Богема
Из оперы "Богема" следует, что кто-то кого-то любил, чем-то жил, потом бросил или его бросили, а в случае Клавы все было гораздо проще, хотя ее-то с полным основанием можно было назвать богемой, ибо она ни денег, ни пристанища не имела, училась восьмой год как-то заочно в библиотечном институте, ела три дня в неделю и только шаталась из дома в дом в компании таких же, как она, проходимцев, из которых ни с одним у нее не было никакого романа; однако именно она являлась единственной женщиной маленького крута богемы, самой высокой богемы в их городе, ибо они по-настоящему не имели ничего, ни крыши, ни чем прикрыться зимой, ходили кто в плаще, кто без шапки; летом пятки Клавдии повергали приличных людей в смущение, но таковы и были неприкрытые пятки много ходящей по улицам молодой женщины и таковы должны были быть и ноги, и лицо, и волосы, и такой, без претензий, молчаливой, должна была быть богема, которая нигде не остается, а всегда уходит и неведомо когда и где ест и ночует. Она писала то ли стихи, то ли романы, даже читала их, и в своем кругу она была не хуже любой поэтессы в любом кругу, какое время и какой круг ни взять; а летом они вдруг бурно срывались с места и находили себе пристанище где-нибудь на севере, по избам, и то ли собирали песни, то ли сами пели на свадьбах, во всяком случае, Клавдия как-то летом много ездила на попутных грузовиках Бог знает по каким дорогам, в том числе и по таким дорогам, на которых приходилось то подскакивать до крыши фургона, то ударяться теми же самыми пятками о дно кузова, и вот тут-то богему Клавдию и подстерегло совершенно непонятное дело: у нее страшно заболел живот. Однако надо было ехать, уж если снялись с места, такое было правило, и Клавдия с двумя сопутешественниками вынуждена была подвигаться все вперед и вперед, сидеть на каких-то гнилых обочинах в болотистых лесах, валяться на сеновалах, оправляться в кустах и на задворках, при этом еды Клавдии уже не нужно было никакой. Она хирела на глазах, если бы чьи-нибудь глаза за ней смотрели, но никто за ней не смотрел, ибо два ее попутчика решили уйти и ушли, а Клавдия себя не видела и не знала, что с ней. Но, во всяком случае, она добралась до пристани и села в четвертый класс парохода, в глубокую яму под водой, где пахло отработанным газом и где ее один раз даже побеспокоили контролеры, но отступились, чем-то увлекшись на стороне, какими-то громко кричавшими о билетах нерусскими людьми. Когда пароход пришел, Клавдия в полудреме вышла на свет Божий, добралась до электрички, а живот у нее все болел, и ехала, пока наконец не очутилась в родных местах на Н-ской платформе. Здесь ее нашла лежащей на участке у дома мать, здесь Клавдия перебралась на чистую постель после долгих странствий и здесь, выйдя за малой нуждой рано утром под куст шиповника, она внезапно выпустила из себя струю крови, и все сразу разъяснилось, ибо это был выкидыш, и довольно крупный. Мать, провожавшая под куст Клавдию, сказала, что был мальчик, и Клавдия потом многим рассказала, что у нее должен был родиться мальчик - через столько-то месяцев, потом столько-то месяцев назад, она считала свои сроки как настоящая мать, хотя и прибавляла при этом, что это все было делом случая и она раньше ни о чем не подозревала. Но все воспринимали ее расчеты и рассказы с каким-то странным чувством, и все дружно молчали в ответ, словно бы не зная, что с этим фактом поделать. Поэтому и Клавдия со временем умолкла, и только мать ее, затратив много денег, зачем-то перенесла уборную на новое место, а на старом, засыпанном, посадила рябинку и березу.
Медея
Страшно рассказывать эту историю, а началась она с того, что я поймала такси. То-се, пожаловалась, что сегодня утром заказанное такси не явилось, даже не позвонили. Из-за этого, пожаловалась я, бабушка семидесяти трех лет опоздала на поезд, итого мы все переволновались, бабушку не встретили, дети поехали в Москву, а бабушка опять-таки на такси к ним в деревню, все разминулись, ушел целый день и много денег.
