Слово – сила… Говорить побольше, как можно больше громких, грозных "поддерживающих дух" слов – это было самое главное. И не важно было, что дела все время жестоко насмехаются над словами, – ничего! Только еще суровее нахмурить брови, еще значительнее и зловещее произнести угрожающее слово… При самом своем приезде Куропаткин заявил, что мир будет заключен только в Токио, – а уж через несколько месяцев вся русская армия горько-насмешливо напевала:
Куропаткин горделивый
Прямо в Токио спешил!
"Что ты ржешь, мой конь ретивый?
Что ты шею опустил?"
Прибыв в армию, Гриппенберг в торжественной речи сказал солдатам: "Если кто из вас отступит, я его заколю; если я отступлю, – заколи меня!" Сказал – и отступил от Сандепу.
В начале мукденского боя госпитали, стоявшие на станции Суятунь, были отведены на север. По этому случаю, как мне рассказывали, Каульбарс издал приказ, где писал (сам я приказа не видел): госпитали отведены потому, что до Суятуни достигали снаряды японских осадных орудий, но это отнюдь не обозначает отступления: отступления ни в коем случае не будет, будет только движение вперед… А через неделю вся армия, как подхваченная ураганом, не отступала, а бежала на север.
И уже во время самого бегства, за несколько часов до потери своей типографии, официальный "Вестник Маньчжурских Армий", сладко пел о десятках отбитых атак, о готовящемся отступлении японцев и знакомил своих читателей с произведениями "поручика тенгинского полка" Лермонтова.
Рассказывают, что во время "опийной" англокитайской войны китайцы, чтобы испугать англичан и "поддержать дух" своих, выставляли на видных местах огромные, ужасающего вида пушки, сделанные из глины. Китайцы шли в бой, делая страшные рожи, кривляясь и испуская дикие крики. Но все-таки победили англичане. Против глиняных пушек у них были не такие большие, но зато стальные, взаправду стрелявшие пушки. Против кривляний и страшных рож у них была организация, дисциплина и внимательный расчет.
* * *
Солнце садилось, небо стало ясным, тихим. Пахло весною, было тепло. Высоко в небе, беззаботные к тому, что творилось на земле, косяками летели на север гуси. А кругом в пыли все тянулись усталые обозы, мчались, ни на кого не глядя, проклятые парки и батареи, брели расстроенные толпы солдат.
Охватывала смертная усталость. Голова кружилась, туловище еле держалось в седле. Хотелось пить, но все колодцы по дороге были вычерпаны. Конца пути не было. Иногда казалось: еще одна минута, и свалишься с лошади. А тогда конец. Это было вполне ясно. Никому до тебя не будет дела, каждый думал о себе сам.
А там, в надвигавшемся сзади промежутке между отступавшими русскими и наступавшими японцами, ждало то, что было страшнее плена, страшнее смерти. В этом промежутке, как шакалы, отставших подстерегали жители опустошенной нами страны, эти зловеще молчаливые люди с загадочными, бесстрастными лицами. Всякий знал, – пощады от них не будет и не может быть, мы сами делали все, чтобы зажечь их души кровавою, неутолимою ненавистью к нам. Мне вспоминалось, как в забайкальской степи буряты резали для нас овцу, вспоминалось, что я тогда передумал…
И в холодном ужасе замирала душа. Изо всех сил напрягалась воля, чтоб удержать тело на седле, и рука нащупывала за поясом револьвер, – здесь ли он, избавитель на случай…
Солнце село, над зарею слабо блестел серп молодого месяца. Я съехался с Шанцером и Селюковым. Шанцер по-обычному был возбужден и жизнерадостен. Селюков сидел на лошади, как живой труп. От них я узнал, что половина нашего обоза была брошена у переправы, где мы попали под огонь японцев.
Мы условились не разлучаться и зорко следить друг за другом в этом предательском обозном потоке, глотавшем и терявшем в себе людей, как песчинки.
