Воскресенье было днем отдыха. Почему-то весь лагерь сбежался к проволоке – от вахты дорога на север уходила вверх, и сейчас на этой дороге в жаркий летний день что-тo двигалось.
Двигалась только туча пыли, медленно поднимаясь откуда-то издалека вверх. Туча подползла ближе, сверкали штыки, а туча ползла и ползла. В десяти шагах от лагеря туча остановилась. Это был этап с севера – серые бушлаты, серые брюки, серые ботинки, серые шапки – все в пыли. Сверкающие глаза, зубы незнакомых и страшных чем-то людей.
"Этап с севера".
Понятно, этап с севера – с лесозаготовок, где рубят руки, где цинга губит людей, где начальство ставит "на комарей" в тайге, где "произвол", где при переходах с участка на участок арестанты требуют связывать им руки сзади, чтобы сохранить жизнь, чтоб их не убили "при попытке к бегству".
Я помню эту тучу пыли и сейчас.
С недавнего времени по лагерю ползли слухи, что меняется начальство, что в Соловках аресты начальников, что и наш лагерь накануне больших перемен. К лучшему? К худшему?
Бежал Володенков, нарядчик, на моторной лодке вместе с мотористом.
Бежал Кононов, старший нарядчик, лесами ушел.
Приехала московская комиссия, расстрельная комиссия. Начальник управления Муравьев был арестован. Арестован был, к моему величайшему удивлению, Николай Иванович Глухарев – за взятки, за связь с блатарями. Пять лет получил он "довесок" и ушел работать монтером на строительство. И по зачетам освободился.
Приехал новый директор строительства Вишхимза Эдуард Петрович Берзин, бывший командир латышской дивизии, герой дела Локкарта. С ним приехало много латышей – нового лагерного начальства: Лимберг, Теплов, Вальденберг.
ОГПУ были переданы исправдома, начиналось широкое лагерное строительство – перековка. Концлагеря были переименованы в исправительно-трудовые. Население арестантское росло. День и ночь шли поезда, этап за этапом. 4-е отделение Соловков было преобразовано в самостоятельный лагерь УВИТЛ[]. Общее количество заключенных в нем к январю 1930 года достигло 60 тысяч. А в апреле, когда пришел наш этап, было только две тысячи.
Открыли Темники, Ухта-Печору, Караганду, Свирлаг, Бамлаг, Дмитлаг…
Наш лагерь был "опытным хозяйством" перековки.
Весной двадцать девятого года в отделе труда познакомился я с Александром Александровичем Тамариным.
К вечерней "разнарядке" – назначению на завтрашние работы – пришел огромный седой старик, грузный, большерукий.
– Вот заявка, – протянул он бумагу Козубскому.
– Хорошо, вот из третьей роты Шаламов и пошлет.
– Трех человек, только тех, что были раньше, я фамилии сейчас дам. А вы новенький?
– Новенький, – ответил за меня Козубский, – и из самой Москвы, Александр Александрович.
– Вот что. А что же вы делали в Москве?
Седой старик поворотился ко мне.
– Учился в университете.
– Вот что. Вы не могли бы завтра, после развода, ко мне зайти? В сельхоз, на тот берег.
– На вахте не пустят, – сказал Козубский.
– Пустят, я скажу. К Тамарину, скажете, в сельхоз.
Старик ушел.
– Это Тамарин Александр Александрович, агроном сельхоза, – объяснил мне Козубский. – Это человек не простой.
На следующий день я был в сельхозе. Огромные оранжереи, парники – дело было ранней весной, – подготовленные рассады, зелень, теплый парниковый запах земли. Седой огромный старик в татарском бешмете. Две женщины около него – одна такая же огромная, как он, с таким же огромным носом и такая же седая, другая – маленькая, с желтым сморщенным лицом, маленькими ручками.
– Моя мама, – указал Тамарин на седую женщину. – И моя сестра.
Я поздоровался.