- Ну жалуйтесь, - сказал таксист, - напишите.
- Даже не позвонили.
- Я, - сказал таксист, - однажды тоже завяз в новом районе, попал в яму, автоматов нет, бегал-бегал, уже пять минут, как я должен, а я никак. Остановил другого таксиста, попросил его позвонить. До сих пор не знаю.
- Самое жуткое - это что бабушка переволновалась.
- Не самое жуткое, - ответил таксист.
- Мало ли, какие бывают последствия.
- Я тоже один раз оказался в Тропареве, а у меня заказ в Измайлово. Вот я гнал. Успел.
Таксист был лет сорока, такого слабого типа, в ковбойке с потрепанными обшлагами. Слабый рабочий, по словам одного умершего голубого, гениального режиссера. Слабый рабочий или молодой слабый рабочий, пальчики оближешь: не сопротивляется. Глаза как бы с поволокой, прикрытые и небольшие. Портрет здесь важен для дальнейшего. Ввалившиеся щеки, но в такси потом не пахнет. Слабые рабочие обычно редко моются, по субботам, и по субботам же совокупляются, после бани. Стало быть, этот не таков. Но дело не в том.
Дальше разговор потек в том смысле, что таксист как будто всем подтекстом уверял меня не жаловаться на того таксиста, все бывает.
- А вы завтра работаете?
- Работаю, - сказал он, насторожившись.
- Со скольки?
- С часу.
- А то у меня завтра такси заказано в аэропорт на шесть утра, боюсь, что не придет. Вот будет дело! Утром ничего не достанешь.
Он обошел этот вопрос стороной и сказал: то, что я ему рассказала о своей беде, ровно ничего по сравнению с тем, что бывает.
- Ничего-то ничего, - сказала я кисло, поскольку у каждого свое, - но, конечно, это не самое страшное.
- Не самое страшное, - эхом повторил он. - Бывает такое!
- Ой, не говорите. Знакомая рассказала про свою однокурсницу, она поехала с двумя детьми к свекрови в Сибирь. Зима, морозы, младший мальчик годовалый заболел пневмонией, больницы нет, она его повезла на станцию, сели в поезд, там он по дороге умер. Привезла мертвого мальчика и живую девочку пяти лет. Муж встречал на вокзале, увидел такое дело, избил жену, сломал челюсть, попал в тюрьму на четыре года. Она осталась одна с девочкой, сама не работала. Стала подрабатывать в газете, писала всякие мелочи. Рублей сорок - пятьдесят штука. Поехала с дочерью за деньгами в редакцию, а дело шло к закрытию. Дочка упиралась. Она ее волокла и уже в вестибюле редакции дала девочке пощечину и попала по носу. У девочки пошла кровь. Вахтерша вызвала милицию. Девочку отобрали и лишили мать родительских прав. Все. На суде объявили ее психически ненормальной и недееспособной. Все.
Он как-то странно посмотрел на меня, как-то выразительно. Так однажды смотрел в мою сторону эксгибиционист в пустом вагоне ночной электрички. Я вошла, сослепу села неподалеку, обернулась, а он сидит и смотрит на меня, как бы гордясь, утомленно и выразительно, а в руках держит свое богатство. Ужас охватил меня.
Тем не менее мы уже приближались к моему дому. Схватила я такси на Каланчевке, там обычно столпотворение у трех вокзалов, стоит дикая очередь на стоянке такси, нервотрепка, узлы и чемоданы, орущие родители с детьми. А на другой стороне площади таксисты едут осторожно и выбирают седоков. Услышав, что мне недалеко, он и согласился. Тихий немолодой слабый рабочий. Жаловаться он меня не отговаривал (я жаловаться собиралась только ему), но заступался за шоферскую братию подспудно, не в лоб. Заступался так, что сердце переполнялось ужасом, и до сих пор он стоит перед глазами - сидящий, слабый, тихий и отрешенный. Грубые руки с сильными ногтями слабо лежали на руле.