Становилось темнее. Серп месяца зашел. Сзади и слева клубились огненные зарева. Мы пробирались по придорожным тропинкам. Смутно-серая земля показывала под ногами несуществующие провалы и скрывала настоящие ямы. Ехать без дороги было невозможно, а пуститься на дорогу нечего было и думать; она кишела копошащимися обозами, нашим лошадям сейчас же бы порвали и поломали ноги. Днем обозы шли медленно, теперь они почти все время стояли. Двинутся, проедут сотню сажен и опять станут. Наш обоз мы давно уже потеряли из виду.
Было холодно. По сторонам дороги всюду стояли биваки и горели костры, от огней кругом было еще темнее. Костров, разумеется, нельзя было разводить, но об этом никто не думал.
Нас приютили у своего костра офицеры нежинского полка, остановившиеся с своим батальоном на короткую ночевку. Они радушно угостили нас коньяком, сардинками, чаем. Была горячая благодарность к ним и радостное умиление, что есть на свете такие хорошие люди.
На юге медленно дрожало большое, сплошное зарево. На западе, вдоль железнодорожного пути, горели станции. Как будто ряд огромных, тихих факелов тянулся по горизонту. И эти факелы уходили далеко вперед нас. Казалось, все, кто знал, как спастись, давно уже там, на севере, за темным горизонтом, а мы здесь в каком-то кольце.
Сбившийся с дороги офицер-ординарец сидел рядом со мною, мешал ложечкою чай в железной кружке и рассказывал:
– Никто не знает, где полк. Куда ехать? Вдруг вижу, – штаб нашей армии. Стоит Каульбарс, допрашивает пленного японца. Я подошел, стою. Подъехал еще какой-то офицер, спрашивает вполголоса, где седьмой стрелковый полк. Каульбарс услышал, быстро обернулся. "Что? Что такое?" – "Мне, ваше высокопревосходительство, нужно знать, где седьмой стрелковый полк". Отвернулся и пожал плечами. "Я не знаю, куда девалась вся моя армия, а он спрашивает, где седьмой полк!"
Я положил голову на ноги тяжело спавшего Селюкова, укрылся полушубком. Охватило тихим, теплым покоем. Один из офицеров озлобленно рассказывал ординарцу, его голос звучал быстро, прерывая самого себя.
– Мы стояли на фланге третьей армии, около второй. Сзади нас осадная батарея. 19-го числа вдруг узнаем, что ее увезли. Куда? Знаете, куда? В Телин!.. Мы верить не хотели. Их спасали! В начале боя спасали пушки! Страшно, – вдруг достанутся японцам!.. Да что же это такое? Пушки существуют для армии, или армия для пушек?!
Я уже начинал забываться, вдруг сознание сразу воротилось. Мне вспомнилось, – как раз около того времени, при переходе через р. Хуньхе, мы встретили роту борисоглебцев: они провожали мортиры, тоже в Телин.
– Мы дрались три дня, и артиллерии у нас не было. Против японских орудий у нас были только винтовки. Не только осадную батарею, все орудия куда-то убрали!.. У нас считается лучше положить тысячу солдат, чем подвергнуть опасности одну пушку. Телеграфируй, что легла целая дивизия, – честь! Телеграфируй, что потеряли одно орудие, – позор! И все время у нас думали не о том, чтоб нанести пушками вред японцам, а только о том, как бы они не попали в руки японцев… Да разве позор отдать орудие, если оно сделало все, что можно?
– Да, вот японцы этого не боятся! – отозвался глухой бас. – Нахальнейшим образом вылетают с орудиями вперед без всякого прикрытия и жарят, куда нужно.
– И правильно! Пропала пушка, – черт с нею! Что нужно было, сделала!
Я слушал, и вдруг мне вспомнился один эпизод из итальянского похода Бонапарта. Он осаждал Мантую. Ей на выручку двинулась из Тироля огромная австрийская армия. Тогда Бонапарт бросил под Мантуей свои тяжелые осадные орудия, около двухсот пушек, ринулся навстречу австрийцам и разбил их наголову… Хотелось смеяться при одной мысли, – кто бы у нас посмел бросить двести осадных орудий! Всю бы армию погубили, а уж пушки бы постарались спасти.