– Я писал раньше обзоры в "Комсомольской правде", сказал старик. – "Тамарин-Мерецкий" – такая подпись. В отличие от просто Тамарина… Тамарин – это псевдоним Окулова Алексея. Знаете такого писателя?
– Да, слышал. Крестьянский писатель.
– Ну, крестьянского в нем ничего нет.
– Мне нравится здесь, на Севере. И маме нравится. Маме восемьдесят шесть лет, и она всю жизнь прожила на юге. И сестре нравится. Она работает машинисткой в конторе. А я вот увлекался с юности цветами – пригодилось.
Александр Александрович вздохнул. Он дал мне журналы, книги, и мы распрощались. Разговоры с Тамариным, сельхоз на том берегу, тишина оранжерей…
– Вы еще молоды. Очень молоды. Но старше – будете ценить тишину. Мне – шестьдесят пять.
Срок у Тамарина был три года, три года концлагерей.
Александр Александрович был не Тамарин и не Мерецкий. Настоящая его фамилия была Шан-Гирей. Он был татарский князь из свиты Николая II. Когда Корнилов шел на Петроград, князь Шан-Гирей был начальником штаба пресловутой "Дикой дивизии". А потом по призыву Брусилова Шан-Гирей перешел на службу в Красную Армию, командовал корпусом в гражданскую войну. Корпус Тамарина принимал участие в операциях против Энвер-паши, против басмачей. Энвер был разбит, но ушел из окружения, перешел границу и исчез, а Тамарин был обвинен в военных ошибках, в помощи бегству Энвера. Тамарин был демобилизован из Красной Армии, жил в Москве, работал в газетах. Вскоре был арестован и заключен в концлагерь на три года. Любитель цветоводства и огородничества стал агрономом сельхоза.
– На досуге подумайте, – говорил мне Александр Александрович. – Царские офицеры, особенно высшие, вовсе не были бездельниками. Каждый знал, и хорошо знал, какую-нибудь рабочую профессию. Граф Игнатьев – кузнец, и хороший кузнец, я – агроном, цветовод, а полковник Панин, что пришел с вами одним этапом, – великолепный столяр. И сейчас заведует столярной мастерской.
Да, позднее я знал еще замечательного мастера парикмахерского дела – забыл его фамилию… Тот был тоже, как и Тамарин, близок царскому двору.
– После революции, – рассказывал он, – я понял, что спасти меня может только ремесло. Не профессия, а именно ремесло. Вы понимаете меня? Я пошел к своему парикмахеру, который брил меня каждый день в течение десяти лет для двора. Тот за полгода научил меня всем премудростям. И вот я – парикмахер. Высококвалифицированный мастер. И в лагере не пропаду!
– Да и здесь, на Вишере, из трех лагерных дежурных комендантов только один – бывший штабс-капитан Александров – дежурил так, что сто дневальных и тридцать взводных боялись задремать хоть на секунду.
– Когда меня освободят – мне осталось меньше года, – я останусь здесь навечно. Маме здесь нравится, сестре тоже.
Эти беседы в сельхозе были очень хороши. Но продолжались они недолго. Внезапно Александр Александрович был вызван в Москву.
– На освобождение, – уверяли все.
– Нет, это не на освобождение, – говорил Александр Александрович, – это другое.
Мы расцеловались, и я не думал, что встречу его когда-нибудь.
Но через несколько месяцев в Березниках на пересыльный пункт "Ленва", куда я был переведен работать, прибыл из Москвы спецконвой. Конвоиры ушли обедать, а тот, кого они везли, сидел в камере на чемоданах и смотрел в окно, курил. Человек был сед, небрит. Орлиный профиль его был очень знакомым.
– Александр Александрович!
Мы расцеловались, и Тамарин рассказал свою историю.
За эти три года, что он сидел, за границей вышли многочисленные мемуары. И в каких-то воспоминаниях говорилось, что Энвер, старый знакомый Шан-Гирея – Тамарина, переписывался с ним во время гражданской войны, чуть ли не встречался. И Тамарин помог Энверу бежать.