- Спать хочется, - говорю я, - ночь собирала детей, эту ночь опять собираться.
- Это ничего. Это ничего, - сказал он в ответ. - Я не сплю уже месяц.
- Самое лучшее лекарство - валерьянка, - сказала я ему, как идиотка, ничего не зная. - Моя одна знакомая перепробовала все, остановилась на валерьянке.
- Не помогает, - откликнулся он, продолжая свою глухую защиту чести шоферов. - Не сплю.
- Главное, - продолжала я нападать на честь шоферов, - очень страшно за бабушку. Все-таки семьдесят три года!
- Ничего, ничего.
- Мало ли.
Он сказал:
- А я вот мучаюсь виной. Я виноват.
Я как-то глухо промолчала, переваривая это сообщение.
Он сказал следующее:
- У меня умерла дочь четырнадцати лет.
Так.
- Недавно, пятого июня.
Вот почему он не спит, бедный шофер.
Он посмотрел на меня своими бедными глазами.
Я почему-то сказала:
- Самое страшное - это первый год. Первый год самое страшное.
Он ответил:
- Прошел месяц. И я виноват.
Я потеряла вообще соображение, где, что и когда. Мы ехали.
- Может быть, вам кажется, что вы виноваты?
- Нет. Я много себе позволял. Я подготовил это. Я… Что говорить.
Я ответила:
- У меня есть знакомый, у него сын повесился, двенадцати лет. Позвонил ребятам: приходите, я вешаюсь, - а они не пришли. Он и повис. Мать пришла потом. Она не могла плакать. И отец не мог.
- Я уже выплакал все, глаза сухие. Сухие глаза. Он посмотрел на меня своими сухими полузакрытыми от слабости глазами.
- Я виноват.
Я не могла ничего спрашивать, что спрашивают обычно люди из любопытства, как и что. Я кинулась в бой.
- Знаете, они три года обождали и родили еще сына. Сейчас ему десять.
- Знаете, когда человеку сорок четыре года…
- А жене сколько?
- Жене сорок два.
- Моя знакомая родила в сорок четыре года. Сейчас девочке уже семь лет. Хорошая такая девочка.
- Знаете, жена там.
- В психушке?
- Там. Врачи говорят, что это все.
- Тяжелое состояние?
- Да. Совсем.
- Значит, это еще поправимо. Буйное как раз вылечивается.
Далеко мы зашли с защитой чести шоферов. Что же такое с ним произошло и с его дочерью? Четырнадцать лет, страшный возраст. Не углядел. Он виноват.
- Знаете, - говорю я, - у Андерсена есть такая сказка. Не входит в сборник для детей. У матери умер ребенок. Мать пошла к Богу и говорит: отдай мне моего ребенка. Бог отвечает: пойдем в сад. Пошли. Там на одной грядке растут тюльпаны. Бог говорит: это будущие жизни родившихся детей, один из них твой. Посмотри в них: захочется ли тебе такой жизни для твоего ребенка? Она посмотрела, ужаснулась и сказала: ты прав, Господи.
- Я не верю, что она на небе. Вы когда-нибудь теряли сознание?
- Теряла.
- Ведь ничего же не чувствуешь. Меня вернули после смерти. Я ничего не помню. Там ничего нет.
- Вы с ней встретитесь, - сказала я.
- У меня был знакомый буддист. Я не верю.
- К вам кто-нибудь придет. Вы не гоните. Это придет она. У меня так было. Я шла поздно вечером домой, увидела кота, он сидел, прижавшись к земле. Через час иду домой, он сидит на том же месте, а его уже занесло снегом. Днем там продавали пирожки с мясом, он наелся объедков, а кошкам вредно, людям ничего, а кошки гибнут. Я его взяла к себе. Вымыла. Высушила у газовой духовки.
- Я знаю, некоторые берут кошек, собак. Я не могу.
- Потом он исчез через полтора месяца. Больше я его не видела. А потом я поняла, кто это ко мне приходил.
