– Не с той ноги, Максим, пляшешь. Арестуем атамана – казаки завтра же всех нас порубят, постреляют. Они такие…
– Дурак, – осаживал говорившего кто-нибудь из молодых казаков. – Мне атаман тоже дорог, как собаке пятая нога. Сшибить его не хитро, а кого поставим хозяином станицы?
– Вот Емельку, – смеялся подъесаул Сотниченко, выталкивая вперед батрака Емельяна Пересвета. – За такой головой жить – не тужить.
Смущенный Пересвет, как бугай, мотал косматой башкой, что-то мычал и пятился в угол, а кругом гремели голоса:
– Брысь под лавку.
– Он и свинье замесить не умеет.
– Мы того не допустим, чтоб, как в других прочих местах, всякий прошатай над нами стоял… Послушаешь – уши вянут: там фельдфебелишка, там рыбак, там матрос станицей крутит.
– И Христос плотником был, – вставил благообразный мужик Потапов, вожак секты евангелистов.
– Быть того не могёт, – отмахнулся Сотниченко. – Какой там плотник? Может статься, был он подрядчиком или кем… Но чтоб плотником – руби голову, не поверю.
Хохот пошел такой, будто поленница дров развалилась.
Сбитый с позиции Сотниченко не унимался:
– Я – природный казак. Два Георгия и медаль заслужил. Мне ли его, Емелькин, приказ исполнять? Того вовек не будет.
Взяло Максима за сердце, опрокинулся на подъесаула:
– Во, во, братику, генеральская палка еще не дюже вам прискучила… Поставь перед тобой чучелу в рассыпных эполетах – и перед той будешь тянуться да честь отдавать. Генералы да атаманы большое жалованье получали, много они сосали народной крови. Нам нужны управители подешевле. Всем миром-собором будем за делами смотреть. Выборный комиссар, будь хоть черт, он весь на виду. Чуть начнет неправильные приказы давать – по шапке его, выбирай другого…
– Господина Григорова просить будем, говорок.
– Он и говорок, да смирный, а дело… – Максим, как бы извиняясь, коротко улыбался учителю и испытующе глядел ему в глаза, – дело к войне, нам смирных не надо.
Григоров порывисто вскакивал и говорил-говорил о светлом будущем России и революции, о народоправстве и грядущем примирении всех наций и сословий. По природе человек мечтательный и тихий, в дни далекой юности он увлекался революционными идеями, но когда началась расправа над лучшими, слабые увяли. Увял и убрался из города и Григоров. Десять лет с лишним, как он уже учительствовал в станице, вдалбливая в головы подростков нехитрые правила правописания и незыблемые истины начальной математики… Говорил он обычно горячо и помногу и при этом, по болезненной привычке, вертел в руках какой-нибудь предмет или быстрым движением навивал на палец и вновь распускал длинный черный шнурок пенсне. Иные, слушая его, скучали, а иных как раз и прельщали непонятные и кудреватые слова, которыми учитель обильно уснащал свою речь, сам того не замечая.
Когда наконец, усталый и счастливый, он плюхался на стул, ему, по завезенной из города моде, рукоплескали, а до ушей долетал, обжигая, одобрительный шепот:
– Башка…
– Это действительно… Говорит – как по книжке читает.
– Господи, твоя воля, что-то с нами будет? – Мясник Данило Семибратов донельзя засаленным батистовым платком отирал вспотевшее лицо, поросшую золотистой шерстью грудь, подмышки и, редко расставляя слова, хрипел: – По мне, коли что, выбрать хорошего человека, и пускай ходит пополам: один день атаманом, другой день комиссаром.
Максим на него:
– Нет, Данило Семенович, нечего нам с атаманами якшаться! Раздергивать их на все концы, и никакая гайка.
– Дивитесь, люди добрые, Кужель сам в комиссары метит, да – не балуй! – хвост короток.
– Куда мне, я малограмотный… Вперед не суюсь, но и сзади не останусь: интересует меня, что у нас получится… Ночей не сплю, думаю.
