Наказание Евдохе с сыном, от работы отбился. Спозаранок уходил он в комитет бедноты и дябел там до ночи. А когда выберет вечерок свободный, мать просвещать начнет. Черствая старуха, разные премудрости туго в голову лезли.
– Дурак, наговорил, наговорил, ровно киселя наварил, а есть нечего.
– Плохо вникаешь, мамаша.
– У людей то, у людей сё, а у нас с тобой, чадушко, ничевошеньки. Нынче муки на затевку заняла.
– Ерунда, – говаривал Пронька свое любимое словечко.
– Типун под язык, пес ты лохматый… Последнюю корову со двора сведут, тогда и засвищем во все дыры.
Ночами Евдоха жарко молилась:
– Мати пречистая, вразуми окаянного…
Или подсядет, бывало, на краешек сыновней постели, да и начнет в фартук сморкаться…
– Сынок, образумься… Брось ты революцией заниматься, в года уже вышел, жениться пора, хозяйство хизнуло, кузница тебя ждет… Обо мне, старой, подумай.
– Ерунда, – только и скажет сынок Пронюшка.
Корову свою Пронька назвал Тамарой.
Хомутовская волость второй день рядила ямщика.
Старик Кулаев гонял ямщину лет тридцать из году в год. Выставит, бывало, старикам монопольки лошадиную порцию и – вожжи в руки. В советское время – окромя как писарю сунуть – не требовалось расходу, но и цену подходящую не давали: смета, приказ, порядки, ни на что не похоже.
Облупленным вишневым кнутиком стегал себя старик по смушковым валенкам и, играя белками желтых, волчьих глаз, хрипел:
– Ращету нет, пра, ей-богу, ращету нет… Тянусь, будто дело заведено, поперек обычая не хочу лезть… Нынче ковка одна чего стоит? Чудаки, прости господи, ей-бо… Дело заведено.
Старика за полы заплатанной суконной поддевки тащили сыновья: Ониска и большак Савёл, оба солдаты действительной службы.
– Айда, тятя, айда… Чего тут гавкать?.. Не хочут, не надо.
Тот еще раз оборачивался из дверей и скалил зубы:
– Дуросветы, едри вашу мать, управители… Корма ныне чего? Ковка? Дело заведено…
Сыновья уводили отца.
Смета отдела управления и наполовину не покрывала того, что загнул Кулаев… Набивался ямщить Прошка Мордвин, да дело-то не дудело – обзаведенье у него было никудышнее и лошаденки немудрящие, а тракт большой – не выгнать Прошке… А Кулаев возьмется так возьмется, ни от слова, ни от дела не отступится: справа богатая, ездовых лошадей косяк – старинный завод.
Гнали за ним десятника.
Приходил старик в черной злой усмешке, обеими руками стаскивал пудовую шапку, которую носил круглый год; расправлял масленый, в кружок подрубленный волос и спрашивал:
– Удумали?
Писарь пододвигал чернильницу, нацеливаясь строчить договор. Председатель долбил согнутым пальцем папку с надписью "Целькуляры и приказы свыше" и густо вздыхал:
– Скости, Фокич… Смета, ее каким боком ни поверни, она все смета… А овса общественного десять мешков тебе наскребем.
Советчики:
– Скости.
– Говори делом.
– Чего ты ломаешься, ровно пряник копеешный? Другой день тебя охаживаем.
– Ровно за язык повешены.
– Смета… Должон ты уважить.
– Овса тебе наскребем, ешь и пачкайся…
Кулаев заряжал понюшкой оплывший, прозеленевший от табака нос и трясся в чихе:
– Не могу… Хоть голову мне рубите на пороге, не могу!
Слово за́ слово, словом по́ слову, кнутом по́ столу.
– Не ращет, мужики… Гону много… Все бьется, ломатся… Ни к чему приступу нет… Нынче одна ковка звякнет в копеечку.
В сенях загремело пустое ведро, сторож-беженец Франц крикнул в дверь:
– Едет… Бешеный едет!
Кто сидел – вскочили. Встал и председатель Совета Курбатов, но, спохватившись, сел и, колотя звонком по столу, сказал:
– Прошу соблюдать… Чего вскочили?.. Всецело прошу садиться… Едет, так мимо не проедет, чай, не царь.
– Царь не царь, а полцаря есть.
