Бесы - Достоевский Федор Михайлович 40 стр.


- Так достаньте сейчас руку Шатова, да и сверьте. У вас в канцелярии непременно должна отыскаться какая-нибудь его подпись. А что к Кириллову, так мне сам Кириллов тогда же и показал.

- Вы, стало быть, сами…

- Ну да, конечно, стало быть, сам. Мало ли что́ мне там показывали. А что эти вот стихи, так это будто покойный Герцен написал их Шатову, когда ещё тот за границей скитался, будто бы на память встречи, в похвалу, в рекомендацию, ну, чёрт… а Шатов и распространяет в молодёжи. Самого, дескать, Герцена обо мне мнение.

- Те-те-те, - догадался, наконец, совсем Лембке, - то-то я думаю: прокламация - это понятно, а стихи зачем?

- Да как уж вам не понять. И чёрт знает для чего я вам разболтал! Слушайте, мне Шатова отдайте, а там чёрт дери их всех остальных, даже с Кирилловым, который заперся теперь в доме Филиппова, где и Шатов, и таится. Они меня не любят, потому что я воротился… но обещайте мне Шатова, и я вам их всех на одной тарелке подам. Пригожусь, Андрей Антонович! Я эту всю жалкую кучку полагаю человек в девять - в десять. Я сам за ними слежу, от себя-с. Нам уж трое известны: Шатов, Кириллов и тот подпоручик. Остальных я ещё только разглядываю… впрочем, не совсем близорук. Это как в Х-ской губернии; там схвачено с прокламациями два студента, один гимназист, два двадцатилетних дворянина, один учитель и один отставной майор, лет шестидесяти, одуревший от пьянства, вот и всё, и уж поверьте, что всё; даже удивились, что тут и всё. Но надо шесть дней. Я уже смекнул на счётах; шесть дней и не раньше. Если хотите какого-нибудь результата - не шевелите их ещё шесть дней, и я вам их в один узел свяжу; а пошевелите раньше - гнездо разлетится. Но дайте Шатова. Я за Шатова… А всего бы лучше призвать его секретно и дружески, хоть сюда в кабинет, и проэкзаменовать, поднявши пред ним завесу… Да он наверно сам вам в ноги бросится и заплачет! Это человек нервный, несчастный; у него жена гуляет со Ставрогиным. Приголубьте его, и он всё сам откроет, но надо шесть дней… А главное, главное - ни полсловечка Юлии Михайловне. Секрет. Можете секрет?

- Как? - вытаращил глаза Лембке, - да разве вы Юлии Михайловне ничего не… открывали?

- Ей? Да сохрани меня и помилуй! Э-эх, Андрей Антонович! Видите-с: я слишком ценю её дружбу, и высоко уважаю… ну и там всё это… но я не промахнусь. Я ей не противоречу, потому что ей противоречить, сами знаете, опасно. Я ей, может, и закинул словечко, потому что она это любит, но чтоб я выдал ей, как вам теперь, имена, или там что-нибудь, э-эх, батюшка! Ведь я почему обращаюсь теперь к вам? Потому что вы всё-таки мужчина, человек серьёзный, с старинною твёрдою служебною опытностью. Вы видали виды. Вам каждый шаг в таких делах, я думаю, наизусть известен ещё с петербургских примеров. А скажи я ей эти два имени, например, и она бы так забарабанила… Ведь она отсюда хочет Петербург удивить. Нет-с, горяча слишком, вот что-с.

- Да, в ней есть несколько этой фуги, - не без удовольствия пробормотал Андрей Антонович, в то же время ужасно жалея, что этот неуч осмеливается, кажется, выражаться об Юлии Михайловне немного уж вольно. Петру же Степановичу, вероятно, казалось, что этого ещё мало и что надо ещё поддать пару, чтобы польстить и совсем уже покорить "Лембку".

- Именно фуги, - поддакнул он, - пусть она женщина может быть гениальная, литературная, но - воробьёв она распугает. Шести часов не выдержит, не то что шести дней. Э-эх, Андрей Антонович, не налагайте на женщину срока в шесть дней! Ведь признаёте же вы за мною некоторую опытность, то есть в этих делах; ведь знаю же я кое-что, и вы сами знаете, что я могу знать кое-что. Я у вас не для баловства шести дней прошу, а для дела.