Евангелист Потапов нахлобучивал на глаза заячий малахай и, пробираясь к выходу, ни на кого не глядя, как бы про себя бормотал:
– Всенародная молитва, покаяние и прощение грехов друг другу… А тут – адов смрад, хула, вертеп разбойников… Кровь будет, горе будет, пожрем и похитим друг друга, а червь пожрет всех нас… Зарастут пороги наших жилищ сорной травой, едины хищны звери будут рыскать по лицу земли…
Кто бы мог подумать, что не пройдет и месяца, как новоизраильцы, староизраильцы, субботники, штундисты, прыгуны и другие сожительствующие в станице секты выставят в партизанские отряды роты и сотни своих братьев?
Максим долбил свое:
– Нам хоть туда, хоть сюда, но как бы скорее землю…
– Да, время не ждет, пора бы и делить.
– А чего ее делить? – удивился рыжий Бобырь. – Она делена. Ударит теплышко-ведрышко, запрягу, свистну и поеду.
– Грех между нами будет.
– Старость придет, замолим.
– Умно сказал: "Свистну да поеду". У вас, Алексей Миронович, казачьего наделу пятнадцать десятин на душу, а душ немало – три сына, племяш, дед, зять да сам большой… Дурной головой сразу и не сообразишь, какую вы под пашню карту поднимете.
– А ты чужое не считай, мозги свихнешь… – сказал Бобырь. – Гони аренду по триста цел кашей за десятину и вваривай, паши, насколько сила взгребет.
– Где возьму такие капиталы? Целкаши не кую и не ворую.
– Мне до того заботы мало, со своим добром не навяливаюсь. Кому надо, придут, да еще и в ножки поклонятся.
– Ой, Алексей Миронович, не просчитайся.
– И чего ты, Игнат, к нему присватываешься? – вступил в разговор инвалид Савка Курок. – Люди выедут, и мы выедем. Люди начнут сеять, и мы начнем сеять. Которое поле приглянулось, то и твое.
– Сейте, сейте, а убирать да молотить вас не заставим, как-нибудь и сами справимся.
– Разувайся… Мы, фронтовики, не выпустим оружия из рук, пока свой порядок не установим. Свобода, равенство и никакого с вами, кабанами, братства. Вся сила в нас: что захотим, то и сделаем.
– Погавкай, собака хромая.
– Это я – собака?
– Нет, не ты, а твоя милость.
Савка поднимал костыли и лез в драку. Его оттаскивали и отговаривали. Он рвался и не своим голосом орал:
– Я ему голову отвинчу…
– Отцепись, калека. Послушай лучше, что вон люди про войну говорят…
– Провались она в преисподню, эта самая война… Тебе, Игнат, еще гладко: сын в городе хорошие деньги зарабатывает, он тебя докормит до смерти. А мое положение – жена больна, нездоровье не позволяет ей работать, полна хата малышей, жрать нечего, и сам я не имею над чем трудиться.
– Да, почудили на свой пай, – сказал гвардеец Серега Остроухов. – Не знаю – как кого, а меня ныне на войну и арканом не затянешь. Погеройствовали, хватит. Самое теперь время ночью над своей бабой геройство оказывать.
– Ты, односум, до баб лют. Кабы за такое геройство награды выдавали, зараз бы полный бант заслужил.
– Ох, леденеет кровь в усталых жилах, как только подумаешь о войне, а воевать не миновать.
– Горюшко-головушка.
– До стены дошли, – говорит Максим, – стену ломать надо. С кого начинать, с чего начинать, у всех ли есть оружие?
Мысль рождалась туго.
Спорили целыми ночами, бесконечно плутали в кривотолках, и все же передовые хотя и медленно, но выбивались на верную тропу.
В праздничный красный день после обедни конные мыкались по станице и шумели под окнами:
– На майдан! Ходи, старики! Ходи, молодые!
Из окна высовывалась голова хозяина:
– Што такое?
– Приехал…
– Кого там принесло?
– Его высокоблагородие полковник Бантыш, член Кубанской рады, изволили прибыть. На майдан сыпь наметом.
Хозяин, не допив чая и отодвинув недоеденный кусок пирога, выскакивал из-за стола и командовал:
– Баба, подавай полковую форму.