Потянулись к отпотевшим одинарным окнам.
К Совету с форсом и ямщицкой удалью подлетела пара взмыленных лошаденок. Из возка, обитого малиновым ковриком, вылез завернутый в оленью доху комиссар Ванякин. И еще увидели из окон мужики – улицей проскакали верховые солдаты ванякинского продотряда.
…За зиму Алексей Савельич Ванякин научился не только телефоном орудовать или пересказывать декреты на самом простом, обывательском языке, но кое-чему и другому. И еще он, старый пьяница, переломил себя – пить бросил. На исполкомовской работе тошно показалось, и он кинулся в деревню собирать мужицкий хлеб. Никто не видал, когда он спит, ест. Прискачет – ночь-полночь – и прямо к ямщику: "Закладывай!" – "Куда на ночь глядя, окстись, товарищ, – взмолится ямщик, – лошади заморены, а на кнуте далеко не уедешь". – "Запрягай!" – "Хоть обогрейся, товарищ, бабы вон картошки с салом нажарят, а утром бог даст…" – "Давай запрягай, живо!"
Переобуется, подтянет пояса потуже и поскачет в ночь.
Святками в Старом Буяне он отмочил такую штуку, что весь тракт ахнул. Буянский ямщик Иван-бегом-богатый в волостной съезжей рассказывал:
– Оно какое дело, гуляли мы у свата Тимофея на свадьбе. Пир у нас колесом. Пьем-поем и в чушечку не дуем. Глядь, прибегает моя старуха с возгласом: "Приехал, принес его налетный". – "Кто такой, кого нелегкая принесла?.." – "Бешеный комиссар приехал, лошадей зычет". – "Отвороти ему дурную рожу, – кричу я из-за переднего стола, – большой запой справляем, а он лошадей… Пусть до завтра ждет…" Ушла моя старуха с отказом. Много ли, мало ли времени прошло, глядь-поглядь – скачет комиссар мимо окошек на моей же паре, и тулуп нараспашку. Заходит к свату Тимофею в избу: "Который тут ямщик?" – "Я ямщик", – кричу. Не успел я и глазом моргнуть, сгреб он меня, да за дверь. Иду по двору, плачу, через два шага в третий спотыкаюсь, а он мне обнаженным наганом и тычет под ребра: "Садись, говорит, экстренно на козлы, держи вожжи". Крик, шум, выбегают за ворота мои сроднички с кольями, с вилами, а он из нагана-то как пальнет, пальнет, лошади-то как хватят и понесли, и понесли… Да-а, пошутил: не чаял я от него и живым вырваться.
После этого случая ни один ямщик не отваживался перечить и ночь-полночь мчал беспокойного седока, не радуясь и чаевым, на которые тот не скупился. К богатым мужикам Ванякин был особенно немилостив. Деревня боялась его как огня, и не было дороги, где бы его не собирались решить, из оврагов не раз вослед ему летели пули, но он только посмеивался и отплевывался подсолнухами: семечки грыз и во время речей, и на заседаниях, и на улице, и в дороге, невзирая ни на мороз, ни на ветер. За крутой характер, за семечки и любовь к быстрой езде деревня окрестила его "Бешеным комиссаром"…
Комиссар крепко хлопнул дверью и от порога поздоровался:
– Мир честной компании.
– Поди-ка, добро жаловать.
Ванякин прошел вперед, бросил на стол объемистый брезентовый портфель, содержимое которого было весьма разнообразно: истертые до ветхости инструкции губпродкома, старые газеты, яичная скорлупа, обвалявшийся кусок сала, рассыпанная махорка.
– Заседаете?
– Заседаем, Лексей Савельич, заседаем… Жизни не рад будешь от этих самых заседаний.
Курбатов разгладил по столу смету с оборванными на раскурку краями и сердито посмотрел на всех:
– Домашний вопрос мусолим. С ямщиком вот маета, никак не урядим.
Загалдели:
– Смешки да хахоньки… Ровно в бирюльки играем…
– Дом ждет.
– Овес, а где его взять, спрашивается?.. Ныне его, овес-то, жаром весь покрутило.
– Ты бы нам, товарищ, резолюцию какую похлеще влепил… Пра!
