XX
В священной тишине восходит солнце, и от камней острова поднимается в небо сизый туман, насыщенный сладким запахом золотых цветов дрока.
Остров, среди темной равнины сонных вод, под бледным куполом неба, подобен жертвеннику пред лицом бога-солнца.
Только что погасли звезды, но еще блестит белая Венера, одиноко утопая в холодной высоте мутного неба, над прозрачною грядою перистых облаков; облака чуть окрашены в розоватые краски и тихо сгорают в огне первого луча, а на спокойном лоне моря их отражения, точно перламутр, всплывший из синей глубины вод.
Выпрямляются встречу солнцу стебли трав и лепестки цветов, отягченные серебром росы, ее светлые капли висят на концах стеблей, полнеют и, срываясь, падают на землю, вспотевшую в жарком сне. Хочется слышать тихий звон их падения, – грустно, что не слышишь его.
Проснулись птицы, перепархивают в листве олив, поют, а снизу вздымаются в гору густые вздохи моря, пробужденного солнцем.
А все-таки – тихо, люди еще спят. В свежести утра запах цветов и трав яснее, чем звуки.
Из двери белого домика, захлестнутого виноградниками, точно лодка зелеными волнами моря, выходит навстречу солнцу древний старец Этторе Чекко, одинокий человечек, нелюдим, с длинными руками обезьяны, с голым черепом мудреца, с лицом, так измятым временем, что в его дряблых морщинах почти не видно глаз.
Медленно приподняв ко лбу черную, волосатую руку, он долго смотрит в розовеющее небо, потом – вокруг себя, – пред ним, по серовато-лиловому камню острова, переливается широкая гамма изумрудного и золотого, горят розовые, желтые и красные цветы; темное лицо старика дрожит в добродушной усмешке, он утвердительно кивает круглой тяжелой головой.
Он стоит, точно поддерживая тяжесть, чуть согнув спину, широко расставив ноги, а вокруг него всё веселей играет юный день, ярче блестит зелень виноградников, громче щебечут вьюрки и чижи, в зарослях ежевики, ломоноса, в кустах молочая бьют перепела, где-то свистит черный дрозд, щеголеватый и беззаботный, как неаполитанец.
Старый Чекко поднимает длинные усталые руки над головою, потягивается, точно собираясь лететь вниз, к морю, спокойному, как вино в чаше.
А расправив старые кости, он опустился на камень у двери, вынул из кармана куртки открытое письмо, отвел руку с ним подальше от глаз, прищурился и смотрит, беззвучно шевеля губами. На большом, давно не бритом и точно посеребренном лице его – новая улыбка: в ней странно соединены любовь, печаль и гордость.
Пред ним на куске картона изображены синей краской двое широкоплечих парней, они сидят плечо с плечом и весело улыбаются, кудрявые, большеголовые, как сам старик Чекко, а над головами их крупно и четко напечатано:
"Артуро и Энрико Чекко
два благородных борца за интересы своего класса. Они организовали 25 000 текстильных рабочих, заработок которых составлял 6 долларов в неделю, и за это они посажены в тюрьму.
Да здравствуют борцы за социальную справедливость!"
Старик Чекко неграмотен, и надпись сделана на чужом языке, но он знает, что написано именно так, каждое слово знакомо ему и кричит, поет, как медная труба.
Эта синяя открытка принесла старику много тревоги и хлопот: он получил ее месяца два тому назад и тотчас же, инстинктом отца, почувствовал, что дело неладно: ведь портреты бедных людей печатаются лишь тогда, когда эти люди нарушают законы.
Чекко спрятал в карман этот кусок бумаги, но он лег ему на сердце камнем и с каждым днем всё становился тяжелей. Не однажды он хотел показать письмо священнику, но долгий опыт жизни убедил его, что люди справедливо говорят: "Может быть, поп и говорит богу правду про людей, но людям правду – никогда".