И скоро, приодевшись по-праздничному и нацепив все боевые отличия, казаки уже поспешали к станичному правлению. Улицей и переулками торопливо шагали старики и солдаты-фронтовики. Сломя голову мчались ребятишки. Бежали не пропускавшие ни одного собрания солдатки. Ковылял, волоча перебитую ногу, инвалид Савка Курок и во всю рожу орал:
– Какое там собрание? Все равно будет по-нашему. Вся сила в солдате! Казаки против народа не вытерпят.
Площадь от краю до краю затоплена станичниками. Там и сям заядлые спорщики уже вступали в единоборство. И даже робким, что всегда на народе молчали, и тем не молчалось.
Заика-пекарь Гололобов, подергивая контуженым плечом, шнырял по толпе и скороговоркой сыпал:
– Шапку к-к-казачью носить не м-м-моги. С возом едешь, с-с-сворачивай. Аренду, з-за план гони, за па-пашню гони, за попас к-к-козы гони. Пожарную к-к-команду содержи, дороги, мосты б-б-б-б-блюди. В церкви стой у п-п-п-порога. Суд к-к-казачий, правление к-к-казачье, училище к-к-казачье. Тьфу, провались в т-т-т-т-т…
– Тартарары, – подсказал учитель Григоров, и все рассмеялись.
– С-с-сижу вчера у ворот, по-по-подходят Нестеренко и Мишка К-к-козел. "Купи, говорят, бутылку самогонки, а то з-з-з-зарежем". И ко мне с кинжалами. Ну, к-к-купил. П-п-провались в тар-тарары такая жизнь.
– Всякая кокарда с двуглавым орлом будет над тобой измываться… Взял бы грязное метло…
– О-б-б-обидно.
– Не дают нам вверх глядеть.
– Страдаешь за то, что живешь.
В кругу тесно сгрудившихся слушателей Максим громко читал истрепанный номер большевистской газеты, с которым не расставался уже с месяц. Почти все статьи он знал наизусть. Бегло читал по листу и, где было нужно, добавлял перцу от себя, так что получалось здорово.
Сдержанные голоса и шепот:
– Вот тож большевики, сукины дети, каждым словом по буржуям и генералам бьют.
– Раз-раз – и в дамки.
– Шпиёны…
– То, дядька, брехня.
– Знаменитая газетка, она раздерет глаза темному народу… Слушаю, и злоба во мне по всем жилам течет… Эх ты, власть богачей золотого мира, и до чего ж ты нашу государству довела?
– Тише, Егор, не мешай слушать.
На плечо Максима упала тяжелая рука старого казака Леонтия Шакунова:
– Стой, солдат.
Максим обернулся и стряхнул с плеча руку:
– Стою, хоть дой.
– Как ты, суконное рыло, смеешь народ возмущать?
– А какая твоя, старик, забота? Ты что, начальник надо мной или старый полицейский?
– Га-га-га, – загремели многие глотки.
– Не пяль хайло и грубить мне не моги. Я есть полный кавалер, в трех походах бывал.
– Проснись, кавалер, открой свои глаза: свобода слова. Кругом имею право говорить, кругом – требовать.
Шакунов вытянул кадыкастую шею, взглядом выискивая в толпе казаков:
– Чего вы, едрёна-зелёна, уши развесили, всякую хреновину слушаете да еще зубы скалите? Газетину эту надо арестовать, а солдата выпороть и выгнать из станицы к чертовому батьке…
– Не круто ли, дед, солишь?
Шакунов откашлялся и, грозя седою бровью, заговорил:
– Послушайте, господа станишники, меня, старого. Мне жить осталось недолго, врать грех, врать не буду. Кто такие большевики и красногвардейцы? То не бывалошная гвардия, в которую шли служить лучшие, отборные люди, как наши лейб-казаки. То – голодранцы, жулье, босая команда, золотая рота, отродье вечного похмелья. Ни дома, ни хозяйства у них нет и никогда не было. Дела никакого не знают. Говорят с ругней, едят и пьют с ругней. С Дону казаки их пугнули, и наша рада своих из Екатеринодара пугнула. Вот они и бродят по Кубани шайками, как волки, вынюхивают, где бараниной пахнет. Чего добудут, то и пропьют, проиграют али на папироски растратят. Хай-май, ничего им не жалко. Нынче тут, завтра бес знат где. У нас и хаты, и кони, и коровы, и кабаны, и плуги, а может, у кого и косилки с жнейкой. Так что ж, господа станишники, пустим большевиков на дворы, в хаты да и скажем: "Берите наше нажитое, спите с нашими женками?.."