- Я слышал… - не решался высказать мысль свою Лембке, - я слышал, что вы, возвратясь из-за границы, где следует изъявили… в роде раскаяния?

- Ну там что́ бы ни было.

- Да и я, разумеется, не желаю входить… но мне всё казалось, вы здесь до сих пор говорили совсем в ином стиле, о христианской вере, например, об общественных установлениях и, наконец, о правительстве…

- Мало ли что́ я говорил. Я и теперь то же говорю, только не так эти мысли следует проводить, как те дураки, вот в чём дело. А то что́ в том, что укусил в плечо? Сами же вы соглашались со мной, только говорили, что рано.

- Я не про то собственно соглашался и говорил, что рано.

- Однако же у вас каждое слово на крюк привешено, хе-хе! осторожный человек! - весело заметил вдруг Пётр Степанович. - Слушайте, отец родной, надо же было с вами познакомиться, ну вот потому я в моём стиле и говорил. Я не с одним с вами, а со многими так знакомлюсь. Мне, может, ваш характер надо было распознать.

- Для чего бы вам мой характер?

- Ну почём я знаю для чего (он опять рассмеялся). - Видите ли, дорогой и многоуважаемый Андрей Антонович, вы хитры, но до этого ещё не дошло и наверно не дойдёт, понимаете? Может быть, и понимаете? Я хоть и дал где следует объяснения, возвратясь из-за границы, и право не знаю, почему бы человек известных убеждений не мог действовать в пользу искренних своих убеждений… но мне никто ещё там не заказывал вашего характера и никаких подобных заказов оттуда я ещё не брал на себя. Вникните сами: ведь мог бы я не вам открыть первому два-то имени, а прямо туда махнуть, то есть туда, где первоначальные объяснения давал; и уж если б я старался из-за финансов, али там из-за выгоды, то уж, конечно, вышел бы с моей стороны не расчёт, потому что благодарны-то будут теперь вам, а не мне. Я единственно за Шатова, - с благородством прибавил Пётр Степанович, - за одного Шатова, по прежней дружбе… ну, а там, пожалуй, когда возьмёте перо, чтобы туда отписать, ну похвалите меня, если хотите… противоречить не стану, хе-хе! Adieu, однако же засиделся, и не надо бы столько болтать! - прибавил он не без приятности и встал с дивана.

- Напротив, я очень рад, что дело, так сказать, определяется, - встал и фон-Лембке, тоже с любезным видом, видимо под влиянием последних слов. - Я с признательностию принимаю ваши услуги и, будьте уверены, всё, что́ можно с моей стороны насчёт отзыва о вашем усердии…

- Шесть дней, главное, шесть дней сроку, и чтобы в эти дни вы не шевелились, вот что́ мне надо!

- Пусть.

- Разумеется, я вам рук не связываю, да и не смею. Не можете же вы не следить; только не пугайте гнезда раньше времени, вот в чём я надеюсь на ваш ум и на опытность. А довольно у вас должно быть своих-то гончих припасено, и всяких там ищеек, хе-хе! - весело и легкомысленно (как молодой человек) брякнул Пётр Степанович.

- Не совсем это так, - приятно уклонился Лембке. - Это - предрассудок молодости, что слишком много припасено… Но кстати позвольте одно словцо: ведь если этот Кириллов был секундантом у Ставрогина, то и господин Ставрогин в таком случае…

- Что́ Ставрогин?

- То есть если они такие друзья?

- Э, нет, нет, нет! Вот тут маху дали, хоть вы и хитры. И даже меня удивляете. Я ведь думал, что вы насчёт этого не без сведений… Гм, Ставрогин - это совершенно противоположное, то есть совершенно… Avis au lecteur.

- Неужели! и может ли быть? - с недоверчивостию произнёс Лембке. - Мне Юлия Михайловна сообщила, что, по её сведениям из Петербурга, он человек с некоторыми, так сказать, наставлениями…

- Я ничего не знаю, ничего не знаю, совсем ничего. Adieu. Avis au lecteur! - вдруг и явно уклонился Пётр Степанович. Он полетел к дверям.

