Сказки об Италии - Максим Горький 9 стр.


Чайки нагнали пароход, одна из них, сильно взмахивая кривыми крыльями, повисла над бортом, и молодая дама стала бросать ей бисквиты. Птицы, ловя куски, падали за борт и снова, жадно вскрикивая, поднимались в голубую пустоту над морем. Итальянцам принесли кофе, они тоже начали кормить птиц, бросая бисквиты вверх, – дама строго сдвинула брови и сказала:

– Вот обезьяны!

Толстый вслушался в живую беседу итальянцев и снова сообщил:

– Он не военный, а купец, говорит о торговле с нами хлебом и что они могли бы покупать у нас также керосин, лес и уголь.

– Я сразу видела, что не военный, – призналась старшая дама.

Рыжий опять начал говорить о чем-то в ухо бакенбардисту, тот слушал его и скептически растягивал рот, а юноша итальянец говорил, искоса поглядывая в сторону русских:

– Как жаль, что мы мало знаем эту страну больших людей с голубыми глазами!

Солнце уже высоко и сильно жжет, ослепительно блестит море, вдали, с правого борта, из воды растут горы или облака.

– Annette, – говорит бакенбардист, улыбаясь до ушей, – послушай, что выдумал этот забавный Жан, – какой способ уничтожить бунтовщиков в деревнях, это очень остроумно!

И, покачиваясь на стуле, медленно и скучно он рассказывал, как будто переводя с чужого языка:

– Нужно, говорит он, чтобы во дни ярмарок, а также сельских праздников, чтоб местный земский начальник заготовил, за счет казны, колья и камни, а потом он ставил бы мужикам – тоже за счет казны – десять, двадцать, пятьдесят – смотря по количеству людей – ведер водки, – больше ничего не нужно!

– Я не понимаю! – заявила старшая дама. – Это – шутка?

Рыжий быстро ответил:

– Нет, серьезно! Вы подумайте, ma tante…

Молодая дама, широко открыв глаза, пожала плечами.

– Какой вздор! Поить водкой от казны, когда они и так…

– Нет, подожди, Лидия! – вскричал рыжий, подскакивая на стуле. Бакенбардист беззвучно смеялся, широко открыв рот и качаясь из стороны в сторону.

– Ты подумай – те хулиганы, которые не успеют опиться, перебьют друг друга кольями и камнями, – ясно?

– Почему – друг друга? – спросил толстяк.

– Это – шутка? – снова осведомилась старшая дама.

Рыжий, плавно разводя короткими руками, горячо доказывал:

– Когда их укрощают власти – левые кричат о жестокостях и зверстве, значит – нужно найти способ, чтобы они сами себя укротили, – так?

Пароход качнуло, полная дама испуганно схватилась за стол, задребезжала посуда, дама постарше, положив руку на плечо толстяка, строго спросила:

– Это что такое?

– Мы поворачиваем…

Всё выше и отчетливее поднимаются из воды берега – холмы и горы, окутанные мглой, покрытые садами. Сизые камни смотрят из виноградников, в густых облаках зелени прячутся белые дома, сверкают на солнце стекла окон, и уже заметны глазу яркие пятна; на самом берегу приютился среди скал маленький дом, фасад его обращен к морю и весь завешен тяжелою массою ярко-лиловых цветов, а выше, с камней террасы, густыми ручьями льется красная герань. Краски веселы, берег кажется ласковым и гостеприимным, мягкие очертания гор зовут к себе, в тень садов.

– Как тут тесно всё, – вздохнув, сказал толстый; старшая дама непримиримо посмотрела на него, потом – в лорнет – на берег и плотно поджала тонкие губы, вздернув голову вверх.

На палубе уже много смуглых людей в легких костюмах, они шумно беседуют, русские дамы смотрят на них пренебрежительно, точно королевы на подданных.

– Как они машут руками, – говорит молодая; толстяк, отдуваясь, поясняет:

– Это уж свойство языка, он – беден и требует жестов…

– Боже мой! Боже мой! – глубоко вздыхает старшая, потом, подумав, спрашивает:

– Что, в Генуе тоже много музеев?

– Кажется, только три, – ответил ей толстый.

– И это кладбище? – спросила молодая.

– Кампо Санто. И церкви, конечно.

– А извозчики – скверные, как в Неаполе?

Рыжий и бакенбардист встали, отошли к борту и там озабоченно беседуют, перебивая друг друга.

– Что говорит итальянец? – спрашивает дама, оправляя пышную прическу. Локти у нее острые, уши большие и желтые, точно увядшие листья. Толстый внимательно и покорно вслушивается в бойкий рассказ кудрявого итальянца.