Становилось понятным, почему и наши госпитали так поспешно отводились назад в самом начале боя. Везде была безмерная, ждущая самого худшего осторожность. Не осторожность холодной, все взвешивающей отваги. Осторожность трусости, боязнь риска, боязнь, что скажут там…
Я засыпал. Тот же озлобленный, сам себя прерывающий голос ругал артиллеристов:
– Это нарыв на теле армии, все равно, что генеральный штаб. Дворянчики, в моноклях, французят, в узких брючках и лакированных сапогах… Когда нам пришлось идти в контратаку, оказалось, никакой артиллерии нет, мы взяли деревню без артиллерийской подготовки… А они, голубчики, вот где! Удирают и всех топчут по дороге! Знают, что их орудия – самая большая драгоценность армии!
– Нет, господа, но что же это солдаты наши? – спрашивал другой голос, тихий и грустный. – Где эти прежние львы? Выглянет из-за могилок пара японцев, и целая рота бежит…
– Сволочь-солдат! – сердито прогудел глухой бас. – Эту всю армию только по госпиталям разложить, а чтобы Куропаткин их объезжал и раздавал теплые фуфайки.
* * *
– Доктор! Доктор! Проснитесь!
Рука мягко и осторожно трогала меня за плечо. Батальон уходил. Мы встали.
Было все так же темно, везде горели костры; внизу, на дороге, чернели кишевшие обозы. Наши голодные лошади грустно пощипывали по земле остатки прошлогодней травы. Со сна стало еще холоднее, спать хотелось безмерно.
Проходили мимо кучки солдат.
– Не слыхать, далеко японцы?
– За версту отсюда. Сейчас вон за той горой.
Кругом были крутые обрывы. Мы сели верхом, спустились на дорогу и поехали, пробираясь между стоявшими обозами. Проехали с версту. Обозы стояли, как остановившийся на бегу поток. Горели костры.
Загораживая проезд, темнели тяжело нагруженные фуры; дальше перед ними была ровная, пустая дорога. Солдаты дремали на повозках.
– Чего это вы стоите? Сломалось у вас что?
– Никак нет.
– Что ж вы других задерживаете?
Они помолчали.
– Лошадей кормим… Их благородие, господин капитан, легли спать, не велели себя будить.
– Вот негодяй!.. Чего же вы в сторону не съедете? Разве не видите, из-за вас все обозы стоят?!
– Приказано тут стоять, а то потом трудно будет въехать на дорогу.
Услышал наш разговор подъехавший сзади обозный подполковник. Шатаясь и задыхаясь от негодования, он пошел будить капитана.
Мы поехали дальше. Постепенно дорога снова заполнялась обозами, они теперь двигались, и пробираться среди них становилось все труднее. Мы чуть не потеряли Селюкова. А ехать по краю дороги было невозможно… Все равно! Дождемся здесь света, будь что будет!
На пригорке сидели у костра три солдата-сапера, стояли обозные фурманки. Солдаты потеснились и пустили нас к костру.
– Что, ваше благородие, правду болтают, будто замирение объявлено? – спросил меня один.
– Ну, сейчас где же переговоры вести, не найдешь никого. А мир, конечно, близко. Продолжать войну невозможно, это совсем ясно.
– Где уж там! Пора бы кончать. Сколько времени воюем! – Он помолчал. – А как скажете, платить нам придется японцу?
– Да, вероятно, потребуют и контрибуции.
– Еще больше на крестьянство тягости наложут… Нет, тогда уж лучше дальше воевать.
Сзади раздался в темноте один ружейный выстрел, другой и затрещала пальба. Пальба была не дальше, как за версту. Все насторожились.
– Ого! Не дремлют японцы! – сказал Шанцер, нервно оживляясь. – Гонят без отдыху. Видно, решили действовать иначе, чем прежде. Послушались советов.