- Я виноват, - сказал шофер.
- Все виноваты.
Что я говорила, что толковала, я не помню. Я убеждала его подождать год, потом убеждала его уйти в отпуск.
- Мне на работе легче. Тем более что отпуск я отгулял. Я на даче перекрывал сарай, делал там окно. На даче. Все было хорошо. Дочь с женой приехали, вместе ехали обратно, за пять дней до смерти. Потом они шили вместе, дочка брюки, жена платье. Советовались, все было хорошо. Я виноват, - твердил он. Мы все ехали по этому пути.
- Я не могу смотреть на детей, плачу. Теперь уже не плачу, отвернусь, не могу.
- Год. Год еще, - твердила я.
- Тут я вез одних с собачкой. Это все, что у них осталось от дочери, собачке двенадцать лет. Она хрипит уже, они ее колют, лечат, трясутся над ней. Десять лет назад умерла дочь. Все помнят.
- Да, как один человек кричал: не хочу другого мальчика! У него сына убили восемнадцати лет.
- Да, я раньше смотрел на чужих детей и завидовал, а теперь они мне все чужие. Знаю, что они мне не нужны. Мне нужна она. Она была мне не просто дочерью, а другом. Бывало, идешь в магазин, она сидит делает уроки. Говорит: Папа! А ты куда? - В магазин. - А я? - говорит. И шла со мной, только если уроков много, тогда оставалась.
И опять он завел свою шарманку: виноват я, виноват, всем поведением своим подвел к результату.
Все, мы уже остановились. Я никак не могла выйти, потому что он все говорил. Мало того, я не хотела выходить, хотя дома меня ждали все, я опоздала страшно, надо было собираться. Как-то надо было что-нибудь ему сказать.
- Ведь вы знаете, мою дочку зверски убили.
Я ответила, что знаю. Поняла. Господи! Что это за вина, Господи, не сохранил, не уберег.
- За пять дней до смерти она приехала ко мне на дачу с матерью. Я увидел ее и так испугался! Почему? Так страшно испугался, увидев ее!
Он уже предчувствовал. Хотя обычно пугаются тех людей, которые преследуют. Если он действительно, что называется, "позволял себе" с другими женщинами, то страшнее всего страдают не жены, а дочери. Но это так. Пугаются тех, перед кем виноваты. Не любят тех, перед кем виноваты, и избегают их.
- У нее было такое лицо! А потом мы ехали вместе домой, я их отвозил.
- Вы никого сейчас не любите?
- Никого.
- Это единственное спасение. Любите кого-нибудь, пожалейте свою жену. Вы к ней ходите?
- К ней не пускают. Я думал, но я не хочу заводить семью. Я люблю брата. Но это так.
- Не бросайте ее.
Он опять странно посмотрел на меня.
- Они так сидели обе и шили мирно за пять дней до смерти. Я виноват, я не сделал того, что надо было сделать. Так как-то думал, ладно. Вы знаете…
Пауза.
- Вы знаете, - сказал он, - это моя жена убила дочь. Она сидит в тюрьме, в Бутырках. Там есть отделение для сумасшедших.
Пауза.
- Она пришла сама в милицию и принесла окровавленный нож и топор и говорит: погибла моя дочь.
- Ее сразу арестовали?
- Сразу. У нас в доме четыре года назад убили в квартире женщину ножом. Они теперь вешают на нее это дело.
- А адвокат?
- Адвокат пока не может по закону. Допустят, когда предъявят обвинение… Потом ее еще должны повезти на экспертизу.
- А вдруг это не она? Как же так? Она в шоке и без памяти. Надо какого-нибудь гипнотизера. Гипнотизер под гипнозом может у нее все узнать. Может, дочку убили, а она в шоке.
- Да она давно как-то… Я замечал.
- Например.
- Например. Вот сидит у телевизора и конспектирует программу "Время", все новости. И потом дает комментарий. Я прямо покачнулся.
- Да. Это да. Но это же совсем не то! Она была агрессивная?
- Один раз так пошла на меня, сжав кулаки.