Председатель покосился на Ванякина, обиравшего с оттаявшей бороды подсолнечную шелуху, и строго зашипел:
– Чшш… Начальнику продотряда, Лексей Савельичу Ванякину, даю полное и решающее слово по текущему вопросу в порядке дня.
Засмеялись:
– Какой это день, вторые сутки дябем.
– Лачим не улачим, ровно мордовску невесту сватам. Овес, говорит, а где его…
– Тьфу, истинный господь… Смех с нами, с дураками.
Ванякин мельком заглянул в смету, подманил Кулаева и ухватил его за концы красного кушака:
– Советску власть признаёшь?
– Пожалей, кормилец, – попятился старик, – у меня семьи двадцать шесть человек… Гону много, тракт большой, ныне ковка одна и та в гроб вгонит… Дело будто заведено, и тянусь по дурости, ей-бо.
– А турецку власть хочешь признать? – вновь спросил комиссар.
Старик помучнел:
– Ладно, тридцать мешков овса, и по рукам… Что мир, то и мы, мы миру не супротивники.
– Пиши, – подтолкнул председатель писаря. – Пиши: деньги по смете, овса общественного по силе возможности.
Писарское перо помчалось по листу договора галопом.
Кто-то вздохнул, кто-то разбудил тишину смехом:
– Давно бы так.
Из Совета Кулаев выскочил, словно из бани, и, держа в обкуренных пальцах копию договора, будто боясь обжечься, бежал улицей и во всю глотку без стеснения поносил комиссара:
– Накачала тебя на мой горб нечистая сила… Чтоб те громом расшибло, чтоб те с кровью пронесло, сукин ты сын!
Ванякин перебирал бумаги и расспрашивал мужиков о житье-бытье. Мужики, поглядывая друг на друга, отвечали осторожно, ровно по тонкому льду шли:
– Да ведь как живем?.. Живем по-советски: керосину нет и соли совсем не видать… Незавидная, товарищ, наша жизнь, одначе на власть не ропщем: планида – власть тут ни при чем, это понимаем.
– Планида-то планида. – Ванякин исподлобья оглядел собрание. – А долго я буду вокруг вас венчаться?
– Еще, кажись, не сватался, а венчаться собираешься…
– Разверстку добром будете платить?
– Мы и не отказывались… Возили, возили, и все не в честь?
– Воженого-то нет.
– Как нет?.. Чисто девки стряпали… Сыпим и сыпим, ровно в прорву бездонную.
– Ругаться будем завтра, – сказал Ванякин, – затем и приехал… Тебе, Курбатов, поручаю созвать к завтрашнему дню со всей волости всех председателей Советов.
От порога кто-то сказал:
– Опять килу чесать… Припевай, Гурьяновна.
Далеко о Хомутове бежала славушка худая: то продработника кокнут, то телеграфные столбы подпилят, то поезд под откос спустят. Дезертиры по селу – из двора во двор. Придерживали хомутовцы и хлебец. Уповая на них, и соседние волости сетовали на порядки и не торопились с выполнением разверстки.
С осени в хомутовский комбед подобралась было коренная голытьба. До поры до времени работа велась дружно, пищали зажатые в тиски налогов богатеи, но скоро сами комбедчики, первый раз в жизни дорвавшиеся до легкого хлеба, зажрались. Председатель Танёк-Пронёк к трепаной солдатской шинелишке своей пришил каракулевый воротник, секретарь Емельян Грошев сбросил лапти – напялил лакированные сапоги с калошами. Комбедчики были заклеймены сельской беднотой как "присосавшиеся к ярлыку" и свергнуты. В помещении после них остался искалеченный граммофон, провонявший самогоном, и насквозь просаленный шкаф, жирными пятнами реквизированного сала были забрызганы стены, потолок и папка с бумагами. На их место протискались хозяйственные мужики, но вскоре, за немилость к бедноте, тоже с позором были изгнаны. Комбед последнего состава подобрался и подходящ, да неувертлив – его по каждому делу, как по ровной дорожке, проводили за нос хомутовские чертоплясы.
В избенку Танька́-Пронька́ по вызову Ванякина пришли комбедчики, шестеро местных коммунистов и кое-кто из сочувствующих.