– И кто им эти советы дает! – удивился солдат.
– В иностранных газетах все время пишут, что главная ошибка японцев, – разобьют, а преследовать не преследуют.
Солдат почесал за ухом.
– И так разумен, а его еще со всех сторон учат!
Пальба разгоралась, становилась ближе. Внизу мчались по дороге обозы, слышались крики и ругательства. Мимо костра пробегали кучки солдат.
– Что это там, земляки, за пальба?
– Что! Наседает японец, все обозы отбил!
– А прикрытие есть у нас?
– Какое прикрытие! Стрельнут наши раз и бегут…
Пробегали мимо солдаты, и мчались внизу обозы. Саперы поспешно сводили свои фурманки на дорогу.
– Поедем и мы? – спросил Шанцер.
Селюков сидел смертельно усталый, понурив голову.
– Я не поеду. Все равно с лошади свалюсь.
У меня на душе тоже была тупая, ни на что не отзывающаяся усталость. Ну, в плен возьмут, ну, застрелят, – это было так бесконечно безразлично! Спать, спать – одно лишь важно.
– Я тоже спать лягу, – сказал я. – Да и где тут ехать? Все равно обозы затопчут.
Мы стали укладываться у костра. Трещала и перекатывалась пальба, в воздухе осами жужжали пули, – это не волновало души. Занимались к северу пожаром все новые станции, – это были простые факелы, равнодушно и деловито горевшие на горизонте… Мелькнула мысль о далеких, милых людях. Мелькнула, вспыхнула и равнодушно погасла.
* * *
Я проснулся на рассвете. Костер давно потух, руки под мышками затекли от полушубка, холод пробирался до костей. У пепла костра, покрытые инеем, спали Шанцер и Селюков. Лошади наши уныло стояли, понурив головы.
На дороге по-прежнему медленно тянулись к северу бесконечные обозы. У края валялись стащенные с дороги два солдатских трупа, истоптанные колесами и копытами, покрытые пылью и кровью. А где же японцы? Их не было. Ночью произошла совершенно беспричинная паника. Кто-то завопил во сне: "Японцы! Пли!" – и взвился ужас. Повозки мчались в темноте, давили людей, сваливались с обрывов. Солдаты стреляли в темноту и били своих же.
Я разбудил Селюкова и Шанцера, мы сели верхом и поехали. Звезды гасли, разгоралась холодная заря. Мы напоили у реки лошадей.
Светлело все больше. Справа из-за сопок выплыло солнце, в воздухе потянуло теплом. Тело отдохнуло, на душе стало свежо и бодро. Впереди, в сверкающей голубой дымке, виднелся далекий город, изящно рисовались купола кумирен и изогнутые края крыш.
…город дальний утром, Полный тайны, полный блеска…
Навстречу нам ехал по дороге офицер… Поручик Шестов! Тот ординарец из штаба, который во время боя ездил с нашими госпиталями, так как "не знал, где теперь штаб". Поручик иронически оглядел нас и с высокомерною усмешкою спросил:
– Удираете?
– Удираем.
– А я еду в Мукден.
– В Мукден?
– Да, в Мукден! – значительно подчеркивая, ответил поручик. Как будто в своей храбрости он знал что-то такое, чего мы в своей трусости не хотели знать.
– Счастливого пути!..
Мы въехали в город. Телин это? Нет, до Телина еще верст тридцать… По прямой, узкой улице двигались обозы и батареи, проходили толпы солдат. Под веселым утренним солнцем медленно лился чуждый поток через тихую, свою жизнь китайского городка. Из труб вились дымки, такие обычно-мирные. У харчевни, под серебряной рыбой на красном столбе, толпились китайцы. Перебегали через улицу ребята с черными косичками на темени. Сквозь разрывы бумажных окон любопытно блестели девичьи глаза. Миновали город, местность становилась холмистее. Перед мостом столпилось море повозок. Казаки работали нагайками, расчищая путь какому-то обозу.
