Я написал тогда Павлу Мироновичу. Теперь, спустя чуть ли не двадцать лет, уж и не припомню, что я писал ему. Наверное, признавал, что характер у моей сестрицы не идеальный, поэтому я, мол, не собираюсь ни защищать ее, ни мирить вас, но советую подумать о детях - легко ли им будет расти без отца… Что-то в этом роде писал я Павлу Мироновичу, не помню точно.
VII
Признаюсь: теперь, когда мы сидели с Павлом Мироновичем за столом, мне не хотелось напоминать ему про то мое письмо.
Но зять первый вспомнил.
- Чего, Васильч, задумался? - спросил Павел Миронович. - Муторно? А ты не принимай все слишком близко к сердцу. Ты проще на жизнь смотри. Смотри, как на театр, на все это. Скучно людям жить - вот они и куражатся. Работа, она, брат, надоедает. Поразвлечься хочется. Особенно в молодости. Витька молод - вот и куражится. Покуражится, да и успокоится. Я сам такой был. Помнишь, писал мне в Каширу?..
- Было дело… - уклончиво ответил я, улыбаясь.
- Ты небось думаешь, - уловив мою улыбку, продолжал Павел Миронович, - думаешь небось, какие, мол, мы с твоей сестрицей несчастные люди - в своей семье без помощи других не можем? Так ведь думаешь? Признайся…
- Ну что вы, Павел Миронович!
- Как хочешь думай, но мы счастливы. Эй, Мария Васильевна!
- Чего тебе? - откликнулась Марья.
- Подойди-ка, посиди с нами.
Марья подошла, села. Павел Миронович взял еще один стакан, налил в него водки.
- Выпей.
- С тобой-то не стоило бы пить! Только из уважения к Андрею разве. - Марья оглядела стол, удивленно всплеснула руками. - Эх, хозяин! Угощает, а закусывать нечем. - Она принесла из кухни коричневый окорок домашнего посола, нарезала, разложила куски по тарелкам. - Теперича давай выпьем.
- Нет, ты прежде скажи: счастлива ты или нет? - Павел Миронович положил свою руку на грубую ладонь жены. - Скажи при брате!
Лицо Марьи просветлело.
- Счастлива… - сказала она. - Уж так счастлива, что больше и некуда!
- Я же говорил! - Павел Миронович взялся за стакан.
- Будем здоровы… - Марья вытерла ладонью губы и выпила добрую половину стакана.
Мы тоже выпили.
- Вот и хорошо, мать! - оживился Павел Миронович. - Ешь, поправляйся. А то утром не до еды было… А чего расстраиваться, не понимаю. Сын из дому прогонит - к дочерям поедем. Дочери - они в нас, мать, пошли: добрые. А сын отпрыск какого-нибудь деда Зуйкова. У нас в роду всякие были… Но на дочерей мне, Андрей Васильч, повезло! Умницы. И на зятьков не обижаюсь: и они на уровне дочерей…
Дочери были гордостью Павла Мироновича.
Обычно в деревенских семьях дочери обуза. Крестный мой прав: с дочерьми хлопот много и после их выхода замуж. У Павла Мироновича с дочерьми все хорошо вышло. Выросли, выучились и отлетели. Сначала старшая уехала в Бобрик на шахты. Поработала год-другой, вышла замуж за шахтера. Вышла - меньшую к себе вытребовала. И та на шахте прижилась. Теперь и третья там. Днем работает, а вечером учится.
А сын - опора и надежда, и вот на тебе!
Павел Миронович на все лады хвалил дочерей и их мужей.
- Миша (это муж старшей) на днях письмо прислал, - рассказывал Павел Миронович. - "Приезжай, пишет, папаня, в гости. Если правда, что и Марию Васильевну с фермы уволили, пусть и мама приезжает. Квартира у нас - знаете - большая. Будете сидеть, внуков нянчить. Трудно на поезде ехать, пропишите - я на машине за вами приеду"… Вот так зятек! Не гляди, что шахтер, а собственную машину имеет!
