Липяги - Крутилин Сергей Андреевич 27 стр.


V

…Подвесив к потолку лампу, Хима принялась собирать на стол. Борис тем временем мыл руки под рукомойником.

Хима поставила на стол алюминиевую миску, вылила в нее из чугунка подогретые на керосинке щи и, перекрестившись, села к столу.

Борис тоже сел и, взяв в руки только что принесенную буханку хлеба, стал резать ее ножом. Он разрезал буханку пополам и из середины, где помягче, отрезал по ломтю - себе и Химе. Потом взял в правую руку ложку, а в левую отрезанный ломоть хлеба. Прежде чем зачерпнуть ложкой щи, он поднес ломоть хлеба к губам, откусил и…

И задумался.

"А как же завтра?!" - Борис чуть не выкрикнул это вслух, но сдержался, боясь напугать Химу. Мысль о завтрашнем дне была настолько неожиданной, что он не сразу справился с волнением, охватившим его…

За всю свою жизнь Борис не съел ни куска своего хлеба. Хлеба, им самим выращенного, убранного, обмолоченного, женой в русской печке испеченного. Вот уже сорок лет кряду, с того дня, когда Борис впервые пошел на "железку", и по сегодняшний день он сам и его жена ели станционный хлеб. Не всегда хорошо пропеченный, не всегда по вкусу посоленный… Да уж что там вкус! Только в последние годы стали вспоминать о вкусе-то. А бывало, и такого приносил по фунту на душу. Это уж в последние годы стало так, что бери сколько хочешь. И Борис брал. Он брал по две буханки; одну они сами съедали, другую Хима разламывала на куски и бросала корове в пойло. Так было изо дня в день.

А завтра…

Завтра Борис не пойдет на работу; теперь он пенсионер.

Раньше Борис мало задумывался о будущем. Ему казалось, что он всегда будет здоров, силен, что никогда не расстанется со своим инструментом - лопатой и молотом, которым забивают костыли. И вдруг месяц назад мастер позвал его и говорит;

- Борис Аниканыч, вам пора на пенсию.

- Разве пора? - удивился Борис.

Его попросили написать заявление. Он написал и по-прежнему продолжал работать. А сегодня его пригласили к начальнику, и там были еще рабочие, и начальник в их присутствии вручил Борису пенсионное удостоверение и премию. Все было так торжественно, что Борис растрогался даже. Ему и в голову не пришло в тот час; а что же он будет делать завтра? И даже теперь, задумавшись о своем завтрашнем дне, он прежде всего забеспокоился не о деле, а о хлебе.

Вспомнив о хлебе, о том, что теперь ему придется каждый день специально ходить за этими буханками на станцию, Борис отложил ложку и задумался. Лениво жуя откушенный кусок хлеба, он перебирал в уме всю свою жизнь.

И отец его, и дед сеяли и убирали хлеб. А он вот первым из своей родни порвал с землей. Хима считала, что он выбился в люди. И отец его и дед радовались, когда откусывали хлеб, а он, Борис, не испытывал этой радости.

- Ты чего, Боренька, не ешь? Али аппетита нету? Уж не заболел ли ты, соколик мой? - забеспокоилась Хима.

Борис Аниканович вздрогнул. На лице его появилось что-то наподобие улыбки.

- Нет, ничего, - ответил он. - Ты погляди, что мне дали!

Борис положил на стол кусок хлеба, ложку и достал из нагрудного кармана синюю книжицу. Это было пенсионное удостоверение. Он повертел ее в руках и подал жене. Хима взяла, тоже повертела в руках, полистала страницы и, поскольку читать она не умела, сказала:

- Хорошо.

- И еще вот… - Борис достал из другого кармана блестящий портсигар и показал его Химе.

- А эт-то зачем? - удивилась жена.

Борис не курил ни папирос, ни самосада. Профсоюзный начальник, хлопотавший о подарках рабочим, уходящим на пенсию, не знал этого. Да если бы и знал, что Борис не курящий, и тогда б он ничего не мог поделать. В магазине по безналичному расчету отпускались только залежалые товары, и среди них дорогие портсигары. Их-то и купили. И на каждом выгравировали фамилию рабочего, уходящего на пенсию, и текст, согласованный с парткомом.