– У них, синьоры, существует, должно быть, очень древний закон, воспрещающий евреям посещать Москву, – это, очевидно, пережиток деспотизма, знаете – Иван Грозный! Даже в Англии есть много архаических законов, не отмененных и по сегодня. А может быть, этот еврей мистифицировал меня, одним словом, он почему-то не имел права посетить Москву – древний город царей, святынь…

– А у нас, в Риме – мэр иудей, – в Риме, который древнее и священнее Москвы, – сказал юноша, усмехаясь.

– И ловко бьет папу-портного! – вставил старик в очках, громко хлопнув в ладоши.

– О чем кричит старик? – спросила дама, опуская руки.

– Ерунда какая-то. Они говорят на неаполитанском диалекте…

– Он приехал в Москву, нужно иметь кров, и вот этот еврей идет к проститутке, синьоры, больше некуда, – так говорил он…

– Басня! – решительно сказал старик и отмахнулся рукой от рассказчика.

– Говоря правду, я тоже думаю так.

– А что было далее? – спросил юноша.

– Она выдала его полиции, но сначала взяла с него деньги, как будто он пользовался ею…

– Гадость! – сказал старик. – Он человек грязного воображения, и только. Я знаю русских по университету – это добрые ребята…

Толстый русский, отирая платком потное лицо, сказал дамам, лениво и равнодушно:

– Он рассказывает еврейский анекдот.

– С таким жаром! – усмехнулась молодая Дама, а другая заметила:

– В этих людях, с их жестами и шумом, есть все-таки что-то скучное…

На берегу растет город; поднимаются из-за холмов дома и, становясь всё теснее друг ко другу, образуют сплошную стену зданий, точно вырезанных из слоновой кости и отражающих солнце.

– Похоже на Ялту, – определяет молодая дама, вставая. – Я пойду к Лизе.

Покачиваясь, она медленно понесла по палубе свое большое тело, окутанное голубоватой материей, а когда поравнялась с группою итальянцев, седой прервал свою речь и сказал тихонько:

– Какие прекрасные глаза!

– Да, – качнул головою старик в очках. – Вот такова, вероятно, была Базилида!

– Базилида – византнянка?

– Я вижу ее славянкой…

– Говорят о Лидии, – сказал толстый.

– Что? – спросила дама. – Конечно, пошлости?

– О ее глазах. Хвалят…

Дама сделала гримасу.

Сверкая медью, пароход ласково и быстро прижимался всё ближе к берегу, стало видно черные стены мола, из-за них в небо поднимались сотни мачт, кое-где неподвижно висели яркие лоскутья флагов, черный дым таял в воздухе, доносился запах масла, угольной пыли, шум работ в гавани и сложный гул большого города.

Толстяк вдруг рассмеялся.

– Ты – что? – спросила дама, прищурив серые, полинявшие глаза.

– Разгромят их немцы, ей-богу, вот увидите!

– Чему же ты радуешься?

– Так…

Бакенбардист, глядя под ноги себе, спросил рыжего, громко и строго грамматически:

– Был ли бы ты доволен этим сюрпризом или нет?

Рыжий, свирепо закручивая усы, не ответил.

Пароход пошел тише. О белые борта плескалась и всхлипывала, точно жалуясь, мутно-зеленая вода; мраморные дома, высокие башни, ажурные террасы не отражались в ней. Раскрылась черная пасть порта, тесно набитая множеством судов.

XVII

…За железный столик у двери ресторана сел человек в светлом костюме, сухой и бритый, точно американец, – сел и лениво поет:

– Га-агсон-н…

Всё вокруг густо усеяно цветами акации – белыми и точно золото: всюду блестят лучи солнца, на земле и в небе – тихое веселье весны. Посредине улицы, щелкая копытами, бегут маленькие ослики, с мохнатыми ушами, медленно шагают тяжелые лошади, не торопясь, идут люди, – ясно видишь, что всему живому хочется как можно дольше побыть на солнце, на воздухе, полном медового запаха цветов.

Мелькают дети – герольды весны, солнце раскрашивает их одежки в яркие цвета; покачиваясь, плывут пестро одетые женщины, – они так же необходимы в солнечный день, как звезды ночью.

Человек в светлом костюме имеет странный вид: кажется, что он был сильно грязен и только сегодня его вымыли, но так усердно, что уж навсегда стерли с него всё яркое. Он смотрит вокруг полинявшими глазами, словно считая пятна солнца на стенах домов и на всем, что движется по темной дороге, по широким плитам бульвара. Его вялые губы сложены цветком, он тихо и тщательно высвистывает странный и печальный мотив, длинные пальцы белой руки барабанят по гулкому краю стола – тускло поблескивают ногти, – а в другой руке желтая перчатка, он отбивает ею на колене такт. У него лицо человека умного и решительного – так жаль, что оно стерто чем-то грубым, тяжелым.