Марья поддакивала:
- Да-да… И поедем! Чего ж нам? Теперича только и время по гостям ездить. На ферму эту я боле ни за какие деньги не пойду! Озолоти - и то не соглашусь! Стараешься, мыкаешься день-деньской - ни платы тебе, ни почета. Бывало, хушь в район позовут, посулят, платочек, глядишь, дадут на память… А нынче людьми швыряются. Машины нынче в чести стали…
- Опять она про свое! - Павел Миронович обернулся ко мне. - Ну как есть, и во сне бредит своей фермой! Разговаривает ночью… думаю, ласковое мне что-нибудь говорит. Послушаю, а она с коровами разговаривает. По кличкам их называет и всякие им нежности… Ты лучше про зятьев мне!..
- А что про зятьев? Зятья хорошие. И Мишка, и Сашка.
И они снова начинали хвалить дочерей и их мужиков-шахтеров: и богаты, и красивы, и воспитаны. Вся эта музыка - я так понял - исполнялась специально для Виктора. И верно: слушал он слушал - гляжу, выходит из-за занавески, ватник пыльный молча снимает и к столу садится.
- Налей и мне, папа!
- Неужто и ты хочешь? - спросил с напускным удивлением Павел Миронович. - Я думал, тебе сегодня пить нельзя. У тебя рабочий день, можно сказать.
- Расковырял стену, дурак! - ворчала Марья. - Всю избу выстудил. Хоть одеялом закрыл бы пока дырку-то…
- Хватит тебе ворчать, Васильевна! - вступился за сына Павел Миронович. - Принеси-ка еще пару стаканов.
Марья сходила, принесла. Павел Миронович налил всем понемногу: и Виктору, и бабке Степаниде, но старуха от водки отказалась. Она, правда, с печи слезла и к столу подошла, но пить не стала.
Мы чокнулись. Когда я подносил свой стакан к стакану Виктора, чтобы стукнуться, он виновато улыбнулся.
- Простите, Андрей Васильевич, что вам выходной испортил… Понимаете, пилят и пилят бабы. Навалились со всех сторон.
- Надо свою голову иметь! - урезонила его Марья. - Не шестнадцать лет небось! Отец семейства, а все под чужую дудку выплясываешь.
- Ладно, Мария! - оборвал я сестру и спросил про Нюрку, невестку, где она?
- К матери пошла, - сказал Виктор.
- Может, и ее позвать бы?
- Не надо. Успокоится - тогда уж… - Виктор выпил и, виновато поглядывая то на отца, то на мать, стал закусывать - видно, утром и ему не до еды было.
Мне жаль его. Он и вправду очутился между двух огней. Мать не ладила с невесткой: сосны качались, а шишки летели ему на голову. Мне так кажется, что Виктор не прочь бы и на станцию перебраться: квартиру б ему дали там. Но Нюрка, жена, против. Она состоит в помощниках у Никодимыча, а бухгалтер наш стар и плох. Вот-вот его заменят. И Нюрке хочется до главбуха дослужиться. Оттого-то она и упирается - и слушать не хочет про станцию…
- Что ж вы тещу с собой не привели? - спросил Павел Миронович. - Мы бы хоть спели с ней… "Уж ты сад, ты мой сад!.." - затянул он.
Зятек совсем захмелел.
Обрывая его песню, Виктор спросил про цемент: осталось ли в сарае хоть малость цементу?
- А тебе к чему цемент? - недоуменно переспросил отец. - Притолоки заделывать? Возьми в сарае. Осталось два куля. Специально для притолок тебе приберег.
Виктор молча вылез из-за стола. Снова надел ватник и пошел в сенцы. Вскоре он пронес мимо окна короб, сколоченный из досок, в котором мы делали замесы, когда лили дом. Потом взял ведра, отправился к мазанке за шлаком. Значит, думаю, замес хочет готовить. Я засобирался помочь ему.
