- Обобщить, значит?
- Во-во! - В глазах Авдани заиграли огоньки усмешки. - Ты же знаешь, как это делать. На то и учен небось…
Дверь с проулка
I
После того как братья разломали нашу избу и перевезли ее на станцию, в Липягах нас, Андреевых, осталось двое: я и сестра Мария Васильевна. Мария старшая у нас, да еще к тому же единственная в семье дочь. Мы, братья, росли в мальчишеских заботах; сестра держалась в сторонке, обособленно.
Маша рано вышла замуж, причем вышла на другой конец села, и, видно поэтому, в детских воспоминаниях с нею связано очень немногое. Разве и помнится только свадьба ее: приход сватов, варение браги, пляски пьяных мужиков и баб, дружки, продажа сундука, плач матери на расставанье с дочерью… - и все, нет больше у нас Маньки…
Казалось бы, что ж тут такого - переехала Маша с одного порядка на другой: небось одно село-то! Однако виделись мы теперь редко. Некогда было сестрице разгуливать. Бабьи заботы-хлопоты как-то сразу поглотили ее. Больная свекровь в доме, работа, а тут еще и дети пошли.
Правда, случалось иногда, на Михайлов ли день или в другой какой-нибудь большой праздник, "позывали" молодых. На позывки являлись Марья и ее муж Павел Миронович. Оба чинные, нарядные.
Павел Миронович служил бухгалтером на станции. Он и в праздники не снимал железнодорожной формы. Муж у Марьи был красивый, видный из себя. Высокий, всегда подтянутый; в петлицах знаки различия, на груди значки - очень много значков: и "ГТО", и "ПВХО", и всякие там "образцовые магистрали", и "ударники призывов"… Павел Миронович был вообще шиковатый парень.
Как-то странно было видеть рядом с модным, подтянутым Павлом Мироновичем нашу сестру Марью - в клетчатой самотканой поневе, с рогами-кичками на голове.
Молодые чинно садились за стол, ели, пили. А напившись, пели песни. Вернее, пел лишь Павел: у него хороший голос и он знал много песен. Сестра начисто была лишена слуха - "страданья" и те с трудом вытягивала. А у Павла Мироновича голос могучий. Подвыпив, он подсаживался поближе к теще, матери нашей, и они дружно затягивали свою любимую: "Уж ты сад, ты мой сад…"
Мать одно время тоже любила песни. Однако редко ей приходилось петь. Пожалуй, только и пела она в дни позывок с молодым зятем.
Но и молодым скоро стало не до песен.
Сначала они приходили одни; потом, спустя некоторое время, глядь, Павел Миронович вышагивает, неся на руках конверт с малышом, а Марья семенит рядом, едва успевая за ним. Следом за первенцем еще дети пошли. Считай, что ни позывки, то новый конверт в руках у Павла Мироновича. Только вся и разница, что первый был повязан голубой лентой, а все последующие - розовой: девочки, значит.
С детьми оно как-то не до песен стало. Теперь чаще случалось иное. Ночь-полночь, глядь, прибегает Марья; глаза заплаканные, платок с головы свалился - видать, от самого "круга" неслась сломя голову.
- Не был мой идол-то? - спрашивает она, не переступив порога.
- Али поругались? - обеспокоенно встречает ее мать.
- Моду взял: за полночь приходить домой! Видите ли, далеко ходить со станции. Небось потаскуху нашел. Нехороша, знать, жена стала… Оно конечно… станешь тут… - Марья садится на коник и начинает всхлипывать. - Как бы послать его в коровник… Подергал бы день-другой пустые соски да побросал бы столько навоза… Небось не заглядывался б на чужие юбки! А то накорми его, нагладь, а он только и знай газетку почитает, железки свои начистит мелом и пошел… У-у! Приди он нынче - я ему холку-то надраю! Будет знать, как изводить меня!..
Мать чует: вот-вот Марья разрыдается. Или слова нехорошие начнет говорить при ребятах. Поэтому мать берет Марью за руку и уводит в мазанку. Там они пошушукаются вдосталь, и Марья, успокоенная, убегает домой, даже чашки чаю не выпьет. Некогда ей чаевничать.
Марья работает дояркой на ферме; прибежала затемно, после вечерней дойки, а завтра чуть свет снова надо быть в коровнике - никто за нее скотину не напоит, не приберет, не выдоит.
Потому и бежала во всю прыть, так что платок с головы свалился.