Первый, у кого он спросил о таинственном значении открытки, был рыжий художник, иностранец – длинный и худой парень, который очень часто приходил к дому Чекко и, удобно поставив мольберт, ложился спать около него, пряча голову в квадратную тень начатой картины.
– Синьор, – спросил он художника, – что сделали эти люди?
Художник посмотрел на веселые рожи детей старика и сказал:
– Должно быть, что-то смешное…
– А что напечатано про них?
– Это – по-английски. Кроме англичан, их язык понимает только бог да еще моя жена, если она говорит правду в этом случае. Во всех других случаях она не говорит правды…
Художник был болтлив, как чиж, он, видимо, ни о чем не мог говорить серьезно. Старик угрюмо отошел прочь от него, а на другой день явился к жене художника, толстой синьоре, – он застал ее в саду, где она, одетая в широкое и прозрачное белое платье, таяла от жары, лежа в гамаке и сердито глядя синими глазами в синее небо.
– Эти люди посажены в тюрьму, – сказала она ломаным языком.
У него дрогнули ноги, как будто весь остров пошатнулся от удара, но он все-таки нашел силы спросить:
– Украли или убили?
– О нет. Просто они – социалисты.
– Что такое – социалисты?
– Это – политика, – сказала синьора голосом умирающей и закрыла глаза.
Чекко знал, что иностранцы – самые бестолковые люди, они глупее калабрийцев, но ему хотелось знать правду о детях, и он долго стоял около синьоры, ожидая, когда она откроет свои большие ленивые глаза. А когда наконец это случилось, он – спросил, ткнув пальцем в карточку:
– Это – честно?
– Я не знаю, – ответила она с досадой. – Я сказала – это политика, понимаешь?
Нет, он не понимал: политику делают в Риме министры и богатые люди для того, чтобы увеличить налоги на бедных людей. А его дети – рабочие, они живут в Америке и были славными парнями – зачем им делать политику?
Всю ночь он просидел с портретом детей в руках, – при луне он казался черным и возбуждал еще более мрачные мысли. Утром решил спросить священника, – черный человек в сутане кратко и строго сказал:
– Социалисты – это люди, которые отрицают волю бога, – достаточно, если ты будешь знать это.
И добавил еще строже вслед старику:
– Стыдно в твои годы интересоваться такими вещами!..
"Хорошо, что я не показал ему портрета", – подумал Чекко.
Прошло еще дня три, он пошел к парикмахеру, щеголю и вертопраху. Про этого парня, здорового, как молодой осел, говорили, что он за деньги любит старых американок, которые приезжают будто бы наслаждаться красотою моря, а на самом деле ищут приключений с бедными парнями.
– Боже! – воскликнул этот дурной человек, прочитав надпись, и щеки его радостно вспыхнули. – Это Артуро и Энрико, мои товарищи! О, я от души поздравляю вас, отец Этторе, вас и себя! Вот у меня и еще двое знаменитых земляков – можно ли не гордиться этим?
– Не болтай лишнего, – предупредил его старик.
Но тот кричал, размахивая руками:
– Это хорошо!
– Что напечатано про них?
– Я не могу прочитать, но я уверен, что напечатали правду. Бедняки должны быть великими героями для того, чтобы о них сказали правду наконец!
– Молчи, прошу тебя. – сказал Чекко и ушел, яростно стуча деревянными башмаками по камням.
Он пошел к русскому синьору, о котором говорили, что это добрый и честный человек. Пришел, сел у койки, на которой тот медленно умирал, и спросил его:
– Что сказано об этих людях?
Прищурив глаза, обесцвеченные болезнью и печальные, русский слабым голосом прочитал надпись на открытке и хорошо улыбнулся старику, а тот сказал ему:
– Синьор, вы видите – я очень стар и уже скоро пойду к моему богу. Когда мадонна спросит меня – что я сделал с моими детьми, я должен буду рассказать ей это правдиво и подробно. Это мои дети здесь на карточке, но я не понимаю, что они сделали и почему в тюрьме?