Товарищу

На память о честном и многолетнем труде на железнодорожном транспорте.

От начальника и коллектива.

Хима не проявила интереса к подарку, даже не взяла в руки, не подержала ради приличия. Бориса это обидело.

И он сказал:

- Серебряный ведь!

- Положи его и ешь.

Борис положил портсигар в карман и снова взялся за ложку. Однако есть не спешил. Он вспомнил, что говорил о нем начальник. Начальник сказал, что коллективу жаль расставаться с такими рабочими, как Борис Аниканыч. Хвалил его: непьющий, трудолюбивый. За сорок лет ни дня не пропустил на работе - ни по болезни, ни из-за нерадения.

- Чего, Боренька, не хлебаешь: или щи не вкусны? - обеспокоенно спросила Хима.

Борис молча принялся хлебать щи. Щи были из кислой капусты. От кислых щей у Бориса часто случалась изжога. Но он никогда не говорил об этом Химе. Он и теперь ничего не сказал, только подумал о том, что жена его не умеет и не любит готовить. Зимой, что ни день, кислые щи и мятая картошка с маслом, весной, если хватало капусты, опять все те же щи, на второе творог или сырники.

"Лето ведь, - думал теперь Борис. - Летом-то даже в столовой подают свекольник или там щи зеленые с яйцом. А Хима моя никогда не догадается сварить что-нибудь этакое…"

- И то: пересолила, кажись… - Хима взяла со стола кринку с молоком и плеснула в щи молока.

Щи стали под цвет алюминиевой миски - голубовато-белесыми, как разведенный водой мел. Борис хотел сказать, чтобы Хима не забеливала щи, но промолчал.

Так, молча, они похлебали щи. В эту же миску Хима положила второе - жаренную на сале картошку.

- В погребе хушь шаром покати, - сказала Хима. - Похлопотал бы, - можа, тебе теперь как пенсионеру прирежут участок-то…

Когда-то у Бориса и Химы был большой приусадебный участок. Но вскоре после войны его у них отрезали. Поскольку Борис рабочий, а живет на нашей, липяговской, земле, то правление так постановило: оставить ему с Химой столько земли, сколько рабочим дают на станции, - шесть соток, а остальную часть усадьбы запахать.

И запахали. И засеяли до самых задов овсом.

Борис с Химой не горевали, и шести соток им на двоих хватало.

Хватало, пока Борис каждый день приносил хлеб со станции. А теперь-то поди и не будет хватать?

Каждый подумал о том, но смолчал.

И, уже вылезая из-за стола, Хима сказала:

- Ничего, Боренька! А трудно будя - Красавку продадим. Козу купим. Вот у Тани Вилялы коза по четыре махотки дает…

И, собрав со стола, Хима стала стелить постель.

Борису - на лавке; себе - на конике, у него в головах…

VI

Утром Хима проснулась первой. Встала тихо, чуть слышно громыхнула подойником и вышла во двор доить Красавку.

Пока доила корову, и Борис встал.

Умывшись, Борис, как и всегда, сел за стол и выпил кружку парного молока. Потом он взял свои обе сумки и потянулся было к вешалке за картузом, но тут вышла из чулана Хима, цедившая в кринки утреннее молоко.

- Ты куда, Боренька?

Борис не сразу понял ее вопрос.

- А-а… на станцию… - сказал он.

- Так тебя ж уволили.

- Эт-т как уволили?

- Ну, на пенсию, значит.

- А-а! - Борис помялся. - Все равно схожу. За хлебом-то одна цена иттить надо…

- К вечеру сходишь!

- И то…

Борис повесил обратно картуз и потоптался у двери, не зная, чем занять себя.

Процедив молоко, Хима повязала голову цветастой косынкой и вышла в сенцы. Борис постоял в раздумье и тоже вышел следом за Химой.

