Обрыв - Иван Игоревич Гончаров 3 стр.


- Да, в своем роде. Повторяю тебе, Дон Жуаны, как Дон Кихоты, разнообразны до бесконечности. У этого погасло артистическое, тонкое чувство поклонения красоте. Он поклоняется грубо, чувственно…

- Ну, брат, какую ты метафизику устроил из красоты!

- Женщины, - продолжал Пахотин, - теперь только и находят развлечение с людьми наших лет. (Он никогда не называл себя стариком.) И как они любезны: например, Pauline сказала мне…

- Пожалуйста, пожалуйста! - заговорила с нетерпением Надежда Васильевна. - Уезжайте, если не хотите обедать…

- Ах, ma sœur! два слова, - обратился он к старшей сестре и, нагнувшись, тихо, с умоляющим видом что-то говорил ей.

- Опять! - с холодным изумлением перебила Надежда Васильевна. - Нету! - упрямо сказала потом.

- Quinze cents! - умолял он.

- Нету, нету, mon frère: к Святой неделе вы получили три тысячи, и уж нет… Это ни на что не похоже…

- Eh bien, mille roubles! Графу отдать: я у него на той неделе занял: совестно в глаза смотреть.

- Нету и нету: а на меня вам не совестно смотреть?

Он отошел от нее и в раздумье пожевал губами.

- Вам сказывали люди, папа́, что граф сегодня заезжал к вам? - спросила Софья, услыхав имя графа.

- Да; жаль, что не застал. Я завтра буду у него.

- Он завтра рано уезжает в Царское Село.

- Он сказал?

- Да, он заходил сюда. Он говорит, что ему нужно бы видеть вас, дело какое-то…

Пахотин опять пожевал губами.

- Знаю, знаю, зачем! - вдруг догадался он, - бумаги разбирать - merci, а к Святой опять обошел меня, а Илье дали! Qu’il aille se promener! Ты не была в Летнем саду? - спросил он у дочери. - Виноват, я не поспел…

- Нет, я завтра поеду с Catherine: она обещала заехать за мной.

Он поцеловал дочь в лоб и уехал. Обед кончился; Аянов и старухи уселись за карты.

- Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, - сказала Анна Васильевна, - если опять забуду да свою трефовую даму побью. Она мне даже сегодня во сне приснилась. И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета, а дама на руках…

- Случается! - сказал любезно Аянов.

Райский и Софья сидели сначала в гостиной, потом перешли в кабинет Софьи.

- Что вы делали сегодня утром? - спросил Райский.

- Ездила в институт, к Лидии.

- А! к кузине. Что она, мила? Скоро выйдет?

- К осени; а на лето мы ее возьмем на дачу. Да, она очень мила, похорошела, только еще смешна… и все они пресмешные…

- А что?

- Окружили меня со всех сторон; от всего приходят в восторг: от кружева, от платья, от серег; даже просили показать ботинки… - Софья улыбнулась.

- Что ж, вы показали?

- Нет. Надо летом отучить Лидию от этих наивностей…

- Зачем же отучить? Наивные девочки, которых все занимает, веселит, и слава Богу, что занимают ботинки, потом займут их деревья и цветы на вашей даче… Вы и там будете мешать им?

- О нет, цветы, деревья - кто ж им будет мешать в этом? Я только помешала им видеть мои ботинки: это не нужно, лишнее.

- Разве можно жить без лишнего, без ненужного?

- Кажется, вы сегодня опять намерены воевать со мной? - заметила она. - Только, пожалуйста, не громко, а то тетушки поймают какое-нибудь слово и захотят знать подробности: скучно повторять.

- Если всё свести на нужное и серьезное, - продолжал Райский, - куда как жизнь будет бедна, скучна! Только что человек выдумал, прибавил к ней - то и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и есть отрады…

- Если б ma tante услыхала вас на этом слове… "отступления от правил"… - заметила Софья.