Тогда русский очень серьезно и просто посоветовал ему:
– Скажите мадонне, что ваши дети хорошо поняли главную заповедь ее сына: они любят ближних живой любовью…
Ложь нельзя сказать просто: она требует громких слов и многих украшений, – старик поверил русскому и крепко пожал его маленькую и не знавшую труда руку.
– Значит, это не позорно для них – тюрьма?
– Нет, – сказал русский. – Ведь вы знаете, что богатых сажают в тюрьму лишь тогда, если они сделают слишком много зла и не сумеют скрыть это, бедные же попадают в тюрьмы, чуть только они захотят немножко добра. Вы – счастливый отец, вот что я вам скажу!
И слабеньким своим голосом он долго говорил Чекко о том, что затеяно в жизни ее честными людьми, о том, как они хотят победить нищету, глупость и всё то, страшное и злое, что рождается глупостью и нищетой…
Солнце горит в небе, как огненный цветок, и сеет золотую пыль своих лучей на серые груди скал, а из каждой морщины камня, встречу солнца, жадно тянется живое – изумрудные травы, голубые, как небо, цветы. Золотые искры солнечного света вспыхивают и гаснут в полных каплях хрустальной росы.
Старик следит, как всё вокруг него дышит светом, поглощая его живую силу, как хлопочут птицы и, строя гнезда, поют; он думает о своих детях: парни за океаном, в тюрьме большого города, – это плохо для их здоровья, плоховато, да…
Но – они в тюрьме за то, что выросли честными ребятами, каким был всю жизнь их отец, – это хорошо для них и для его души.
И бронзовое лицо старика точно тает в гордой улыбке.
– Земля – богата, люди – бедны, солнце – доброе, человек – зол. Всю жизнь я думал об этом, и хотя не говорил им, а они поняли думы отца. Шесть долларов в неделю – это сорок лир, ого! Но они нашли, что этого мало, и двадцать пять тысяч таких же, как они, согласились с ними – этого мало для человека, который хочет хорошо жить…
Он уверен, что в его детях развились и выросли скрытые мысли его сердца, он очень гордится этим, но, зная, как мало люди верят сказкам, которые создают сами же они каждый день, он молчит.
Лишь иногда старое емкое сердце переполняется думами о будущем детей, и тогда старый Чекко, выпрямив натруженную спину, выгибает грудь и, собрав последние силы, хрипло кричит в море, в даль, туда, к детям:
– Вальо-о!..
И солнце смеется, восходя всё выше над густой и мягкой водою моря, а люди с виноградников отвечают старику:
– Ой-и!..
XXI
Скоро полночь.
В синем небе над маленькой площадью Капри низко плывут облака, мелькают светлые узоры звезд, вспыхивает и гаснет голубой Сириус, а из дверей церкви густо льется важное пение органа, и всё это: бег облаков, трепет звезд, движение теней по стенам зданий и камню площади – тоже как тихая музыка.
Под ее торжественный ритм вся площадь, похожая на оперную декорацию, колеблется, становясь то тесной и темной, то – просторной и призрачно светлой.
Над Монте-Соляро раскинулось великолепное созвездие Ориона, вершина горы пышно увенчана белым облаком, а обрыв ее, отвесный, как стена, изрезанный трещинами, – точно чье-то темное, древнее лицо, измученное великими думами о мире и людях.
Там, на высоте шестисот метров, накрыт облаком заброшенный маленький монастырь и – кладбище, тоже маленькое, могилы на нем подобны цветочным грядам, их немного, и в них, под цветами, – все монахи этого монастыря. Иногда его серые стены выглядывают из облака, точно прислушиваясь к тому, что творится внизу.
По площади шумно бегают дети, разбрасывая шутихи; по камням, с треском рассыпая красные искры, прыгают огненные змеи, иногда смелая рука бросает зажженную шутиху высоко вверх, она шипит и мечется в воздухе, как испуганная летучая мышь, ловкие темные фигурки бегут во все стороны со смехом и криками – раздается гулкий взрыв, на секунду освещая ребятишек, прижавшихся в углах, – десятки бойких глаз весело вспыхивают во тьме.