– Чего тебе, Алексей Савельич, рассказывать, – оглядывая собравшихся, пожимал плечами Хохлёнков, – ты сам дальше нашего деревенскую быль предвидишь… Власть на местах, товарищ, она действительно крепкая власть, палкой не сшибешь. Правда, кое-где и пролезли кулаки, но большого вреда от них мы пока не видим. Есть среди них сильно образованные: он тебе и декрет новый растолкует, и в сметах разберется, и бумажку какую хочешь сочинит… Народ у нас около ячейки вьется, и ничего будто, а коснись декрет в жизнь протащить, все боятся, как бы население не рассердилось… А еще скажу то: кто с радости, кто с горя – самогон пьют ведрами, от пьянства глаза лопаются, и народ, известно, в пьяном виде поднимает скандалы.
– Сукины вы сыны, – оборвал его Ванякин, – на печке заплутались, в ложке утонули… В городе мы из буржуев сало жмем, на фронте наши солдаты колют, рубят и стреляют неприятелей, а вы тут перед кулаками на задних лапках ходите?
– И мы жмем…
– Плохо жмете. Контрибуция у вас не собрана, хлеб не собран, картошку поморозили, птицу протушили, председателем волости у вас сидит кулак Курбатов…
– Мы под него фугас подводим.
– Затем ли вас выбрал народ, чтобы из комбеда устроили вертеп разбойников?
– Ты во мне дух не запирай! – грохнул кулаком по столу Емельян Грошев. – Я десять годов у кулака в работниках жил, а такого гнета над собой не терпел. Прошу исключить меня из партии ввиду моей причины, как я не прочь от общества, поэтому выхожу, и ты меня лучше не держи! – вытряхнул из шапки на стол измятое заявление.
– И меня не держи! – вскочил с полу мужик по прозвищу Над Нами Кверх Ногами. – Мы и так своей бедностью ужатые… Сократи меня из ячейки, я малоученый и к коммунизму не подготовлен… Весь народ глядит на нас, ровно на зверей, и я не могу переносить всего этого, как местный житель…
– Партия не постоялый двор, – сказал Ванякин, – хотя… насильно никого держать не станем. Партия, она вроде дрожжей… – Он повертел в руках заявление и спросил Грошева: – Грамотен?
– Нет.
– Я, брат, и сам до сорока восьми лет был неграмотным, а революция научила…
– Меня дешевле удавить, чем грамоте выучить, – сказал Грошев, сверля его злым глазом.
– Выучим.
– А выучишь, так я тебя вытряхну из комиссарского тулупа и скажу: "Ты иди землю ковыряй, а я с портфелем в руке буду круглый год на ямской паре кататься".
– Скажи мне лучше, кто тебе написал эту бумажку?
– Заявленье?.. Там, одна…
– А все-таки?
– Ты мне, товарищ, зубы не заговаривай…
– Кто писал?
– Раз, стало быть…
– Кто писал? – Комиссар бросил на стол пудовый кулак. – Говори!
Грошев посопел и ответил:
– Хозяйка. А тебе забота?
– Да, забота… Вот рассудите, люди добрые, – обратился Ванякин уже ко всем, – надумал человек в трудный час сбежать из партии, и не в нашу семью, а к хозяину с хозяйкой пошел за советом. Они ему и насоветовали, дай им бог здоровья…
Танёк-Пронёк, глядя мимо комиссара куда-то под стол, заговорил:
– Ты, Алексей Савельич, и лаешь нас, а зря… У нас терпенье тоже не купленное. Гоже в городе декреты выдумывать, вам ветер в зад, сидите там, ровно за каменной горой, а гора – мы… В комбеде набедокурили – наш грех, наша слабость… Дисциплина нам и в армии надоела, на мирном положении хочется попьянствовать, побуянить… Заседаешь день, заседаешь ночь, жрать нечего, жалованья ни копейки, ну и – хапнешь, где под руку подвернется…
– "Хапнешь"? – передразнил его конный пастух Сучков. – Ни стыда, ни совести. У меня родной племянник второй год на фронте страдает, а вы с Карпухой крутнули хвостом, да и домой, тоже вояки…
– Мне на фронте легче было, – строго посмотрел на него Танёк-Пронёк. – Знай стреляй-постреливай, пуля виноватого найдет. А тут что ни день, что ни час: "Дай гусей, дай курей, дай яиц, дай масла, трудповинность, гужналог" – тьфу!.. Да я на фронт бегом побегу, только отпустите меня из этого проклятого комбеда.