- Сейчас бы сказала: "пожалуйста, пожалуйста!" - досказал Райский. - А вы что скажете? - спросил он. - Обойдитесь хоть однажды без "ma tante"! Или это ваш собственный взгляд на отступления от правил, проведенный только через авторитет ma tante?

- Вы, по обыкновению, хотите из желания девочек посмотреть ботинки сделать важное дело, разбранить меня и потом заставить согласиться с вами… да?

- Да, - сказал Райский.

- Что у вас за страсть преследовать мои бедные правила?

- Потому что они не ваши.

- Чьи же?

- Тетушкины, бабушкины, дедушкины, прабабушкины, прадедушкины: вон всех этих полинявших господ и госпож в робронах, манжетах…

Он указал на портреты.

- Вот видите, как много за мои правила, - сказала она шутливо. - А за ваши?..

- Еще больше! - возразил Райский и открыл портьеру у окна. - Посмотрите, все эти идущие, едущие, снующие взад и вперед, все эти живые, не полинявшие люди - все за меня! Идите же к ним, кузина, а не от них назад! Там жизнь… - Он опустил портьеру. - А здесь - кладбище.

- По крайней мере можете ли вы, cousin, однажды навсегда сделать résumé: какие это их правила, - она указала на улицу, - в чем они состоят, и отчего то, чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…

- В вашем вопросе есть и ответ: "жило", - сказали вы, и - отжило, прибавлю я. А эти, - он указал на улицу, - живут! Как живут - рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а всё не расскажу.

- Кто ж виноват, - я?

- Вы, кузина; чего другого, а рассказывать я умею. Но вы непоколебимы, невозмутимы, не выходите из своего укрепления… и я вам низко кланяюсь.

Он низко поклонился ей. Она смотрела на него с улыбкой.

- Будем оба непоколебимы: не выходить из правил, кажется, это всё… - сказала она.

- Не выходить из слепоты - не бог знает какой подвиг!.. Мир идет к счастью, к успеху, к совершенству…

- Но ведь я… совершенство, cousin? Вы мне третьего дня сказали и даже собрались доказать, если б я только захотела слушать…

- Да, вы совершенны, кузина; но ведь Венера Милосская, головки Грёза, женщины Рубенса - еще совершеннее вас. Зато… ваша жизнь, ваши правила… куда как несовершенны!

- Что же надо делать, чтоб понять эту жизнь и ваши мудреные правила? - спросила она покойным голосом, показывавшим, что она не намерена была сделать шагу, чтоб понять их, и говорила только потому, что об этом зашла речь.

- Что делать? - повторил он. - Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с жизни тоже, и смотреть на всё открытыми глазами, тогда поймете вы, отчего те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных рамок…

- Cousin! - с улыбкой за резкость выражения вступилась Софья за предков.

- Да, да, - задорно продолжал Райский, - они лгут. Вот посмотрите, этот напудренный старик с стальным взглядом, - говорил он, указывая на портрет, висевший в простенке, - он был, говорят, строг даже к семейству, люди боялись его взгляда… Он так и говорит со стены: "Держи себя достойно", - чего: человека, женщины, что ли? нет, - "достойно рода, фамилии", и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением - "не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!.." Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии… Боже сохрани от "mésalliance"! А сам - кого удостоивал или кого не удостоивал сближения с собой? "Il faut bien placer ses affections!" - говорит он на своем нечеловеческом наречии, высказывающем нечеловеческие понятия. А на какие affections разбросал сам свою жизнь, здоровье? Положил ли эти affections на эту сухую старушку с востреньким носиком, жену свою?.. - Райский указал на другой женский портрет. - Нет, она смотрит что-то невесело, глаза далеко ушли во впадины: это такая же жертва хорошего тона, рода и приличий… как и вы, бедная, несчастная кузина…

- Cousin, cousin! - с усмешкой останавливала его Софья.

- Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! - говорил он, глядя почти с яростью на портрет, - сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!