Взрывы раздаются почти непрерывно, заглушая хохот, возгласы испуга и четкий стук деревянных башмаков по гулкой лаве; вздрагивают тени, взмывая вверх, на облаках пылают красные отражения, а старые стены домов точно улыбаются – они помнят стариков детьми и не одну сотню раз видели это шумное и немножко опасное веселье детей в ночь на Рождество Христа.
Но чуть только выделится секунда тишины – снова слышен серьезный, молитвенный гул органа, а снизу ему отвечает море глухими ударами волн о прибрежные камни и шёлковым шорохом гальки.
Залив – точно чаша, полная темным пенным вином, а по краям ее сверкает живая нить самоцветных камней, это огни городов – золотое ожерелье залива.
Над Неаполем – опаловое зарево, оно колышется, точно северное сияние, десятки ракет и фугасов врываются в него, расцветают букетами ярких огней и, на миг остановись в трепетном облаке света, гаснут, – доносится тяжкий гул.
По всему полукругу залива идет неустанно красивая беседа огня: холодно горит белый маяк неаполитанского порта и сверкает красное око Капо ди Мизена, а огни на Прочиде и у подножия Искии – как ряды крупных бриллиантов, нашитые на мягкий бархат тьмы.
По заливу ходят стада белых волн, сквозь их певучий плеск издали доносятся смягченные вздохи взрывов ракет; всё еще гудит орган и смеются дети, но – вот неожиданно и торжественно колокол башенных часов бьет четыре и двенадцать раз.
Кончилась месса, из дверей церкви на широкие ступени лестницы пестрой лавою течет толпа – встречу ей, извиваясь, прыгают красные змеи. Пугливо вскрикивают женщины, радостно хохочут мальчишки – это их праздник, и никто не смеет запретить им играть красивым огнем.
Немножко испугать солидного, празднично одетого взрослого человека, заставить его, деспота, попрыгать по площади от шутихи, которая гонится за ним, шипя и обрызгивая искрами сапоги его, – это такое высокое удовольствие! И его испытываешь только один раз в год…
Чувствуя себя в ночь рождения Младенца, любившего их, королями и хозяевами жизни, – дети не скупятся воздать взрослым за год их скучной власти минутами своего веселого могущества: взрослые дяденьки тяжело подпрыгивают, увертываясь от огня, и добродушно просят о пощаде:
– Баста! Эй, разбойники, – баста!
Спешно идут дзампоньяры – пастухи из Абруццы, горцы, в синих коротких плащах и широких шляпах. Их стройные ноги, в чулках из белой шерсти, опутаны крест-накрест темными ремнями, у двоих под плащами волынки, четверо держат в руках деревянные, высокого тона рожки.
Эти люди являются на остров ежегодно и целый месяц живут здесь, каждый день славословя Христа и богоматерь своей странной красивой музыкой.
Трогательно видеть их на рассвете, когда они, бросив шляпы к ногам своим, стоят пред статуей мадонны, вдохновенно глядя в доброе лицо Матери и играя в честь ее невыразимо волнующую мелодию, которая однажды метко названа была "физическим ощущением бога".
Теперь пастухи идут к яслям Младенца, он лежит в доме старика столяра Паолино, и его надобно перенести в церковь св. Терезы.
Дети бросаются вслед за ними, узкая улица проглатывает их темные фигурки, и несколько минут – площадь почти пуста, только около храма на лестнице тесно стоит толпа людей, ожидая процессию, да тени облаков тепло и безмолвно скользят по стенам зданий и по головам людей, словно лаская их.
Вздыхает море. Во тьме, над перешейком острова, рисуется пиния, как огромная ваза на тонкой ножке. Ослепительно сверкает Сириус, туча с Монте-Соляро сползла, ясно виден сиротливый маленький монастырь над обрывом горы и одинокое дерево перед ним, как на страже.