Марья стала убирать со стола. В это время кто-то постучал в дверь. Я был ближе всех к порогу, открываю - Вера, Тани Видялы дочь. Она как раз из тех молодых доярок, которые остались на ферме за "елочкой" приглядывать.
- Марья! - заговорила Вера с порога. - Доилка наша испортилась. Председатель велел опять всех старых доярок кликать. Так как, придешь?
Я ожидал, что Марья устроит сейчас Верочке концерт! Уж во всяком случае, повторит ей все то, что она четверть часа назад говорила про ферму.
Однако Марья, вопреки моим ожиданиям, засуетилась, запричитала радостно:
- А как же! Только как председатель сказал: теперича бежать али завтра с утра?
- Теперь велел.
- Тогда я мигом! Телогрейка-то где моя? Небось Виктор надел? - Она побежала за занавеску, выглянула в выставленное окно: Виктор месил замес в твориле. - Вить, надень-ка новый ватник, а этот дай мне. На ферму опять зовут.
Павел Миронович, сидя за столом, кивал головой:
- Эх, мать! Ты, я вижу, неисправима…
- Ладно уж! - отмахнулась Марья. - Выпил, так иди вон ложись спать.
- Я не в обиду тебе говорю… - отозвался Павел Миронович добродушно. - А любя… Я сам такой: когда в отчете недостает копейки, неделю просижу, а найду… Иди я тебя поцелую!
Марья только отмахнулась и, громыхнув подойником, побежала на ферму.
VII
Мы сделали замес и, приладив кое-как опалубку, снова залили бетоном разбитый Виктором простенок. Потом обернули куском толя низ подоконника и водворили его на место. Труднее почему-то оказалось с рамой. Как мы ни колотили ее, она не входила в коробку. Отсырела, видать. Пришлось подстругивать рубанком. Возились часа два, а то и более, пока все не заделали, как было.
Домой я возвращался под вечер. Над огородами кружились большие стаи грачей. Грачи готовились к отлету в южные страны.
Дорога была накатана до блеска. Подошвы позванивали, как по асфальту. Шагал я не спеша с одного конца Липягов на другой и думал… Наверное, думал я, нет на свете более суетной должности, чем должность сельского учителя! Учитель - каждой бочке затычка. Без него ни одно дело не обходится. И ребят учи уму-разуму, и отцов их да матерей мири… Без учителя у нас в Липягах ни хлеб заготовить не умеют, ни стенную газету выпустить. Как чуть что: скотину ли надо переписать, квитки ли какие по избам разнести - так бегут скорее за учителем.
Думал я так и не заметил, как весь Большой порядок прошел. Огляделся, уже в гору, мимо Змейкиного дома поднимаюсь.
Поднялся на бугор - вижу: Авданя на своем посту, у пожарки сидит. Один. Прислонился спиной к "вечевому колоколу" и сидит, обозревая Липяги. Настолько, видно, он проникнулся ответственностью, что пошевельнуться даже не может. И самокрутка у него не дымит!
Сидит на горе, а за его спиной - закат осенний, ветреный. Сидит Авданя все равно как памятник.
"Вот, думаю, отлить бы Авданю из бронзы и поставить. Памятник внушительный был бы. Отлить и поставить бы тут, на площади. Тут, или на "кругу", или перед школой. Разве мало у нас хороших мест?.. Мест хороших много, а вот памятника нет ни одного. А надо бы поставить! В самом деле, большое старинное селение, столько всяких событий было, столько людских поколений сменилось на этой земле… Росли, страдали, растили детей, пахали землю, сеяли хлеб, и вот нет их, ушли бесследно. Никакого им увековеченья!"