– Но ведь это провокация, Александр Александрович. Ведь это делается для того, чтобы огорошить, вызвать подозрения. Это же…
– Конечно, провокация. Цель Энвера я очень хорошо понимаю. Скомпрометировать меня в глазах советской власти. К тому же лично я Энвера действительно знал. Был с ним знаком. Мое дело пересмотрели и дали мне десять лет. Даже старые почти три года не зачли. Будет мне семьдесят пять, когда освобожусь. А маме – девяносто пять. – Александр Александрович улыбнулся. – Я просил одного – пошлите меня на старое место, на Вишеру, в сельхоз. Там я и умру. Меня и послали обратно.
Мы расцеловались, и больше я Тамарина не видел. Но кое-что знаю о нем. Когда Александр Александрович вернулся обратно, директор Вишхимза был уже новый – Эдуард Петрович Берзин. Берзин, старый чекист, очень хорошо понимал механизм подобных провокаций и, веря в человека, а не в бумагу, принял горячее участие в судьбе старика Шан-Гирея. Тамарин представлен был им на сокращение срока, а в 1932 году Берзин, уезжая на Колыму, взял Тамарина с собой, и Александр Александрович стал заведующим КОС – Колымской опытной станцией, работавшей по изучению и внедрению на Севере сельского хозяйства. Именно Тамариным заложены основы сельского хозяйства на Крайнем Севере. В 1935 году, когда Дальстрой отмечал свое трехлетие, Александр Александрович Тамарин был награжден орденом Ленина. Судимость с него была снята. Тамарин умер на Колыме глубоким стариком, не дожив до ареста Эдуарда Берзина как японского шпиона. От всей свистопляски 37-38-х годов Тамарина избавила смерть. Все друзья последних лет жизни Александра Александровича – Берзин, Майсурадзе, Егоров, Лагин – расстреляны. До реабилитации их оставалось очень много лет. Александр Александрович, умерший раньше этих расстрелов, не нуждался в реабилитации.
Что там за люди были на Вишере летом двадцать девятого года до перековки?
Было большое количество блатарей, которые работали тогда и нарядчиками. Кононов, Володенков, Баранов – все они были "люди" преступного мира.
Был Карлов, пятидесятилетний карманник, грузный, опухший человек с огромным животом и пухлыми короткими пальцами. С огромной лысиной, остриженными длинными поповскими волосами, голубоглазый, Карлов носил кличку "подрядчик", и можно только поражаться точности этой клички. Пальцы Карлова были пухлы, коротки, и он был искуснейшим карманником, признанным мастером этого дела. Много поздней, в тридцатых годах, довелось мне читать в "Правде" об аресте Карлова – он много лет орудовал в Москве, в вокзальной уборной, одеваясь, раздеваясь, умывая руки и не теряя из виду чужие бумажники.
В конце двадцатых годов он был признанным "авторитетом" воровского мира, мира уркачей. Ни одна правилка – "суд блатарской чести" – не обходилась без его участия.
Среди блатарей есть два мнения о "товариществе", о помощи сильных слабым. Одни считают, что "большой" блатарь должен помогать малому в организации краж, например, а другие считают, что молодой "уркач" должен сам доказать свои способности, свою принадлежность к блатному миру, суметь себя "прокормить". Карлов как раз держался второй точки зрения.
"Урчите, ребята, урчите, а у меня не просите", – таков был его постоянный совет.
В лагере он работал поваром в той самой столовой для заключенных, где продавались антрекоты на лагерные боны.
Карлова вызывали и пред светлые очи начальства. Большое лагерное начальство любит поговорить с блатарями, и блатарям это известно. Я был свидетелем такого разговора, происходившего у начальника ГУЛАГа Бермана с Карловым. Показ невиданного зверя происходил в коридоре административного управления лагеря.