Наутро, мать не успела еще растопить печь, является Павел Миронович. Вид у него виноватый. Поздоровавшись, он садится на коник, где вчера вечером сидела заплаканная сестрица, и не спеша достает из кармана пачку "Памира". Если отец тут, не убежал еще кликать баб, то Павел Миронович протягивает папиросу сначала Василию Андреевичу, потом закуривает сам. Закурив, говорит:
- Поймите, маманя, и вы, Василий Андреич, я уважаю вас. Скажу больше - люблю. Не будь вас, я б разошелся теперь с Марьей. Не понимает она моей души. Мне, как специалисту, на службе почет и уваженье. Мне квартиру на станции дают…
Если отец дома, то при этих словах он встает и говорит:
- Наплодили белоручек… Званья, квартиры им! А кто в колхозе работать должен? - Василий Андреевич надевает картуз и уходит: ему некогда слушать лясы, ему баб скликать надо.
Пожав плечами в ответ на реплику отца, Павел Миронович продолжает пояснять матери:
- Уваженье, квартира, оклад приличный - все условья! Говорю: бросай колхоз, поедем на станцию. Будешь жить, как королева. Ребят выучим… А она ни в какую! Прилипла к своему коровнику - канатом не оторвешь. Во сне ими, коровами, бредит. Понятно было бы, если б хоть заработок шел приличный. А то ведь задарма который год здоровье надрывает. А она как-никак жена мне, мать детей, жалко ее. Но и у меня есть предел терпенью. Ревновать стала. Вчера, к примеру, у нас собранье было. Пришел домой поздно. Не могу же я игнорировать коллектив…. Прихожу, а она на меня чуть ли не с кулаками налетела… Я такой да сякой… Поймите, маманя… Я хотел объясниться, чтоб вы знали…
- Уж вы, Паша, не серчайте на нее, - говорит мать. - Мы во всем виноваты: недоучили ее.
- Кажется, гудок уже! - Павел Миронович встает с коника.
Мать набрасывает на плечи полушалок и, заглянув, все ли так в печи, идет проводить зятя. Ему к восьми на службу.
Мать провожает Павла Мироновича до самого Морозкина лога. О чем они в дороге говорят, никому то не известно. Возвращается она грустная; шибче, чем всегда, мечет чугунки в печку.
Отец за завтраком, ни к кому, собственно, не обращаясь, произносит вслух сентенции:
- Выскочила, дура! Так ей и надо! "Я лучше не найду"… Нашла чистоплюйчика. "Почет и уважение…" - передразнивает он зятя. - Чего ж она за ним на станцию не катится?
Мать отмалчивается.
Всю неделю она бегает по соседкам, что-то носит, раздобывает, и глядишь - на праздник или в первый воскресный день опять зовут молодых. Идет Павел Миронович в своем черном форменном костюме; идет Марья в поневе, но без кичек. Следом бегут дети: важный, замкнутый подросток Витька, их первенец, и разряженные, с косичками девочки, очень похожие на Марью.
Выпив, Павел Миронович расстегивает пуговицы кителя и говорит:
- Ну как, споем, что ли, Ильинична?
Мать подсаживается поближе к зятю. Тот откашливается и затягивает своим высоким, красивым голосом:
Уж ты сад, ты мой сад…
Мать подтягивает ему чуть слышно. Что-то не поется матери. Голос уже не тот…
II
Работая в школе, как-то не замечаешь того, что год от года стареешь. Это потому, что с ребятами все время. Иногда смотришь на озорников, и, позабыв свои годы, самому хочется созорничать. Ей-ей, не вру!
Но что еще более удивительно - не всегда замечаешь и то, как вырастают твои ученики. Как-нибудь выйдешь на улицу - навстречу тебе свадьба. Чубатый парень рвет мехи гармоники; подвыпившие бабы, размахивая белыми платочками, отстукивают "дроби".
За гармонистом чинно идут молодые: жених в черном, невеста в белом. Следом за ними движется толпа зевак. Спросишь, чья, мол, свадьба-то? "Свету Коноплину, - скажут, - за Назарку просватали…" - "Ах, да - Света!" - узнаешь ты невесту. Узнаешь, всплеснешь руками от удивления - и все.
С девушками проще: вышла замуж - это определенная черта в жизни. Глядь, через год она уже мать. А с матерью, молодая ли она, в годах ли, встречаясь, здороваешься с поклоном…
У ребят не так просто. Хотя и у них есть она - черта, после которой наступает мужание.