– По-моему, – густо, как в трубу, сказал сапожник Пендяка, – Ванякин ругает нас не зря… А которых не только ругать, бить надо… Возьмем Емельяна. Нынче ему хозяйка бумажку написала, завтра хозяин топор в руки сунет и пошлет нам головы тяпать… По-моему, таковым кулацким подхвостникам не место в нашей трудовой компании. Долой! Долой! И долой!
– Он, может статься, шпионить пришел! – зло крикнула солдатка Марья Акулова. – Гнать его!
Грошев нахлобучил на нос шапку, молча погрозил сапожнику корявым пальцем и ушел. За ним поднялся было Над Нами Кверх Ногами, но от порога вернулся:
– Простите меня… Я давеча сказал не думаючи… Мне хоть и страшно быть в вашей шайке, но – я решился, я остаюсь… Кулаков грабить – это правильно, купцов грабить – это правильно. Мы этого сто лет дожидались… Читал раз на базаре мужик книжку про разбойника Кузьму Рощина…
– Иди пока, – махнул рукой Ванякин, – мы тебя со всех сторон обсудим и подумаем, как и что…
Над Нами Кверх Ногами, растерянно ухмыляясь, пятился к двери, приборматывая:
– Я решился, мне все равно, двум смертям не бывать.
Ванякин развернул по столу список хомутовских богатеев и постучал карандашом по столу:
– Итак, товарищи, заседание продолжается… На повестке два вопроса. Первый – хлеб; второй – перевыборы комбеда. Кто хочет высказаться?..
К утру председатели сельсоветов съехались.
Ванякин рассказал про красные фронты, про заграничную революцию: кругом выходило хорошо, но советская власть все же пребывала в тяжелом положении: хлеба не хватало; топлива ни фабрикам, ни железным дорогам не хватало; а саботажу – во, хоть завались. По бумаге он, ярусом накатывая цифры, вычитал, сколько с волости недобрано того, другого, пятого, десятого.
Советчики крякнули:
– Мм-да.
– Последний козон на кон.
– Эдак ноне.
И комбедчики дружно взяли:
– Верно.
– Чего тут жмуриться?.. С кулаков дери семь шкур, обрастут.
Председатель хмуро:
– Ну, которы удерживайся в рамках.
Ванякин размотал еще одну речь и опять подвел:
– Граждане, надо учитывать критический момент Республики… Попомним заветы отца нашего Карла Маркса, первеющего на земле идейного коммуниста… Еще он, покойник, говаривал: "Сдавай излишки голодающим, помогай красному фронту".
Советчики переглянулись и полезли в карманы за кисетами:
– Надо подумать.
– Культурно подумать.
И комбедчики опять в голос подняли:
– Думай богатый над деньгами, а нам думать не о чем… Давай раскладку кроить.
– Погоди… Нам ваш Карла не бог.
– Хле-е-еб? Вон што?
– Мало?
Сазонт Внуков, дубровинский председатель, встал на скамейку. Разливался звонок, требующий порядка; снова говорил Ванякин, но большинство голов повернулись к Сазонту, разинутыми ртами ловили его распористые, как плотовые клинья, слова:
– Крещеные!.. Одно мы знали начальство – урядника… А нынче десять рук в карман тебе тянутся да десять в рыло… Каково это нашему крестьянскому сердцу?..
Рев
свист
топот…
– Х-ха… Задергали!
– Вызнали в нас дурь-то!
– Урядника вам?
– Хоть в петлю головой…
– Давай раскладку метить, раскладку!..
– Не торопись, коза, в лес, все волки твои будут, – сказал волостной председатель Курбатов, вылезая из-за стола, – по шестнадцать с тридцатки… Слыхано ли?.. Видано ли?.. Под корень хотят мужика валить, – страшно закричал он, ворочая глазами, – дно из нас хотят вышибить… Чего будем жрать?.. Чего будем сеять?..
Солдаток голоса:
– Жеребца мукой кормишь!
– Первый дилектор спекуляции…
– Зачем свиней пшеницей воспитываешь?
– Не кормлю! Кто видал? Докажи!.. Мужик ниоткуда ни одной крошки не получает, отними у него остатный хлеб, без хлеба мужик – червяк, в пыли поворотится, поворошится и засохнет…
– Размочим, – гукнул, как из бочки, сапожник Пендяка.