– Ну, как ты живешь? Жалоб нет? – спросил Берман.
– Нет, – ответил Карлов. – Да и почему бы, гражданин начальник, ко мне относиться плохо? Крови рабочих я не пил, да и нынче, – "подрядчик" посмотрел на петлицы Бермана, – ромбов не ношу…
– Уведите его, – сказал Берман.
Так и кончилось это свидание.
Блатной мир двадцатых годов еще соблюдал "старые заветы": за оскорбление матерной бранью блатарем блатаря виноватого загоняли под нары, били, а в начале века, говорят, убивали.
Хранителями преданий выступали и два, как их звали, "каторжанчика", и несколько старых блатарей, изведавших еще царские арестантские роты и носивших кличку "староротский", или просто "ротский".
"Каторжанчик" значило, что арестант побывал на Сахалине или на Байкало-Амурской "колесухе". К лингвистическому спору Тимофеева и Ожегова о разнице в значении слова "каторжник" и "каторжанин" можно добавить еще один оттенок воровского "каторжанчика".
"Каторжанчики" и "староротские" – блюстители традиций, хранители истинной веры – были непременными участниками всех воровских "судов чести".
В воровском мире правят не наиболее сильные или наиболее удачливые "добытчики", а правит потомственная воровская аристократия. Конечно, нужен какой-то "душок", какая-то определенная смелость, близость слова и дела, но решение вопросов воровского мира зависит не от "чужаков", как бы они ни были удачливы и признаны. Эти "чужаки" всегда одиночки и стоят несколько в стороне (не по собственному желанию) от внутренней жизни блатарей. "Чужаки" помогают, работают с ними вместе, но глубина блатного мира закрыта для них.
Среди этих чужаков есть много удачливых, даже знаменитых налетчиков, прославленных "медвежатников", осужденных много раз за грабежи, убийства и ограбления.
Их уважают и побаиваются. Такой "тяжеловес" может блатарей пристукнуть запросто и их за людей не считает.
В двадцатых годах на Вишере таким прославленным тяжеловесом был медвежатник Майеровский, Першин-Майеровский. Уже позднее, в тридцатых годах, Майеровский ограбил Московский кожевенный институт, взломав там несгораемый шкаф, совершил подряд несколько ограблений. Майеровский работал в Ростокине заведующим гаражом. Его арест и прошлые подвиги описывала "Правда".
Я знал Майеровского хорошо. Он был грамотен и получил кое-какое образование. Родной брат его, как говорили, был одним из видных работников ОГПУ. Черноволосый, лет тридцати, Майеровский работал дневальным в одной из лагерных рот. Был любитель поговорить о прочитанных книжках и художник неплохой, очень способный акварелист. Всё, что рисовал – а он рисовал много, – было порнографического содержания. У меня был даже от него подарок – акварель на промокательной толстой бумаге, Майеровский подарил ее вместе с рамочкой, снабженной занавеской, но однажды, вернувшись домой, я не нашел под занавеской картины – кто-то взял на память.
В самом конце двадцать девятого года Майеровский был арестован и послан в ШИЗО за подделку собственноручных записок Ивана Гавриловича Филиппова в магазин на вино. Магазин был общий – для вольных и заключенных. Старику Филиппову был предъявлен магазинный счет на какое-то несусветное количество самого дорогого вина, которое было выдано магазином по запискам Филиппова. Филиппов, тяжелый сердечный больной, и капли вина не пил, а в магазин посылал только в одно из воскресений – за вином для гостей. Но еще до того, как началось следствие, Филиппов потребовал к себе "свои" записки из магазина.
– Все мои, – сказал он, внимательно пересмотрев бумажки. – Выпустите Майеровского.