- Позвольте, Пётр Степанович, позвольте, - крикнул Лембке, - ещё одно крошечное дельце, и я вас не задержу.

Он вынул из столового ящика конверт.

- Вот-с один экземплярчик, по той же категории, и я вам тем самым доказываю, что вам в высшей степени доверяю. Вот-с, и каково ваше мнение?

В конверте лежало письмо, - письмо странное, анонимное, адресованное к Лембке и вчера только им полученное. Пётр Степанович к крайней досаде своей прочёл следующее:

"Ваше превосходительство!

Ибо по чину вы так. Сим объявляю в покушении на жизнь генеральских особ и отечества; ибо прямо ведёт к тому. Сам разбрасывал непрерывно множество лет. Тоже и безбожие. Приготовляется бунт, а прокламаций несколько тысяч, и за каждой побежит сто человек, высуня язык, если заранее не отобрать начальством, ибо множество обещано в награду, а простой народ глуп, да и водка. Народ, почитая виновника, разоряет того и другого, и боясь обеих сторон, раскаялся в чём не участвовал, ибо обстоятельства мои таковы. Если хотите, чтобы донос для спасения отечества, а также церквей и икон, то я один только могу. Но с тем, чтобы мне прощение из третьего отделения по телеграфу немедленно одному из всех, а другие пусть отвечают. На окошке у швейцара для сигнала в семь часов ставьте каждый вечер свечу. Увидав, поверю и приду облобызать милосердную длань из столицы, но с тем, чтобы пенсион, ибо чем же я буду жить? Вы же не раскаетесь, потому что вам выйдет звезда. Надо потихоньку, а не то свернут голову.

Вашего превосходительства отчаянный человек.

Припадает к стопам

раскаявшийся вольнодумец Incognito".

Фон-Лембке объяснил, что письмо очутилось вчера в швейцарской, когда там никого не было.

- Так вы как же думаете? - спросил чуть не грубо Пётр Степанович.

- Я бы предположил, что это анонимный пашквиль, в насмешку.

- Вероятнее всего, что так и есть. Вас не надуешь.

- Я главное потому, что так глупо.

- А вы получали здесь ещё какие-нибудь пашквили?

- Получал раза два, анонимные.

- Ну уж, разумеется, не подпишут. Разным слогом? Разных рук?

- Разным слогом и разных рук.

- И шутовские были, как это?

- Да, шутовские, и знаете… очень гадкие.

- Ну коли уж были, так наверно и теперь то же самое.

- А главное потому, что так глупо. Потому что те люди образованные и наверно так глупо не напишут.

- Ну да, ну да.

- А что́, если это и в самом деле кто-нибудь хочет действительно донести?

- Невероятно, - сухо отрезал Пётр Степанович. - Что́ значит телеграмма из третьего отделения и пенсион? Пашквиль очевидный.

- Да, да, - устыдился Лембке.

- Знаете что, оставьте-ка это у меня. Я вам наверно разыщу. Раньше чем тех разыщу.

- Возьмите, - согласился фон-Лембке, с некоторым, впрочем, колебанием.

- Вы кому-нибудь показывали?

- Нет, как можно, никому.

- То есть Юлии Михайловне?

- Ах, Боже сохрани, и ради Бога не показывайте ей сами! - вскричал Лембке в испуге. - Она будет так потрясена… и рассердится на меня ужасно.

- Да, вам же первому и достанется, скажет, что сами заслужили, коли вам так пишут. Знаем мы женскую логику. Ну, прощайте. Я вам, может, даже дня через три этого сочинителя представлю. Главное, уговор!

IV

Пётр Степанович был человек, может быть, и неглупый, но Федька Каторжный верно выразился о нём, что он "человека сам сочинит, да с ним и живёт". Ушёл он от фон-Лембке вполне уверенный, что по крайней мере на шесть дней того успокоил, а срок этот был ему до крайности нужен. Но идея была ложная, и всё основано было только на том, что он сочинил себе Андрея Антоновича, с самого начала, и раз навсегда, совершеннейшим простачком.