– Слушаю я тебя, Леонтий Федорович, и диву даюсь, – перебил его седоусый вахмистр Луговый. – "Кони да коровы, кабаны да тягалки, кисель и сметана…" Как у тебя бесстыжие глаза не полопаются? Как ты ухитряешься всех на свой салтык мерить? Я – казак, ты – казак. У тебя один сын в Армавире писарем служит, другой при генерале холуем, а мои соколы с первого шагу войны за Расею бьются и груди свои молодецкие крестами да медалями изувешали. – Грязной тряпицей он отер слезящиеся глаза и всхлипнул. – У тебя посеву четыреста десятин, трех годовых работников содержишь, а мне шестьдесят пять годиков стукнуло, просятся старые кости на покой, ан нет: сам над своим наделом горб гну… Из-под ногтей у меня пшеница растет. – Он поднял задубевшие от работы руки и показал их всем, потом чиркнул спичку о корявую ладонь: спичка вспыхнула. – Это ты можешь понять?
– Тут и понимать нечего… Ты, Луговый, хоть и вахмистр, а на все стороны дурак. Не одному ли мы государю служили и не одинаковыми ли мы пользовались правами? Кто тебе наживать не велел? Пьянствовать надо было полегче да слушать тех, кто старше тебя чином.
– Служба царская до богачества меня не допускала. Сам двенадцать годов на сверхсрочной оттрубил, а сыны тут до самой свадьбы из ярма не вылазили, на таких, как ты, батрачили. Сам отслужился, деток стал на действительную собирать. Выставил трех строевых коней, справил три полных комплекта амуниции – и закашлял, и до сего дня кашляю. Нынче сыт, а завтра, может быть, придется с сумкой на паперть идти. Каково это на старости лет?
– Ну, мой двор стороной обходи. Лучше кобелю кусок брошу, он хоть тварь бессловесная, спасиба не скажет, а хвостом повиляет. Через вас, таких дуроломов, и на нас такая туга пришла…
Луговый еще что-то хотел сказать, но побелевшие губы его задрожали, он плюнул и, повернувшись, ушел.
Кто-то из стариков вздохнул.
– Батюшка нонче в проповеди справедливо разъяснил: "Трусы, и мятежи, и кровопролитные брани… На крови Кубань зачалась, на крови и скончается".
– Надо спасать революцию, а не Кубань. Останется жива революция, цела будет и Кубань.
– Ох, эта ваша революция… Переобует она казаков из сапог в лапти.
– Да, пойдет теперь кто туда, кто сюда… Сто лет будем враждовать и не разберемся.
– Неправда, – сказал Максим и снова развернул газету, – разберемся. Мы стали не такими темными, какими были в четырнадцатом году. Можем разобраться, где квас, где сусло, кто говорит красно, да мыслит черно…
Шакунов покосился на газету:
– Ты, солдат, ее спрячь и сегодня же представь атаману на рассмотрение. Нас, казаков, не переконовалишь на мужичий лад. На каждое твое слово у меня десять найдется. Мой сказ короток: шашка – казачья программа. Кулак мой – вам хозяин. Вот он, немоченый, десять фунтов. – Он воздел волосатый кулак и покрутил им над толпой.
Гвардеец Серега Остроухов сверкнул глазами:
– Ты, Леонтий Федорович, сперва отмой руки после девятьсот пятого года… Твои руки в крови!..
– Цыц, сукин сын! Всех вас, разбойников, лишим казачьего звания и наделов. Не допустим порушить порядок, который наши отцы и деды ставили. Не видать вам нашего покору, как свинье неба.
Остроухов схватил его за горло:
– Зараз глотку перерву…
Зашумели было, зарычали, но в эту минуту из правления на крыльцо в сопровождении станичного атамана и стариков вышел одетый в синюю черкеску гвардейского сукна член Кубанской рады Бантыш.
Площадь притихла.
Бантыш снял косматую папаху, поклонился и осипшим от многих речей голосом крикнул:
– Здорово, господа станичники!
Толпа качнулась и недружно, вразнобой ответила:
– Здравия желаем, ва-ва-ва…
– Гляди, какой бравый!