Почтительно поклонясь, гарсон ставит перед ним чашку кофе, маленькую бутылочку зеленого ликера и бисквиты, а за столик рядом – садится широкогрудый человек с агатовыми глазами, – щеки, шея, руки его закопчены дымом, весь он – угловат, металлически крепок, точно часть какой-то большой машины.

Когда глаза чистого человека устало останавливаются на нем, он, чуть приподнявшись, дотронулся рукою до шляпы и сказал, сквозь густые усы:

– Добрый день, господин инженер.

– Ба, снова вы, Трама!

– Да, это я, господин инженер…

– Нужно ждать событий, а?

– Как идет ваша работа?

Инженер сказал, с маленькой усмешкой на тонких губах:

– Мне кажется – нельзя беседовать одними вопросами, мой друг…

А его собеседник, сдвинув шляпу на ухо, открыто и громко смеется и сквозь смех говорит:

– О да! Но, честное слово, так хочется знать…

Пегий, шершавый ослик, запряженный в тележку с углем, остановился, вытянул шею и – прискорбно закричал, но, должно быть, ему не понравился свой голос в этот день, – сконфуженно оборвав крик на высокой ноте, он встряхнул мохнатыми ушами и, опустив голову, побежал дальше, цокая копытами.

– Я жду вашу машину с таким же нетерпением, как ждал бы новую книгу, которая обещает сделать меня умней…

Инженер сказал, прихлебывая кофе:

– Не совсем понимаю сравнение…

– Разве вы не думаете, что машина так же освобождает физическую энергию человека, как хорошая книга его дух?

– А! – сказал инженер, дернув головою вверх. – Так!

И спросил, ставя на стол пустую чашку:

– Вы, конечно, начнете агитацию?

– Я уже начал…

– Снова – стачки, беспорядки, да?

Тот пожал плечами, мягко улыбаясь.

– Если б можно было без этого…

Старуха в черном платье, суровая, точно монахиня, молча предложила инженеру букетик фиалок, он взял два и один протянул собеседнику, задумчиво говоря:

– У вас, Трама, такой хороший мозг, и, право, жаль, что вы – идеалист…

– Благодарю за цветы и комплимент. Вы сказали – жаль?

– Да! Вы, в сущности, поэт, и вам надо учиться, чтобы стать дельным инженером…

Трама, тихонько смеясь, обнажая белые зубы, говорил:

– О, это верно! Инженер – поэт, я убедился в этом, работая с вами…

– Вы – любезный человек…

– И я думал – отчего бы господину инженеру не сделаться социалистом? Социалисту тоже надо быть поэтом…

Они засмеялись, оба одинаково умно глядя друг на друга, удивительно разные, один – сухой, нервный, стертый, с выцветшими глазами, другой – точно вчера выкован и еще не отшлифован.

– Нет, Трама, я предпочел бы иметь свою мастерскую и десятка три вот таких молодцов, как вы. Ого, тут мы сделали бы кое-что…

Он тихонько ударил пальцами по столу и вздохнул, вдевая в петлицу цветы.

– Чёрт возьми, – возбуждаясь, вскричал Трама, – какие пустяки мешают жить и работать…

– Это вы историю человечества называете пустяками, мастер Трама? – тонко улыбаясь, спросил инженер; рабочий сдернул шляпу, взмахнул ею и заговорил, горячо и живо:

– Э, что такое история моих предков?

– Ваших предков? – переспросил инженер, подчеркнув первое слово еще более острой улыбкой.

– Да, моих! Это – дерзость? Пусть будет дерзость! Но – почему Джордано Бруно, Вико и Мадзини не предки мои – разве я живу не в их мире, разве я не пользуюсь тем, что посеяли вокруг меня их великие умы?

– А, в этом смысле!

– Всё, что дано миру отошедшими из него, – дано мне!

– Конечно, – сказал инженер, серьезно сдвинув брови.

– И всё, что сделано до меня – до нас, – руда, которую мы должны сделать сталью, – не правда ли?

– Почему – нет? Это – ясно!

– Ведь и вы, ученые, как мы, рабочие, – вы живете за счет работы умов прошлого.

– Я не спорю, – сказал инженер, склоняя голову; около него стоял мальчик в серых лохмотьях, маленький, точно мяч, разбитый игрою; держа в грязных лапах букетик крокусов, он настойчиво говорил:

– Возьмите у меня цветов, синьор…

– Я уже имею…

– Цветов никогда не бывает достаточно…

– Браво, малыш! – сказал Трама. – Браво, и мне дай два…

А когда мальчишка дал ему цвета, он, приподняв шляпу, предложил инженеру:

– Угодно?

– Благодарю.

– Чудесный день, не правда ли?

– Это чувствуешь даже в мои пятьдесят лет…

Он задумчиво оглянулся, прищурив глаза, потом – вздохнул.