Из арки улицы, как из трубы, светлыми ручьями радостно льются песни пастухов; без шляп, горбоносые и в своих плащах похожие на огромных птиц, они идут играя, окруженные толпою детей с фонарями на высоких древках, десятки огней качаются в воздухе, освещая маленькую круглую фигурку старика Паолино, ого серебряную голову, ясли в его руках и в яслях, полных цветами, – розовое тело Младенца, с улыбкою поднявшего вверх благословляющие ручки.
Старик смотрит на эту куколку из терракоты с таким умилением, как будто она для него – живая, дышит и обещает с восходом солнца утвердить "на земле мир и в человецех благоволение".
Со всех сторон к яслям наклоняются седые обнаженные головы, суровые лица, всюду блестят ласковые глаза. Вспыхнули бенгальские огни, всё темное исчезло с площади – как будто неожиданно наступил рассвет. Дети поют, кричат, смеются, на лицах взрослых – милые улыбки, можно думать, что они тоже хотели бы прыгать и шуметь, но – боятся потерять в глазах детей свое значение людей серьезных.
Над толпою золотыми мотыльками трепещут желтые огни свеч, выше, в темно-синем небе разноцветно горят звезды; из другой улицы выливается еще процессия – это девочки со статуей мадонны, и – еще музыка, огни, веселые крики, детский смех, – всей душою чувствуешь рождение праздника.
Младенца несут в старую церковку, в ней – по ветхости ее – давно не служат, и целый год она стоит пустая, но сегодня ее древние стены украшены цветами, листьями пальм, золотом лимонов, мандарин, и вся она занята искусно сделанной картиной Рождества Христова.
Из больших кусков пробки построены горы, пещеры, Вифлеем и причудливые замки на вершинах гор; змеею вьется дорога по склонам; на полянах – стада овец и коз; сверкают водопады из стекла; группы пастухов смотрят в небо, где пылает золотая звезда, летят ангелы, указывая одною рукой на путеводную звезду, а другой – в пещеру, где приютились богоматерь, Иосиф и лежит Младенец, подняв руки в небеса. Идет пестрый, нарядный караван волхвов и царей, над ним, на серебряных нитях, качаются ангелы с ветвями пальм и розами в руках. Длиннобородые маги на верблюдах, одетые в яркие шелка, белокурые короли, верхом на лошадях, в роскошных локонах и в парче, кудрявые черные нумидийцы, арабы и евреи и еще какие-то яркие, фантастически одетые фигурки из терракоты – их сотни в этой картине.
А вокруг яслей – арабы в белых бурнусах уже успели открыть лавочки и продают оружие, шёлк, сласти, сделанные из воска, тут же какие-то неизвестной нации люди торгуют вином, женщины, с кувшинами на плечах, идут к источнику за водою, крестьянин ведет осла, нагруженного хворостом, вокруг Младенца – толпа коленопреклоненных людей, и всюду играют дети.
Всё это сделано, одето, раскрашено и размещено умело и искусно, и кажется, что всё живет и шумит.
Дети стоят перед картиной, уже виденной ими в прошлом году, внимательно осматривают ее, и зоркие, памятливые глазенки тотчас же ловят то новое, что добавлено на этот раз. Делятся открытиями, спорят, смеются, кричат, а в углу стоят те, кто сделал эту красивую вещь, и – не без удовольствия прислушиваются к похвалам юных ценителей.
Конечно, они – взрослые, отцы семейств и слишком серьезны для того, чтобы увлекаться игрушками, они держатся так, как будто всё это нимало не касается их, но дети очень часто умнее взрослых и всегда искреннее, они знают, что похвала и старику приятна, и – не скупятся на похвалы мастерам, заставляя их поглаживать усы и бороды, чтобы скрыть улыбки удовлетворения и удовольствия.