В соседних с Липягами селах, где, как и у нас, в войну солдат хоронили, там хоть на братских могилах стоят белые фигуры. Их, видно, сразу много наделали. Где бы я ни был, всюду одинаковые памятники: боец с автоматом и рядом девушка-партизанка с венком в руках. Но только какие же это памятники? Уж лучше б не было их, братских могил, на нашей земле!
Но в Липягах и на братской могиле нет памятника. У нас вообще нет…
Был, правда, один - на селе, перед клубом…
Перед клубом, в скверике, огороженном невысоким штакетником, - клумба. И в самом деле, тут когда-то цветы были посажены. Давно только. К тому же за ними никто не следил. Вместо цветов росла повилика. И вот среди побегов тощенькой белоглазой повилики стоял отгороженный от всех Липягов памятник. Постамент метра полтора высотой был сложен из камня, а на нем бюст. В других селах, где колхозы побогаче нашего, там фигуры во весь рост стояли. А у нас, известно, не нашлось денег, чтобы во весь рост, - бюст гипсовый стоял. Штукатурка с постамента часто отскакивала, и, считай, каждую весну перед майскими праздниками бюст огораживали фанерой и подновляли - штукатурили и белили. Однажды так же вот по весне огородили, будто для ремонта; и правда, постамент подштукатурили, побелили, а бюст совсем сняли. Сняли, отнесли в клуб и под сцену, от глаз людских запрятали.
А штакетник и клумба остались.
Может, еще кому - председателю какому-нибудь - поставить думают?
Но я считаю, что площадь перед клубом не лучшее место для памятника. У нас немало мест получше: высоко, простор кругом. И еще я хотел, чтобы стоял у нас памятник не какому-нибудь начальнику, председателю, хоть тому же Чугунку, а чтобы увековечен был липяговец. И не мужнк, а баба наша липяговская.
Поднимаясь в гору, на нашу центральную площадь, я все размышлял об этом памятнике. Будто и вправду дело это решенное.
Я так представил его себе.
На гранитном постаменте во весь рост стоит фигура женщины, отлитая из бронзы. Лицо ее должно чем-то напоминать лицо моей матери - умное, красивое и чуточку грустное. Статью своей эта баба должна походить на бабку Лукерью, повариху, вскормившую добрую дюжину ребят. И еще хочется, чтобы в ней сохранилось лукавство Тани Вилялы, самоотверженность Груни и щедрость молодой Бирдючихи, и скромность, и простота, и сознание долга - одним словом, все-все, чем так богато наделены наши липяговские женщины.
Но, однако, не в выражении лица, не в стати должно заключаться главное. Главное должно быть в руках. Руки нашей липяговской бабы все умеют, и пупки завязывать, и ткать, и ребят пестовать, и стариков, отслуживших свой срок в этом мире, соборовать… Мне кажется, что у этой бронзовой фигуры должны быть руки, чем-то схожие с руками сестры моей Марьи - огромные-преогромные, со вздувшимися венами; и она, эта бронзовая Марья, должна не скрывать их, а гордиться ими, должна впереди, перед собой держать их, чтобы последующие поколения липяговцев, проходя мимо, снимали шапку перед этими руками…
Лузянин
I
У всякого словца ожидай конца, говаривали деды.
А деды мудрый народ. Они правы; сколько ни пиши про Липяги, а всего не перескажешь. Не перескажешь, хоть изведи на это всю бумагу, какая ни есть во всем мире.
Не перескажешь, не опишешь, ибо невозможно рассказать все про наши Липяги, как невозможно выпить всю воду из Липяговки, так как Липяговка - она частица моря…
Грустно, но ничего не поделаешь; настало время рассказать вам "последнее сказанье". И это "последнее сказанье" будет о Лузянине, так как с этим человеком связана новая эпоха в жизни Липягов.
Случилось это поздней осенью. Осень в тот год стояла слякотная, затяжная. В такую пору село утихомиривается рано. С вечера кое-где еще светятся огоньки, а в полночь темно, глухо в Липягах, даже собаки не лают.