- Cousin! пойдемте в гостиную: я не сумею ничего отвечать на этот прекрасный монолог… Жаль, что он пропадает даром! - чуть-чуть насмешливо заметила она.

- Да, - отвечал он, - предок торжествует. Завещанные им правила крепки. Он любуется вами, кузина: спокойствие, безукоризненная чистота и сияние окружают вас, как ореол…

Он вздохнул.

- Всё это лишнее, ненужное, cousin! - сказала она, - ничего этого нет. Предок не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго не поеду в драму: я вижу сцену здесь, не трогаясь с места… И знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…

Он задумался, и сам мысленно глядел на себя и улыбнулся.

- Это правда, я глуп, смешон, - сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, - может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! - он указал на теток. - Ужели лет через пять, через десять…

Он не досказал своей мысли, сделал нетерпеливый жест рукой и сел на диван.

- О каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? - спросила она. - Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и всё напрасно…

- Да, с вами напрасно, это правда, кузина! Предки ваши…

- И ваши тоже: у вас тоже есть они.

- Предки наши были умные, ловкие люди, - продолжал он, - где нельзя было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась в предание - и вы гибнете систематически, по преданию, как индиянка, сожигающаяся с трупом мужа…

- Послушайте, m-r Чацкий, - остановила она, - скажите мне, по крайней мере, от чего я гибну? От того, что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите на всех скуку…

- И на вас тоже?

- Нет, не шутя, мне жаль вас…

- Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…

- Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, - она указала на улицу, - что их занимает, тревожит: что же нужно во-вторых?

- Во-вторых, нужно…

Он встал, заглянул в гостиную, подошел тихо к ней и тихо, но внятно сказал:

- Любить!

- Voilà le grand mot! - насмешливо заметила она.

Оба замолчали.

- Вы, кажется, и их упрекали, зачем они не любят? - с улыбкой прибавила она, показав головой к гостиной на теток.

Райский махнул с досадой на теток рукой.

- Вы будто лучше теток, кузина? - возразил он. - Только они стары, больны, а вы прекрасны, блистательны, ослепительны…

- Merci, merci, - нетерпеливо перебила она с своей обыкновенной, как будто застывшей улыбкой.

- Что же вы не спросите меня, кузина, что значит любить, как я понимаю любовь?

- Зачем? Мне не нужно это знать.

- Нет, вы не смеете спросить!

- Почему?

- Они услышат. - Райский указал на портреты предков. - Они не велят… - Он указал в гостиную на теток.

- Нет, он услышит! - сказала она, указывая на портрет своего мужа во весь рост, стоявший над диваном, в готической золоченой раме.

Она встала, подошла к зеркалу и задумчиво расправляла кружево на шее.

Райский между тем изучал портрет мужа: там видел он серые глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы, рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по праву сердца, велеть или не велеть этой богине. "Нет, нет, не этот! - думал он, глядя на портрет, - это тоже предок, не успевший еще полинять; не ему, а принципу своему покорна ты…"

- Вы так часто обращаетесь к своему любимому предмету, к любви, а посмотрите, cousin, ведь мы уж стары, пора перестать думать об этом! - говорила она, кокетливо глядя в зеркало.

- Значит, пора перестать жить… Я - положим, а вы, кузина?

- Как же живут другие, почти все?

- Никто! - с уверенностью перебил он.

- Как? По-вашему, князь Пьер, Анна Борисовна, Лев Петрович… все они…

- Живут - или воспоминаниями любви, или любят, да притворяются…

Она засмеялась и стала собирать в симметрию цветы, потом опять подошла к зеркалу.

- Да, любили или любят, конечно, про себя, и не делают из этого никаких историй, - досказала она и пошла было к гостиной.

- Одно слово, кузина! - остановил он ее.

- О любви? - спросила она, останавливаясь.

- Нет, не бойтесь, по крайней мере теперь я не расположен к этому. Я хотел сказать другое.

- Говорите, - мягко сказала она, садясь.

- Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранять тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для этого?

