:
- Завтра воскресник у нас. Картошку в колхозе копать.
Хима тут же в ответ:
- Ты устал, Боренька, устал. Отдохни! Они и без тебя управятся. Мы на них работать будем, а они по базарам да по чайным шляются…
И Борис не ходил: он надевал белую рубаху, суконные галифе, сапоги, садился рядом с Химой на завалинку и сидел, шелуша семечки. Они сидели так дотемна, до тех пор, пока бабы-колхозницы не вернутся с поля. Именно этот момент и был важен для Химы: усталые бабы шли с поля, а она со своим Боренькой сидела на завалинке и плевалась семечками. Пусть все знают, пусть все видят ее превосходство. На то она и есть жена рабочего!
Но бабы чаще всего не замечали Бориса и Химы. До того ли им! Лишь иногда посмеются про себя над пестрым нарядом Химы и разойдутся по домам.
Тогда и Борис с Химой идут в избу.
Войдя в избу, Борис тотчас же снимает с себя "парад". Он тяготился праздничным убранством и не чаял дождаться минуты, когда наконец можно будет скинуть его. Теперь он поспешно стягивал сапоги, брюки; Хима все это убирала обратно в сундук - до следующего "сидения". Рубаха же, поскольку она была свадебным подарком Химы, вешалась над кроватью. Не на гвоздик какой-нибудь вешалась, а на настоящие оленьи рога.
Эти рога не были охотничьим трофеем Бориса. Он за всю свою жизнь ни разу ружья в руки не брал. В армии не служил. В первую мировую мал был, а когда дело дошло до второй мировой, у него за божницей лежал уже "белый билет".
Не знаю точно, из-за чего Бориса в солдаты не брали. Бабы говорили, будто у него "диффекту" такой с детства на обоих глазах: смотрит он на зеленую траву, а она ему кажется красной.
Не знаю, так ли оно в самом деле было, но знаю точно, что Борис на своем веку, как говорится, пороху не нюхал. А трофей этот охотничий, что висит над постелью, в войну на станции за три кило картошки выменял. Вез какой-то эвакуированный - профессор или начальник большой, лысый, в очках роговых. Книги еще Борису подсовывал за картошку. А зачем они Борису - книги?
Книг этих разных, альбомов сколько угодно валялось тогда у пакгауза, где грузились уезжающие в эвакуацию. Борис натаскал их домой целую библиотеку. Полок и стеллажей в избе не было, так он сложил книги штабелем в углу. Хима года два топила ими печь. Среди книг были и хорошие - в переплетах, с красивыми картинками. Химе захотелось их оставить, чтобы при случае похвастаться бабам, что вот, мол, какие книги она читает! И она положила их отдельно, поверх горки. Они и теперь там лежат - пропыленные и затянутые паутиной. Однако хвастаться ими Хима не решается: все знают, что грамоте она не очень-то учена.