Клуба в лагере не было (клубная деятельность началась с "перековки"), и каждый вечер, незадолго до отбоя, жаждущие "хавать культуру" собирались возле третьей роты, где жил Пименов, уже пожилой блатарь. Он долго себя упрашивать не заставлял и пел приятным тенорком "Соловецкое":
Каждый год под весенним дождем
Мы приезда комиссии ждем…
и многое другое, сложенное тут же, на Вишере. Он был импровизатор, частушечник, лагерный Гомер, творец эпоса.
"Классическое" пение исполнялось тоже блатарем, помоложе Пименова. Фамилия его была Рахманов.
Помню я ночку осеннюю, темную –
В легких санях мы неслися втроем…–
и прочая блатная классика.
Пел Рахманов и "фраерские" песни – "Кочегара", "Подружку". Тенор у него был отличный, толпа всегда собиралась возле завалинки, где напевал Рахманов.
В хорошую погоду пели чуть ли не каждый день и только блатные.
Перековка и всё, что стоит за словом "Беломорканал", еще не нашло себе правильной оценки ни со стороны юристов, ни со стороны писателей.
Перековка – не только яркий пример догмы мертвого теоретического построения (чудодейственное воспитание трудом, благотворное влияние среды и т. д., по политграмоте Коваленко), в жертву которому приносились жизни и души людей.
Начальники-практики давно знают цену этой перековке.
Это и яркий пример лицемерия, призванного скрыть далеко идущие цели.
Перековка ворами была разгадана с первого дня.
Проценты перековывания были не большими, чем обычный процент "завязавших", "сук" и т. д.
Воровские кадры были не только сохранены, но небывалым образом укреплены перековкой. Каждый блатарь был готов перековаться и явиться "Коськой-капитаном" из погодинских "Аристократов". Блатари очень живо чувствуют "слабину", дырку в том неводе, который власть пытается на них набросить.
Какой начальник рискнет связываться с блатарем, если тот решил перековаться, требует перековаться? Какой лагерный начальник, будучи убежден, что перед ним – обманщик, лжец, рискнет не выполнить приказа свыше, "новой установки", о которой блатари осведомлены не хуже лагерного начальства?
Такому "начальничку" (блатари их так и зовут в глаза и за глаза – "начальнички") блатари не будут давать никаких взяток. Они будут требовать "свое": они хотят перековаться, они требуют внимания, помощи. Они и сами могут оказать помощь. Ведь, по мнению правительства, они – "друзья народа".
Пресловутая 35-я статья превратилась из клейма в подобие медали.
А уж начальники-новички, необстрелянная в лагерной работе молодежь, те и впрямь видят в каждом блатаре Костю-капитана.
И выходит, что отличить "случайного преступника" от злостного рецидивиста необычайно трудно, практически невозможно.
Этим пользуется преступный мир. Нужен процент? Вот справка, что я целый год каждый день выполняю по 200% нормы. Справка с подписями и печатями. Ведь по поводу каждой справки не будешь вести особое следствие. Да и следствие ни к чему не приведет – все подписавшие справку подтвердят всё и лично, ибо и они боятся блатарей больше, чем автора перековки.
Так рождается и царствует пресловутая туфта. Так рождается поговорка:
Без туфты и аммонала
Не бывало бы канала.
Начальство видит явную ложь – все лодыри, все профессиональные тунеядцы представили справки: на высокий паек, на высокий процент.
В забоях начинают играть на "кубики" с бригадирами. Но "кубики", то есть выполнение плана, поставленные на карту в буквальном смысле слова, – это еще небольшое зло.
Хуже то, что пять блатарей представили фальшивую, завышенную справку. Значит, у кого-то (у "чертей", у "мужичков") надо убавить, чтоб свести больше нормировщику, мастеру, десятнику.
Значит, кто-то должен мучиться, обрабатывая блатарей, которые ведь будут из-за своих высоких процентов представлены и на досрочное освобождение.
Ведь всю эту механику блатари понимают очень хорошо. Оказывается, можно не работать, получать благодарности, и высокий паек, и зачеты рабочих дней. И досрочно освобождаться. Трудовой подвиг блатаря.