– Орел.
– Он человек приезжий, стравит нас, да и дальше, а нам расхлебывать, – робко заметил Сухобрус.
– Этот наговорит… – засмеялся казак Васянин. – Одному такому же усачу мы на Киевском вокзале добре мускула́ правили.
– Тише, вы, горлохваты, слушайте оратора. Никакого соображения в людях нет. Ведь это вам не тюха-митюха и не кляп собачий, а его высокоблагородие господин полковник.
Бантыш по-атамански отставил ногу и заговорил:
– Достохвальные казаки! Настало время сказать: то ли мы будем служить панихиду по казачеству, то ли все, как один, гаркнем: "Есть еще порох в пороховницах! Еще крепка казацкая сила!" Был один Распутин, и то сколько горя причинил, а ныне вся Россия распутничает, и ее же сыны продают ее направо-налево: грабежи, убийства, партийная борьба, святых церквей разорение. Россия поскользнулась в крови и упала, пусть сама подымается, мы ее не толкали. Нам, кубанцам, потомкам славных запорожцев, надо подумать, как бы утвердить добрый порядок у себя дома. В Екатеринодаре заседает наша войсковая рада. Есть у нас, слава богу, и свое казачье войско. Будет и казна своя, и законы. Кубань сама себе барыня…
– Так, так, справедливо… – трясли бородами старики, а в углах площади уже снова разгорались споры.
Фронтовик Зырянов – глаза блестят, руками машет – кричал громко, ровно его окружали глухие:
– Тут тебе земля дворянская, тут – монастырская, тут – войсковая, а где ж наша, мужичья?
– Ваша в Рязанской губернии, там вам пуп резан, туда и валите новые порядки наводить.
– Я четыре раза ранен…
– Дураков и в церкви бьют.
– По-моему, надо порешить нам, фронтовикам, общим голосом – разделить паи по всем живым душам, и греха больше не будет.
– Меня, друг, с мужиком, с бабой да с малым дитем не равняй… Мы за Кубань кровью своей разливались, костями своими ее сеяли. У нас на кладбище одни женки да матери лежат, а казаки – кто на Кавказе сгинул, кто в чужих землях утратился. Мы службой обязаны.
– И мы службой обязаны.
– Погоди, кривой, дотявкаешься.
– Не грози…
– И другой глаз надо тебе выхлестнуть.
– Ты мне глаза не выковыривай, хочу дожить и посмотреть на погибель таких барбосов, как ты.
– Не доживешь.
– Доживу.
– Не доживешь.
– Доживу.
Казак кулаком опрокинул кривого и начал топтать его. Более спокойные растащили и развели драчунов.
Около правления, по предложению Бантыша, довыбирали члена рады. Дмитрий Чернояров, как того требовал обычай, отбрыкивался:
– Увольте, господа старики. Вы меня не знаете, не знаете, куда я вас поведу. Выбирайте коренного станичника.
– Мы тебя знаем, и батька, и деда твоего знаем, послужи.
– Не могу.
– Послужи, Дмитрий Михайлович.
А невдалеке молодой казак стоял ногами на седле и, картинно скрестив на груди руки, говорил речь:
– …Мы не против рады, но с большевиками драться не хотим. Пускай рада сама себя защищает. Господа казаки, которые фронтовики! Пора нам опамятоваться, куда мы идем и за кем? Кресты и медали, награды и золотые грамоты, что нам, дуракам, навешивали на шею, тяжелее камней… Валили они нас царю под ноги…
– Не к делу, не к делу…
– Безотцовщина.
– Геть, чертяка!
– Остро говорит. Чей таков?
– Ванька Чернояров.
– Эге… Так и печет им в глаза, так и печет. Ну и бедовый, пес.
– …Старики, до кой поры вы нас будете уговаривать и осаживать? Вы, верные слуги его императорского величества царя Палкина, привыкли протягивать руки за полтинниками, вам и жалко расставаться со старым режимом. Мы, ваши сыны и внуки, воевали, а вы на печках снохам фокусы показывали и блаженствовали… Через золотые погоны у меня сердце наядрило, как чирий! Не забудем, как они, эти полковники да генералы, над нами издевались! Сгорите вы вместе с ними! Долой! Долой! Долой!
– Геть!