Как и каждый страдальчески-мнительный человек, Андрей Антонович всякий раз бывал чрезвычайно и радостно доверчив в первую минуту выхода из неизвестности. Новый оборот вещей представился ему сначала в довольно приятном виде, несмотря на некоторые вновь наступавшие хлопотливые сложности. По крайней мере старые сомнения падали в прах. К тому же он так устал за последние дни, чувствовал себя таким измученным и беспомощным, что душа его поневоле жаждала покоя. Но увы, он уже опять был неспокоен. Долгое житьё в Петербурге оставило в душе его следы неизгладимые. Официальная и даже секретная история "нового поколения" ему была довольно известна, - человек был любопытный и прокламации собирал, - но никогда не понимал он в ней самого первого слова. Теперь же был как в лесу: он всеми инстинктами своими предчувствовал, что в словах Петра Степановича заключалось нечто совершенно несообразное, вне всяких форм и условий, - "хотя ведь чёрт знает, что́ может случиться в этом "новом поколении" и чёрт знает, как это у них там совершается!" раздумывал он, теряясь в соображениях.

А тут как нарочно снова просунул к нему голову Блюм. Всё время посещения Петра Степановича он выжидал недалеко. Блюм этот приходился даже родственником Андрею Антоновичу, дальним, но всю жизнь тщательно и боязливо скрываемым. Прошу прощения у читателя в том, что этому ничтожному лицу отделю здесь хоть несколько слов. Блюм был из странного рода "несчастных" немцев - и вовсе не по крайней своей бездарности, а именно неизвестно почему. "Несчастные" немцы не миф, а действительно существуют, даже в России, и имеют свой собственный тип. Андрей Антонович всю жизнь питал к нему самое трогательное сочувствие и везде, где только мог, по мере собственных своих успехов по службе, выдвигал его на подчинённое, подведомственное ему местечко; но тому нигде не везло. То место оставлялось за штатом, то переменялось начальство, то чуть не упекли его однажды с другими под суд. Был он аккуратен, но как-то слишком без нужды и во вред себе мрачен; рыжий, высокий, сгорбленный, унылый, даже чувствительный и, при всей своей приниженности, упрямый и настойчивый как вол, хотя всегда невпопад. К Андрею Антоновичу питал он с женой и с многочисленными детьми многолетнюю и благоговейную привязанность. Кроме Андрея Антоновича никто никогда не любил его. Юлия Михайловна сразу его забраковала, но одолеть упорство своего супруга не могла. Это была их первая супружеская ссора, и случилась она тотчас после свадьбы, в самые первые медовые дни, когда вдруг обнаружился пред нею Блюм, до тех пор тщательно от неё припрятанный, с обидною тайной своего к ней родства. Андрей Антонович умолял сложа руки, чувствительно рассказал всю историю Блюма и их дружбы с самого детства, но Юлия Михайловна считала себя опозоренною навеки и даже пустила в ход обмороки. Фон-Лембке не уступил ей ни шагу и объявил, что не покинет Блюма ни за что́ на свете и не отдалит от себя, так что она наконец удивилась и принуждена была позволить Блюма. Решено было только, что родство будет скрываемо ещё тщательнее, чем до сих пор, если только это возможно, и что даже имя и отчество Блюма будут изменены, потому что его тоже почему-то звали Андреем Антоновичем. Блюм у нас ни с кем не познакомился, кроме одного только немца-аптекаря, никому не сделал визитов и, по обычаю своему, зажил скупо и уединённо. Ему давно уже были известны и литературные грешки Андрея Антоновича. Он преимущественно призывался выслушивать его роман в секретных чтениях наедине, просиживал по шести часов сряду столбом; потел, напрягал все свои силы, чтобы не заснуть и улыбаться; придя домой, стенал вместе с длинноногою и сухопарою женой о несчастной слабости их благодетеля к русской литературе.

Андрей Антонович со страданием посмотрел на вошедшего Блюма.

- Я прошу тебя, Блюм, оставить меня в покое, - начал он тревожною скороговоркой, очевидно желая отклонить возобновление давешнего разговора, прерванного приходом Петра Степановича.

- И однако ж это может быть устроено деликатнейше, совершенно негласно; вы же имеете все полномочия, - почтительно, но упорно настаивал на чём-то Блюм, сгорбив спину и придвигаясь всё ближе и ближе мелкими шагами к Андрею Антоновичу.