Хима уже вывела Красавку из хлева, пристроенного тут же, возле сеней, и гладила ее, приговаривая:

- Ну, пошли, дорогая… Ну, пошли..

Хима набросила на рога корове веревку и пошла тропкой от дому на зады. Красавка опустила голову и двинулась за Химой следом.

Последним шел Борис - без картуза, нескладный и какой-то будто потерянный. Они дошли межой до вала, отгораживающего огороды от пажи, и сели тут, в тени ракит.

Вчера тут сидела одна Хима. Теперь они сидели оба - Борис и Хима.

Корова щипала траву.

На паже чернели вязы.

Из-за них не было видно даже частокола, огораживающего кладбище.

"Тише едешь - дальше будешь…"

I

- Эй, крестничек! Значит, мимо бежишь? Нехорошо, нехорошо… Так-то!

И правда, я почти бежал. Мне надо было сходить к одному из своих учеников - Димке Карташову. Он больше двух недель хворает.

Я спешил: хотелось обернуться до обеда. Пробегаю мимо пожарки, вижу: Авданя на своем посту сидит. Думал, не заметит. А он заметил, окликнул. Пришлось подойти, поздороваться. Все-таки человек из купели меня вытащил когда-то. К тому же Евдоким Кузьмич не какой-нибудь рядовой колхозник, а начальник.

Правда, никто его начальником всерьез не признает. Бабы за глаза называют Авданю наседкой без цыплят. Он знает это, но не обижается: пусть потешаются, коль в голове у них пусто. А кто хоть малость смыслит в жизни, тот смеяться над Авданей не станет. Оно, конечно, на первый взгляд может показаться, что смешная у Евдокима Кузьмича должность: начальник добровольной пожарной дружины. Начальником-то он проведен лишь для оклада, а никакой дружины у него в подчинении нет. Он сам себе начальник и сам добровольная дружина.

Не знаю, как у вас, а у нас в Липягах много таких начальников. Из них Авданина должность самая выгодная. У него хоть небольшое хозяйство: насос, бочка и пара лошадей, но и от этого небольшого хозяйства он имеет большую выгоду. Зарплату деньгами получает - это раз. Теперь другое: у него есть лошади. Без дела они у него не стоят. Огородишко он себе всегда вовремя вспашет, не прочь и соседу удружить - за поллитровку, конечно… И огород вспашет, и сена накосит, и соломы привезет. А ему больше ничего и не нужно. Никогда у Авдани скотины путной не водилось, а как стал на пожарке служить, одних овец развел полдюжины, да к тому еще коровенка, поросенок, гуси - все как положено.

Одним словом, сейчас нет в Липягах начальника выше Авдани. Зная это, Евдоким Кузьмич и ведет себя соответственно. Он не суетится, не бегает по конюшням, по всяким нарядным, а сидит себе на "пожарке" и только и делает, что курит да накручивает свои пышные усы.

В Липягах нет пожарной каланчи, как в какой-нибудь Хворостянке. Пожаркой зовется у нас просторный сарай с односкатной железной крышей. Стоит этот сарай в самом центре села, на бывшей церковной площади, напротив лавки Сельпо. Высокое тут место. Отсюда все Липяги как на ладони видны.

В сарае два отделения: конюшня и машинное.

Насчет машин-то, пожалуй, слишком громко сказано. Просто на дрогах установлен обычный ручной насос, а рядом с насосом логун с водой. Вот и все "машины".

Тут же, в машинном, как войдешь в ворота, на правой стороне - крохотная мазанка с двумя оконцами, выходящими на улицу, - дежурка. В мазанке нары, где спит Авданя, и печка, возле которой он обогревается, когда на улице холодно.

Но теперь был май, и Евдоким Кузьмич находился в своей летней резиденции: летом он всегда сидел на скамейке, что с солнечной стороны сарая.

Греясь на солнышке, начальник добровольной пожарной дружины обозревал с высоты Липяги. А все ли благополучно во вверенном ему царстве?