…Открываешь как-нибудь дверь в школу, а на двери белеет листок бумаги. Взглянешь - приказ райвоенкомата об очередном призыве на действительную воинскую службу. "Эге! Уже сороковой год призывают?! Надо же!.."
И как вдумаешься в то, сколько призывов отслужило срок после тебя, осознаешь, насколько ты постарел и насколько выросли твои ученики. Замечаешь это не столько даже тогда, когда их призывают, сколько тогда, когда они со службы возвращаются.
Взять хотя бы того же Витьку, сына сестры. В школе он был так себе, ни рыба ни мясо. Марья наша, возможно, не первой красоты женщина, но и в ней есть характер, порода. Наша, андреевская порода: нос так нос, глаза так глаза - серые, кошачьи. И голос у нее, и хватка. Часами можно любоваться ею, когда она на ферме: сторновку ли коровам по стойлам разносит, доит ли их… Ни один мужик в работе за нею не угонится!
И Павел Миронович… Тоже характер в своем роде. Если Марья грубовата, шумлива, то зятек наш натура тонкая, поэтическая, гармонист, рубаха-парень.
А Виктор ни в отца, ни в мать. Ни отцовской поэтичности в нем, ни материной грубоватости. Никогда-то он не созорничает; все уроки выполнит в точности, как задано. Вызовешь его к доске - будто все знает. Но в ответе его нет блеска, нет выдумки. Хочется порой "порадеть родному человечку", а рука не поднимается. Больше четверки я ему по физике никогда не ставил. Другому, если он все так ответил бы, попробуй-ка снизь отметку! Он тебе сразу же парламентский запрос при всех: "А почему четверка, а не пятерка? Да по какой такой причине?" А Виктор любую отметку воспринимал как должное.
Одним словом, тихий, смирный был ученик.
Пришел срок - окончил Виктор школу. Поступил токарем в вагоноремонтный пункт. Как положено, сначала подручным, а потом и разряд получил. Получил разряд и стал себе потихоньку-полегоньку точить разные болты и гайки, что для ремонта вагонов требовались.
Еще пришел срок - призвали его в армию. Он ушел в армию, а за парту в классе сели его младшие сестренки: сначала одна, через год другая…
Как-то иду домой из школы - это уж тут, на новой квартире, - вижу: на скамеечке перед нашим домом сидит какой-то парень в солдатской гимнастерке. Я иду себе, думаю, к соседям кто-нибудь приехал. Только поравнялся со скамейкой - глядь, парень встал и навстречу мне:
- Здравствуйте, Андрей Васильевич!
Я так и остолбенел от неожиданности:
- Виктор!
- Он самый…
- Демобилизовался?
- Так точно. Сержант запаса.
- Чего ж ты в дом не идешь?
- Да там закрыто. Бабушка, наверное, с Андрейкой гуляет.
- Пойдем, я открою.
- Нет, спасибо… Я на минутку… - Виктор достает из кармана пачку сигарет, протягивает мне. - Закурите, Андрей Васильч… Заграничные, с фильтром. Я ведь в Германии служил.
Я взял сигарету. Мы закурили.
- У меня к вам просьба, Андрей Васильч, - заговорил Виктор, дымя сигаретой. - Приходите к нам сегодня вечером… с женой или один, как вам угодно. Надо же отметить возвращение! Посидим, потолкуем. Я вина хорошего привез. Придете?
Я согласился.
Прихожу вечером - стол скатертью накрыт, а наставлено-то, наготовлено всего! И водка, и вино, и закуски всякие - свадьба, да и только!
Марья у плиты хлопочет; Павел Миронович - без кителя форменного, в рубашке с позолоченными запонками - протирает полотенцем рюмки и ставит их на стол.
Поздоровался, вижу, еще гостей ждут. И в точности: тут же явились сосед их, Иван Беднов, бригадир токарей, с женой, а с ними Аня Юданова, дальняя родственница Ивана, а почитай Викторова невеста.
Поговорили кое о чем; с Бедновым мы учились вместе, Аня в недавнем прошлом моя ученица. После курсов вот уже год младшим бухгалтером в колхозе работает. Разве нам не о чем поговорить?
Поговорили, и тотчас же Марья зовет:
- Прошу к столу, гости дорогие.
Виктор первым за стол лезет, садится в вышний угол, за хозяина, бутылку в руки берет и…
- Ну, мама… какого тебе налить: красного или белого?