– Вы, я думаю, должны особенно сильно чувствовать игру весеннего солнца в жилах, это не потому только, что вы молоды, но – как я вижу – весь мир для вас – иной, чем для меня, да?

– Не знаю, – сказал тот, усмехаясь, – но жизнь – прекрасна!

– Своими обещаниями? – скептически спросил инженер, и этот вопрос как бы задел его собеседника, – надев шляпу, он быстро сказал:

– Жизнь прекрасна всем, что мне нравится в ней! Чёрт побери, дорогой мой инженер, для меня слова не только звуки и буквы, – когда я читаю книгу, вижу картину, любуюсь прекрасным, – я чувствую себя так, как будто сам сделал всё это!

Оба засмеялись, один – громко и открыто, точно хвастаясь своим уменьем хохотать, откинув голову назад, выпятив широкую грудь, другой – почти беззвучно, всхлипывающим смехом, обнажая зубы, в которых завязло золото, словно он недавно жевал его и забыл почистить зеленоватые кости зубов.

– Вы – бравый парень, Трама, вас всегда приятно видеть, – сказал инженер и, подмигнув, добавил: – Если только вы не бунтуете…

– О, я всегда бунтую…

И, скорчив серьезную мину, прищурив бездонные черные глаза, он спросил:

– Надеюсь – мы тогда вели себя вполне корректно?

Пожав плечами, инженер встал.

– О да. Да! Эта история – вы знаете? – стоила предприятию тридцать семь тысяч лир…

– Было бы благоразумнее включить их в заработную плату…

– Гм! Вы – плохо считаете. Благоразумие? Оно свое у каждого зверя.

Он протянул сухую желтую руку и, когда рабочий пожимал ее, сказал:

– Я все-таки повторяю, что вам следует учиться и учиться…

– Каждую минуту я учусь…

– Из вас выработался бы инженер с доброй фантазией.

– Э, фантазия не мешает мне жить и теперь…

– До свиданья, упрямец…

Инженер пошел под акациями, сквозь сеть солнечных лучей, шагая медленно длинными, сухими ногами, тщательно натягивая перчатку на тонкие пальцы правой руки, – маленький, досиня черный гарсон отошел от двери ресторана, где он слушал эту беседу, и сказал рабочему, который рылся в кошельке, доставая медные монеты:

– Сильно стареет наш знаменитый…

– Он еще постоит за себя! – уверенно воскликнул рабочий. – У него много огня под черепом…

– Где будете вы говорить в следующий раз?

– Там же, на бирже труда. Вы слышали меня?

– Трижды, товарищ…

Крепко пожав друг другу руки, они с улыбкой расстались; один пошел в сторону, противоположную той, куда скрылся инженер, другой – задумчиво напевая, стал убирать посуду со столов.

Группа школьников в белых передниках – мальчики и девочки маршируют посредине дороги, от них искрами разлетается шум и смех, передние двое громко трубят в трубы, свернутые из бумаги, акации тихо осыпают их снегом белых лепестков. Всегда – а весною особенно жадно – смотришь на детей и хочется кричать вслед им, весело и громко:

– Эй, вы, люди! Да здравствует ваше будущее!

XVIII

Если жизнь стала такова, что человек уже не находит куска хлеба на земле, удобренной костями его предков, – не находит и, гонимый нуждою, уезжает скрепя сердце на юг Америки, за тридцать дней пути от родины своей, – если жизнь такова, что вы хотите от человека?

Кто бы он ни был – всё равно! Он – как дитя, оторванное от груди матери, вино чужбины горько ему и не радует сердца, но отравляет его тоскою, делает рыхлым, как губка, и, точно губка воду, это сердце, вырванное из груди родины, – жадно поглощает всякое зло, родит темные чувства.

У нас, в Калабрии, молодые люди перед тем, как уехать за океан, женятся, – может быть, для того, чтоб любовью к женщине еще более углубить любовь к родине, – ведь женщина так же влечет к себе, как родина, и ничто не охраняет человека на чужбине лучше, чем любовь, зовущая его назад, на лоно своей земли, на грудь возлюбленной.

Но эти свадьбы обреченных нуждою на изгнание почти всегда бывают прологами к страшным драмам рока, мести и крови, и – вот что случилось недавно в Сенеркии, коммуне, лежащей у отрогов Апеннин.

Эту историю, простую и страшную, точно она взята со страниц Библии, надобно начать издали, за пять лет до наших дней и до ее конца: пять лет тому назад в горах, в маленькой деревне Сарачена жила красавица Эмилия Бракко, муж ее уехал в Америку, и она находилась в доме свекра. Здоровая, ловкая работница, она обладала прекрасным голосом и веселым характером – любила смеяться, шутить и, немножко кокетничая своей красотой, сильно возбуждала горячие желания деревенских парней и лесников с гор.

Назад Дальше