- Блюм, ты до такой степени предан мне и услужлив, что я всякий раз смотрю на тебя вне себя от страха.

- Вы всегда говорите острые вещи и в удовольствии от сказанного засыпаете спокойно, но тем самым себе повреждаете.

- Блюм, я сейчас убедился, что это вовсе не то, вовсе не то.

- Не из слов ли этого фальшивого, порочного молодого человека, которого вы сами подозреваете? Он вас победил льстивыми похвалами вашему таланту в литературе.

- Блюм, ты не смыслишь ничего; твой проект нелепость, говорю тебе. Мы не найдём ничего, а крик подымется страшный, затем смех, а затем Юлия Михайловна…

- Мы несомненно найдём всё, чего ищем, - твёрдо шагнул к нему Блюм, приставляя к сердцу правую руку; - мы сделаем осмотр внезапно, рано поутру, соблюдая всю деликатность к лицу и всю предписанную строгость форм закона. Молодые люди, Лямшин и Телятников, слишком уверяют, что мы найдём всё желаемое. Они посещали там многократно. К господину Верховенскому никто внимательно не расположен. Генеральша Ставрогина явно отказала ему в своих благодеяниях, и всякий честный человек, если только есть таковой в этом грубом городе, убеждён, что там всегда укрывался источник безверия и социального учения. У него хранятся все запрещённые книги, "Думы" Рылеева, все сочинения Герцена… Я на всякий случай имею приблизительный каталог…

- О Боже, эти книги есть у всякого; как ты прост, мой бедный Блюм!

- И многие прокламации, - продолжал Блюм, не слушая замечаний. - Мы кончим тем, что непременно нападём на след настоящих здешних прокламаций. Этот молодой Верховенский мне весьма и весьма подозрителен.

- Но ты смешиваешь отца с сыном. Они не в ладах; сын смеётся над отцом явно.

- Это одна только маска.

- Блюм, ты поклялся меня замучить! Подумай, он лицо всё-таки здесь заметное. Он был профессором, он человек известный, он раскричится, и тотчас же пойдут насмешки по городу, ну и всё манкируем… и подумай, что́ будет с Юлией Михайловной!

Блюм лез вперёд и не слушал.

- Он был лишь доцентом, всего лишь доцентом, и по чину всего только коллежский асессор при отставке, - ударял он себя рукой в грудь, - знаков отличия не имеет, уволен из службы по подозрению в замыслах против правительства. Он состоял под тайным надзором и несомненно ещё состоит. И в виду обнаружившихся теперь беспорядков вы несомненно обязаны долгом. Вы же, наоборот, упускаете ваше отличие, потворствуя настоящему виновнику.

- Юлия Михайловна! Убир-райся, Блюм! - вскричал вдруг фон-Лембке, заслышавший голос своей супруги в соседней комнате.

Блюм вздрогнул, но не сдался.

- Дозвольте же, дозвольте, - приступал он, ещё крепче прижимая обе руки к груди.

- Убир-райся! - проскрежетал Андрей Антонович, - делай, что́ хочешь… после… О Боже мой!

Поднялась портьера, и появилась Юлия Михайловна. Она величественно остановилась при виде Блюма, высокомерно и обидчиво окинула его взглядом, как будто одно присутствие этого человека здесь было ей оскорблением. Блюм молча и почтительно отдал ей глубокий поклон и, согбенный от почтения, направился к дверям на цыпочках, расставив несколько врозь свои руки.

Оттого ли, что он и в самом деле понял последнее истерическое восклицание Андрея Антоновича за прямое дозволение поступить так, как он спрашивал, или покривил душой в этом случае для прямой пользы своего благодетеля, слишком уверенный, что конец увенчает дело; но, как увидим ниже, из этого разговора начальника с своим подчинённым произошла одна самая неожиданная вещь, насмешившая многих, получившая огласку, возбудившая жестокий гнев Юлии Михайловны, и всем этим сбившая окончательно с толку Андрея Антоновича, ввергнув его, в самое горячее время, в самую плачевную нерешительность.

Назад Дальше