Чуть что, у Авдани под рукой все средства противопожарной борьбы. Слева, возле сарая, на дубовом столбе подвешен буфер от железнодорожного вагона - сигнальный колокол. При пожаре Авданя должен бить болтом по буферу, а потом бежать в сарай и выкатывать свои "машины".

II

Евдоким Кузьмич сидел на лавочке и курил.

Было около часу пополудни. Майское солнце припекало вовсю. От разогретой железной крыши сарая волнами шли голубые струи воздуха. Над площадью вились и пели жаворонки. Ворковали голуби, парочками расхаживая по утоптанному перед пожаркой "пятачку".

- Сядь-ка рядом, крестничек, потолковать надо, - сказал Евдоким Кузьмич, когда я подошел к нему. Он подвинулся, освобождая рядом с собой место на скамеечке, и по тому, как он ловко приклеил самокрутку к губе, я понял, что разговор предстоит долгий.

"Прочитал, наверное; что я про него писал, - мелькнуло у меня в голове. - Станет сейчас свои обиды мне выкладывать".

Ну что ж, не он первый… После того как журнал напечатал кое-что из моих "Записок", мне проходу не дают в Липягах.

Авданя покрутил кончики усов, кашлянул.

- Читал, читал, крестничек! - заговорил он. - Что ж, оно будто ничего… прославил, можно сказать. Только вот какая закавыка. Позволь тебя по-простому, по-родственному спросить: а где герой? Чебухайка, что ли, герой? Были, конечно, у нас такие - ничего супротив не скажешь. А где, как это говорится, такой вот герой! - Авданя встал со скамейки и, как Швейк, вытянул руки по швам, подбородок задрал кверху; лицо - усатое, волевое.

Я понял, о чем он говорит.

- Герой во весь рост! - сказал я.

- Ага! Понял, выходит. - Евдоким Кузьмич снова сел, пососал самокрутку, подымил, опять прицепил ее к губе и продолжал: - Разве нет у нас таких? Есть. Выходит, проглядел.

- Подскажи, Евдоким Кузьмич.

- Ну, взять, к примеру, хоть того, с кем ты теперь рядом сидишь, - сказал крестный. - Что ты про меня там прописал? На поводу у отсталых настроеньев пошел. Шуточки да прибауточки разные. А если про мою жисть по-сурьезному рассказать, то, может, другого такого героя во всех Липягах не я сыщешь!

Я улыбнулся, уверенный, что Авданя, по своему обыкновению, шутит. С крестным всегда начеку надо быть. Доверишься ему, начнешь поддакивать - он тебя вокруг пальца обведет, высмеет и посадит в галошу.

- У нас ведь как заведено, - продолжал Евдоким Кузьмич с самым серьезным видом. - Если ты пуд молока от коровы в день надоил, то ты - герой. А что Авданя стоит вот тут на посту круглый день-деньской и от огня обчественное добро сберегает, то над этим все подсмеиваются: стариковское, мол, это дело - пожарка! Можно сказать, списали Авданю в обоз. Не тут-то было! И в обозе можно быть героем. Почему в Липягах какой год пожаров нет? А-а? Молчишь! Они, бабы, думают, что пожары сами по себе перевелись. Ан нет! Их нет потому, что Авданя на посту. Потому что я бдителен! Вот почему…

Приклеенная к губе папироса, видать, догорала, или Евдоким Кузьмич почуял, что она вот-вот отклеится. Он ловко спровадил ее в рот, пососал-пососал - глядь, самокрутка опять задымила. Я наблюдал за тем, как крестный все это ловко проделал. Он уловил мой взгляд, заулыбался.

- Это как есть, точно подметил! Насчет папироски-то подметил, а жизнь мою - того: не описал как надо! Мне, может, памятник при жизни надо - вот тут, на площади! Пусть дети знают, кто Липяги избавил от пожаров. Ты молод, не помнишь, какие в старину случались у нас пожары. То-то! Бывало, как начинается лето, так что ни день, что ни ночь - вопли над селом: "Ой, горим!", "Пожар!", "Пожар!" Сколько людей сгорело в огне. Сколько детей на всю жизнь заиками осталось!.. Теперь, при моем руководстве, совсем иное дело. Нет и не будет более пожаров в Липягах!..