Что уж говорить про Липяги! Осенью и в городе скучно, особенно в таком, как наш Скопин. Городской парк закрыт. Шлакобетонная ротонда в стиле ампир, где летом играют музыканты, заколочена. Дощатая танцплощадка усыпана сухими листьями.
В полночь во всем городе ни огонька, ни звука. Телевизоры погашены. Последний сеанс в кино окончился. Витрины магазинов закрыты ставнями.
Спит городок. Скудно светят фонари на улице Ленина: два-три огонька на всем протяжении ее - от стадиона до вокзала.
И вдруг запоздалый прохожий остановился удивленный: в окнах большого кирпичного дома, что на углу улицы Ленина и Шахтерского проспекта, вовсю пылают яркие люстры.
"Неужели опять?.." - подумал прохожий.
Полуночный свет в окнах этого дома в последние годы стал редкостью. Когда был тут райком, иное дело. Тогда попалили тут свету! Всю ночь напролет горели стосвечовые лампы в люстрах и бра, отделанных бронзой.
Теперь в этом доме производственное управление. Народ тихий, домовитый. Известно, работу их упорядочили, и они, теперь ни дать ни взять как все остальные горожане: рано приходят со службы и рано ложатся спать.
Они и в эту осеннюю ночь не сидели бы допоздна, если бы не приезд Лузянина.
Лузянин большой человек у нас в области. Случись это года три назад, можно было бы не задумываясь сказать, что Лузянин, мол, второй человек в области. А теперь и тут и там их по двое - и в обкоме, и в облисполкоме. Так что не сразу определишь, кто второй, а кто четвертый. Лучше уж, никого не обижая, сказать просто: большой человек.
Вот этот большой человек из области и был причиной того, почему так поздно горел свет в окнах дома, где находится производственное управление.
Лузянин проводил совещание. Начавшееся сразу же после обеда, совещание затянулось. Все собравшиеся в кабинете начальника управления изрядно устали.
И только один Лузянин, казалось, не чувствовал усталости. Грузный, седоволосый, он сидел за столом председателя и терпеливо выслушивал выступавших.
Разговор шел о положении в колхозах и совхозах района. Но Лузянин попросил, чтобы пригласили всех: и аграрников, и промышленников. Хотя и все тут собрались, но совещание было не такое уж многолюдное.
Вот если б такой большой человек из области приехал бы в те старые времена, при райкомах, тогда б тут дым стоял коромыслом! А теперь, после реорганизации, и собирать-то стало некого. Пришли начальники, заведующие отделами, инспектора-организаторы. Человек тридцать из колхозно-совхозного управления, десятка два из парткомов, да какой-нибудь десяток из райисполкомов - вот и все.
Совещание, как я уже сказал, затянулось. Как всегда, к концу кто-то выступал, кто-то переговаривался меж собой.
- До чего ж надоели эти бесконечные разговоры о запущенности деревни! - сказал секретарь промышленного парткома, обращаясь к своему сельскому коллеге, сидевшему рядом. - Не понимаю одного: при чем тут мы? Зачем промышленников-то позвали?
- Не знаю… - лениво отозвался тот и, прежде чем зевнуть, закрыл рот ладонью.
Ему казалось, что зевок его никем не был замечен.
Однако Лузянин заметил. Он взглянул на наручные часы и проговорил удивленно:
- О-о, первый час, товарищи! Пора заканчивать… - Лузянин отставил от себя настольную лампу, слепившую глаза, и поднялся из-за стола. Он поднялся быстро и встал прямо, не сутулясь, снял очки и начал протирать их. И все бывшие тут думали, что Лузянин протирает очки потому, что они запотели. А он делал это для того, чтобы выиграть время и прийти, как говорится, в себя. Никто и не подозревал, какого труда стоило ему вот так уверенно встать из-за стола.