– Куда прете, сукины дети?! Ждите своей очереди!
– Станет тебе командующий армией ждать!.. Сворачивай!
Казаки, наклоняясь с седел, хватали обозных лошадей под уздцы. Свистели нагайки. Мимо проносился обоз штаба третьей армии. Проехал в коляске какой-то важный генерал. Солдаты, злобно посмеиваясь, смотрели вслед.
– Чтой-то в бой так они не спешили, не просили дороги! А теперь ишь как гонит!..
– Где ж ему ждать! У него большое дело назади!..
Местность делалась все выше, вокруг теснились тяжелые сопки. Стало холодно, ветер поднимал тучи пыли. Обозы по-прежнему ссорились и старались перерезать один другой у узких мест дороги. Дисциплина на глазах падала.
– Я тебя, мерзавец, шашкой! – кричал офицер.
– А я тебя штыком! – кричал в ответ солдат. – Храбер ныне стал! А где в бою был?.. За могилками лежали, а нас вперед посылали?..
Рассказывались страшные вещи про расправы солдат с офицерами. Рассказывали про какого-то полковника: вдали показались казаки-забайкальцы; по желтым околышам и лампасам их приняли за японцев; вспыхнула паника; солдаты рубили постромки, бестолково стреляли в своих. Полковник бросился к ним, стал грозно кричать, хотел припугнуть и два раза выстрелил на воздух из револьвера. Солдаты сомкнулись вокруг него.
– Ты кто такой? Как смеешь по своим стрелять?
Дали по нему несколько выстрелов из винтовок и подняли на штыки. Все это оказалось правдою. Фамилия полковника была Тимофеев. Он не был убит насмерть, а недели через три умер от ран в Гунчжулине.
Днем мы встретились с частью нашего обоза, при которой были д-р Гречихин и помощник смотрителя Брук. Дальше мы пошли вместе. Где главный врач и смотритель, никто не знал.
К вечеру вдали показалась огромная гора, увенчанная укреплениями. За горою лежал Телин. Дорога расходилась в две стороны. У ее разделения стоял офицер и кричал:
– Шестой и шестнадцатый корпусы – направо, первый и десятый – налево!
В первый раз за этот долгий путь, полный бестолочи и безначалия, кто-то распоряжался, кто-то хоть о чем-нибудь подумал… Мы подошли к подножию горы. Тянулись бывшие огороды, обнесенные невысокими глиняными оградами. Густо стояли биваки, равнина дымилась кострами. Мы тоже стали.
Здесь же были уже все три другие госпиталя нашего корпуса. Желтый и совершенно больной Султанов лежал в четырехконной повозке, предназначенной для сестер. Новицкая, с черными, запекшимися губами и пыльным лицом, сердито и звонко, как хозяйка-помещица, кричала на солдат. Прохожие солдаты с изумлением смотрели на этого невиданного командира.
– Что это над вами баба командует? – с усмешкою спрашивали они султановских солдат.
Султановцы угрюмо молчали и отворачивались. Подошла к нам Зинаида Аркадьевна.
– Нет, будет, будет! – говорила она, в красивом изнеможении роняя руки. – Довольно ужасов насмотрелись, прощайте! Мы уезжаем в Харбин по железной дороге!.. А вы знаете, бедная Варвара Федоровна! Она отбилась от нас и всю дорогу ехала совсем одна в своем шарабане, а в ногах у нее – скорченный, полуразложившийся труп ее мужа… Приехала сюда, хотела на здешнем вокзале сдать на поезд труп, – не принимают. Наконец, в ней принял участие какой-то генерал, – такой милый! Велел труп зашить в рогожи и сдал на поезд как груз. Она поехала вместе с трупом…
Мы устроились в убогом глиняном сарайчике. Заходили знакомые офицеры, врачи.
Нашему корпусному командиру приказано выставить дивизию на позиции перед Телином, а в штабе не знают, где полки. Все растеряли.