- Ничего! - с удивлением сказала она. - Зачем вы хотите, чтоб со мной делались какие-то конвульсии?

- Но ведь вы видите других людей около себя, не таких, как вы, а с тревогой на лице, с жалобами…

- Да, вижу и жалею: ma tante, Надежда Васильевна, постоянно жалуется на тик, а папа́ на приливы…

- А другие, а все? - перебил он, - разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего другим по три раза в день приходится тошно жить на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет?..

- Вы про тех говорите, - спросила она, указывая головой на улицу, - кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…

- Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! - почти закричал Райский, так что одна из теток очнулась на минуту от игры и сказала им громко: "Что вы всё там спорите: не подеритесь!.. И о чем это они?"

- Опять "жизни": вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу, что будет дальше, - сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. - Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.

- Нет, не отжил еще Олимп! - сказал он. - Вы, кузина, просто олимпийская богиня - вот и конец объяснению, - прибавил, как будто с отчаянием, что не удается ему всколебать это море. - Пойдемте в гостиную!

Он встал. Но она сидела.

- Вы не удостоиваете смертных снизойти до них, взглянуть на их жизнь, живете олимпийским неподвижным блаженством, вкушаете нектар и амброзию - и благо вам!

- Чего же еще: у меня всё есть, и ничего мне не надо…

Она не успела кончить, как Райский вскочил.

- Вы высказали свой приговор сами, кузина, - напал он бурно на нее, - "у меня всё есть, и ничего мне не надо"! А спросили ли вы себя хоть раз о том: сколько есть на свете людей, у которых ничего нет и которым всё надо? Осмотритесь около себя: около вас шелк, бархат, бронза, фарфор. Вы не знаете, как и откуда является готовый обед, у крыльца ждет экипаж и везет вас на бал и в оперу. Десять слуг не дадут вам пожелать и исполняют почти ваши мысли… Не делайте знаков нетерпения: я знаю, что всё это общие места… А думаете ли вы иногда, откуда это всё берется и кем доставляется вам? Конечно, не думаете. Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а вам приносят на серебряном подносе, и вы, не считая, прячете в туалет…

- Тетушка десять раз сочтет и спрячет к себе, - сказала она, - а я, как институтка, выпрашиваю свою долю, и она выдает мне, вы знаете, с какими наставлениями.

- Да, но выдает. Вы выслушаете наставления и потом тратите деньги. А если б вы знали, что там, в тамбовских или орловских ваших полях, в зной, жнет беременная баба…

- Cousin! - с ужасом попробовала она остановить его, но это было нелегко, когда Райский входил в пафос.

- Да, а ребятишек бросила дома - они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба - утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: "вам дела нет", - говорите вы…

На ее лицо легла тень непривычного беспокойства, недоумения.

- Чем же я тут виновата и что я могу сделать? - тихо сказала она, смиренно и без иронии.

- Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: "что делать", и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения - и иногда очень грубо. Научить "что делать" - я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю - но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.

- А вы сами, cousin, что делаете с этими несчастными: ведь у вас есть тоже мужики и эти… бабы? - спросила она с любопытством.

- Мало делаю или почти ничего, к стыду моему или тех, кто меня воспитывал. Я давно вышел из опеки, а управляет всё тот же опекун - и я не знаю как. Есть у меня еще бабушка, в другом уголке, - там какой-то клочок земли есть: в их руках всё же лучше, нежели в моих. Но я, по крайней мере, не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни - знаю кое-что, говорю об этом, вот хоть бы и теперь, иногда пишу, спорю - и всё же делаю. Но, кроме того, я выбрал себе дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью, музыкой… пишу… - досказал он тихо, и смотрел на конец своего сапога.

- Это очень серьезно, что вы мне сказали! - произнесла она задумчиво. - Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого - и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.

- Да, это mauvais genre! Ведь при вас даже неловко сказать "мужик" или "баба", да еще беременная… Ведь "хороший тон" не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя всё свое и походить на всех!

Назад Дальше