III

В одном Евдоким Кузьмич был прав бесспорно: пожары в Липягах страшное бедствие. И как им не быть, пожарам этим! Вы только взгляните на наше село, когда подъезжаете к нему. Соломенные крыши изб жмутся друг к дружке. Теперь-то пореже, а бывало, порядок - чуть ли не одна сплошная крыша. Как крыши эти оголились от снега, так и началось: "Пожар!", "Горим!" Редкая неделя летом обходилась без пожара. На моей памяти Липяги раза два заново отстраивались, и все из-за пожаров.

Теперь пожары стали пореже. Но только не потому, как мне кажется, что Авданя слишком бдителен, - изменился уклад жизни на селе. От этого меньше и пожаров.

Отчего в старое доброе время случались пожары? Ну, по неосмотрительности: мужик пошел "до ветру" да бросил недокуренную козью ножку или малыши спичками побаловались… Все это редкие случаи. Как правило, пожары бывали от хлебов. Не все теперь знают, что такое хлебы печь. Теперь все со станции, из города хлеб волокут. А ведь раньше как оно было? Взять хоть нашу семью. Едоков много. Как две недели прошли, так снова хлебы.

…С вечера в избу вносится дежа. Это широченная, ведер на десять, бочка. Мать вливает в нее кипятку, сыплет муку, кладет кусок закваски, оставленный от прошлых хлебов. Замесив тесто, мать накрывает бочку чистым ручником. Хлебы должны подойти. Поздно вечером мать руками месит поднявшееся тесто, добавляя при этом муки. Потом она лезет в печь и кладет "клетку". Для хлебов поленья дров выкладываются посреди печи высоким штабелем.

Летом в день хлебов из избы выносится все добро: как бы не случилось беды. В избе на ночь остается лишь одна мать. Она часто встает, проверяет, все ли хорошо в деже.

Утром, чуть свет, мать задувает печь. Высохшие за ночь дрова вспыхивают, как порох. Яркое пламя гудит и рвется из печи. Случается, что язык огня вымахивает наружу из трубы, и мать то и дело выбегает из избы и смотрит, не выскакивает ли из трубы пламя.

Свод печи раскален докрасна, а матери все мало. Она раскатывает пылающие головешки по всему поду, добавляет дров, следя за тем, чтобы каждый уголок печи раскалился. В избу нельзя войти: трещат венцы от жара, а мать все "жарит". Только прожарив печь как следует, она чистит помелом под и начинает сажать хлебы…

Чуть не исправна труба, и вот тебе: "Горим!", "Горим!"

Мать наперед знала, когда у какой соседки хлебы, и весь день беспокоилась: "Ой, у Тани Вилялы хлебы нынче! Из трубы-то как тянет. Пойду скажу…"

Пусть не хвастает крестный, что это он пожары извел. Они сами по себе отошли.

А Евдоким Кузьмич не унимался:

- Если б не мое руководство, и теперича, как чуть что, горели б Липяги! А люди не оценивают это. Ефрему хорошо: он саблю покажет, а на ней надпись дарственная Чапаева. Сразу видно: герой! А моя жизнь прожита так, что и похвалиться нечем. Все, что есть у меня, все на мне… - Авданя похлопал ладонями по большим заплаткам, красовавшимся на коленях его брюк. - Все на мне и все при мне. - Он показал мозолистые ладони и добавил: - Правду я говорю?

- Пожалуй…

- В таком случае, если согласен, приходи ко мне как-нибудь с карандашиком. Выпьем по маленькой, да и покалякаем. Я тебе всю свою жисть расскажу, а ты запишешь.

- Зачем же откладывать?

- Да видишь ли, можно и теперь. Только жаль, что ты без карандашика.

- Я запомню.

- Э-э, знаю я тебя! Запомнишь одно, а напишешь другое. Ну, ничего не поделаешь: сичас так сичас. Тогда слухай…

Евдоким Кузьмич приосанился, потрогал усы и начал свой рассказ.

Назад Дальше