- Мы к красному-то не приучены, - отвечает Марья. - Нам бы позлее какое. Липяги, чай, не заграница.
- Да! - говорит Виктор, наливая вино в рюмки. - За границей, например, в той же Германии, пьют вино маленькими стопками. Немцы за одной бутылкой могут просидеть весь день. Зато пиво они любят…. - Он помолчал. - А тебе, папа?
Павел Миронович молча указал на водку.
- Да, культуры нам не хватает, - продолжал Виктор, усаживаясь и приглашая всех брать закуску. - Взять хоть то же жилье. У немцев - что село, что город - разницы никакой. У них вот такой избы, как наша, не встретишь. У них и в селах дома с водопроводом, с ваннами…
- Оно конечно! - поддакивал Павел Миронович.
- Осмотрюсь малость, - продолжал Виктор, - пойду к начальнику депо. Устроюсь на работу - квартиру на станции просить буду. Чего мне тут, в Липягах, делать?..
- Оно конечно… - соглашался отец.
А я смотрел на Виктора и думал: как же быстро вырос он! А теперь что ж - он и вправду хозяин в доме, мужчина.
III
Вернулся под родительский кров Виктор, и снова зачастила к нам Марья. Одно время жила она спокойно, а когда у нее все хорошо, она редко к нам приходит. А тут опять зачастила, как в былые времена, когда с Павлом своим не ладила.
Прибежит к нам прямо с фермы, ватник на ней замызганный, весь в остьях соломы; рукавицы бросит на вешалку, полушалок развяжет и скорей на кухню, с матерью пошептаться.
Только и доносится с кухни:
- Шу… шу… шу…
Ушла Марья, узнаю от матери: "Виктор на станцию работать поступил. Бригадиром над токарями".
Проходит месяц-другой, опять прибегает Марья. Опять: "шу-шу-шу". Женится Виктор.
Не успели опохмелиться от свадебных попоек - снова "шу-шу-шу": невестка - не приведи господь! Упрямая, своевольная, командует Виктором как хочет…
Теперь не только одно "шу-шу-шу" доносится до меня с кухни, но часто я слышу и всхлипыванья Марьи, и успокаивающий голос матери. Все в точности как было уже, когда они с Павлом Мироновичем "грызлись".
Я делаю вид, что меня это шушуканье не касается. Не люблю ввязываться в бабьи дела.
Но на этот раз Марья и меня впутала в свои семейные неурядицы.
Было воскресенье, выходной - и в школе у нас, и на станции.
Я давно ждал этого дня. Зима скоро - надо где-то дровишек раздобывать. По положению, нам, учителям, топливо полагается бесплатное - колхоз должен привозить. Но с нашего колхоза взятки гладки. Если сам не позаботишься заранее, зимой будет поздно. С самой весны начинаешь думать над тем, где бы раздобыть угля или дров. Надумал я сходить к братьям на станцию. У них есть "угольные книжки". Может, уступят мне хоть одну порцию уголька?
Собрался, встал пораньше, позавтракал. Думаю, сейчас принесу воды и побегу. Взял ведра, пошел к колодцу.
Возвращаюсь - слышу Марьин голос в нашей комнате:
- Я давно ему, идолу, говорила: отдели ты Витьку! Не хочет хлопотать квартиру себе на станции - пусть к теще идет. Там вон какой дом! А тут, как на гашнике, друг на друге сидим…
Увидев меня, Марья замолкла. Я понял, что помешал разговору.
Я хотел уйти, но мать остановила меня.
- Вот послухай, чего Марья рассказывает.
Я поглядел на Марью. Сестра сидела у окна, а чуть сбоку от нее - мать. Глядя на них, сидящих рядом, я подумал о том, что, окажись на моем месте посторонний человек, он ни за что бы не угадал, кто из них мать, а кто дочь. Со стороны могло показаться, что сидят две старушки соседки и приятно беседуют.
Марье еще нет пятидесяти. Однако выглядит она старухой. Она и одета по-старушечьи. На ней черная юбка и дешевенькая кофта - не шерстяная, а трикотажная, машинной вязки. Эти кофты на другой же день, как их надели, растягиваются и обвисают. И на ней она висела, обтягивая ее большие, низко опущенные груди, никогда не знавшие лифчика. Даже платок и тот старомодный: белый с голубыми горошками.
Но дело не только в одежде.