- Один раз?
- Один.
- Да вы смеетесь, что ли? Вы знаете, что бывает в семейной жизни! Один раз! Вы что!
- Правду сказать, и я не сахар. Я от нее отдалился последний год. Совсем не любил, только дочку. Не было такого контакта.
- Вот это действительно, это тоже похоже.
- Дочка-то была ближе как раз ко мне. А жена давно не работает. Ее, короче, выгнали с работы. Поссорилась там с кем-то. Мы же с ней вместе институт заканчивали. Потом я пошел в таксисты. А она, ее выгнали из НИИ, устроиться не могла, сейчас НИИ сокращают. У нее была депрессия.
- Еще бы! Когда меня выгнали с работы, я помню!
- У нее была депрессия, и больше она никуда устроиться не могла.
- А тут еще вы.
- Я виноват. Я один раз вызвал платного врача-психиатра, она говорит: ну что, вызывайте психоперевозку, кладите в больницу… Но я как-то… Знаете… Не сделал этого.
- Жалко было?
- Да нет. Так как-то… Мы с дочкой… Не думали ни о чем… Я много себе позволял, вот что. Я виноват.
Сидит одна в безумии в тюрьме, ожидая казни.
Гость
Я пригласила все-таки к себе в гости этого Толю, этого очаровательного Толю, у которого щеки уже начинают обвисать, и сказала ему:
- Толя, ну зачем же вы стареете, так рано и стареете, помните, каким вы были очаровательным в молодости?
И все у нас в порядке, музыка играет, свеча горит, к утру от нее остался в подсвечнике один горелый фитиль. Толя, как всегда, нудный до предела, заводит речь издалека, открывает бутылку, я приношу с кухни жареной картошки, Толя легонько накладывает себе вилочкой на тарелочку, добавляет грибков, сидит, руки на коленях, затем наливает по полной и в стаканы пиво, чтобы запивать.
Конечно, это была с самого начала безумная затея - запивать пивом водку, но я как-то этому не придала значения, мне все было трын-трава в этот вечер, а может быть, я именно этому придавала большое значение. Во всяком случае, мы были одни, наутро соседи могли черт знает что подумать, тем более что все так невероятно кончилось, но это тоже меня не волновало и не волнует.
Короче говоря, Толя заводит речь издалека, говорит своим нежным голосом какую-то чушь, хотя он одарен необыкновенно тонким вкусом и все ощущает так, как надо. Но все это он говорит так долго, нудно, пережевывает все одну и ту же мысль, что он потерян, что потерял нить жизни, что его ничто не волнует, никакие вещи, что он иногда сам для себя решает что-нибудь совершить, испытать, кидается в крайности, но остается все таким же равнодушным.
- Толя, - говорю я ему, - неужели вам никогда не хочется радости, счастья, неужели вы не язычник, не поклонник земли и неба?
- Нет, я хотел бы страдания, я хотел бы страдать, я не умею радоваться, вот честное слово, не способен радоваться.
- Толя, - говорю я ему, - ну а вот эти ваши бесконечные дни рождения у ваших подруг и друзей, неужели эти праздники вас не развлекают? Я понимаю, конечно, но все-таки иногда надо быть немного и язычником, надо поклоняться просто земле, ее радостям, вину…
- Нет, - оживляется Толя, - я только приезжаю домой на такси, и лишняя трата нервов просить у мамы деньги каждую ночь.
- Но вот консерватория…
- А что консерватория, - задумчиво говорит Толя, - выходить оттуда просветленным, как у нас дома старая Лиза? Если мать ее побьет, обругает, выгонит из кухни, она идет в церковь и возвращается оттуда просветленная, простившая. Я потому такой странный, - говорит Толя, - что мать меня родила, когда ей было сорок, а отцу пятьдесят.
- Вы считаете, что тут сыграло свою роль то, что они вас очень любили и ласкали?
- Нет, - отвечает Толя, - дело, видимо, не в этом.
Он начинает распространяться долго и нудно о том, насколько тяготеет над человеком тайна его рождения.