Том 8. Вечный муж. Подросток - Достоевский Федор Михайлович 28 стр.


- Нет, именно праздность, полное ничегонеделание; в том идеал! Я знал одного вечного труженика, хоть и не из народа; он был человек довольно развитой и мог обобщать. Он всю жизнь свою, каждый день может быть, мечтал с засосом и с умилением о полнейшей праздности, так сказать, доводя идеал до абсолюта - до бесконечной независимости, до вечной свободы мечты и праздного созерцания. Так и было вплоть, пока не сломался совсем на работе; починить нельзя было; умер в больнице. Я серьезно иногда готов заключить, что о наслаждениях труда выдумали праздные люди, разумеется из добродетельных. Это одна из "женевских идей" конца прошлого столетия. Татьяна Павловна, третьего дня я вырезал из газеты одно объявление, вот оно (он вынул клочок из жилетного кармана), - это из числа тех бесконечных "студентов", знающих классические языки и математику и готовых в отъезд, на чердак и всюду. Вот слушайте: "Учительница подготовляет во все учебные заведения (слышите, во все) и дает уроки арифметики",- одна лишь строчка, но классическая! Подготовляет в учебные заведения - так уж конечно и из арифметики? Нет, у ней об арифметике особенно. Это - это уже чистый голод, это уже последняя степень нужды. Трогательна тут именно эта неумелость: очевидно, никогда себя не готовила в учительницы, да вряд ли чему и в состоянии учить. Но ведь хоть топись, тащит последний рубль в газету и печатает, что подготовляет во все учебные заведения и, сверх того, дает уроки арифметики. Per tutto mondo e in altri siti.

- Ах, Андрей Петрович, ей бы помочь! Где она живет? - воскликнула Татьяна Павловна.

- Э, много таких! - Он сунул адрес в карман. - В этом кульке всё гостинцы - тебе, Лиза, и вам, Татьяна Павловна; Софья и я, мы не любим сладкого. Пожалуй, и тебе, молодой человек. Я сам всё взял у Елисеева и у Балле. Слишком долго "голодом сидели", как говорит Лукерья. (NB. Никогда никто не сидел у нас голодом). Тут виноград, конфеты, дюшесы и клубничный пирог; даже взял превосходной наливки; орехов тоже. Любопытно, что я до сих пор с самого детства люблю орехи, Татьяна Павловна, и, знаете, самые простые. Лиза в меня; она тоже, как белочка, любит щелкать орешки. Но ничего нет прелестнее, Татьяна Павловна, как иногда невзначай, между детских воспоминаний, воображать себя мгновениями в лесу, в кустарнике, когда сам рвешь орехи… Дни уже почти осенние, но ясные, иногда так свежо, затаишься в глуши, забредешь в лес, пахнет листьями… Я вижу что-то симпатическое в вашем взгляде, Аркадий Макарович?

- Первые годы детства моего прошли тоже в деревне.

- Как, да ведь ты, кажется, в Москве проживал… если не ошибаюсь.

- Он у Андрониковых тогда жил в Москве, когда вы тогда приехали; а до тех пор проживал у покойной вашей тетушки, Варвары Степановны, в деревне, - подхватила Татьяна Павловна.

- Софья, вот деньги, припрячь. На днях обещали пять тысяч дать.

- Стало быть, уж никакой надежды князьям? - спросила Татьяна Павловна.

- Совершенно никакой, Татьяна Павловна.

- Я всегда сочувствовала вам, Андрей Петрович, и всем вашим, и была другом дома; но хоть князья мне и чужие, а мне, ей-богу, их жаль. Не осердитесь, Андрей Петрович.

- Я не намерен делиться, Татьяна Павловна.

- Конечно, вы знаете мою мысль, Андрей Петрович, они бы прекратили иск, если б вы предложили поделить пополам в самом начале; теперь, конечно, поздно. Впрочем, не смею судить… Я ведь потому, что покойник, наверно, не обошел бы их в своем завещании.

- Не то что обошел бы, а наверно бы всё им оставил, а обошел бы только одного меня, если бы сумел дело сделать и как следует завещание написать; но теперь за меня закон - и кончено. Делиться я не могу и не хочу, Татьяна Павловна, и делу конец.

Он произнес это даже с озлоблением, что редко позволял себе. Татьяна Павловна притихла. Мать как-то грустно потупила глаза: Версилов знал, что она одобряет мнение Татьяны Павловны.

"Тут эмская пощечина!" - подумал я про себя. Документ, доставленный Крафтом и бывший у меня в кармане, имел бы печальную участь, если бы попался к нему в руки. Я вдруг почувствовал, что всё это сидит еще у меня на шее; эта мысль, в связи со всем прочим, конечно, подействовала на меня раздражительно.

- Аркадий, я желал бы, чтоб ты оделся получше, мой друг; ты одет недурно, но, ввиду дальнейшего, я мог бы тебе отрекомендовать хорошего одного француза, предобросовестного и со вкусом.

- Я вас попрошу никогда не делать мне подобных предложений, - рванул я вдруг.

- Что так?

- Я, конечно, не нахожу унизительного, но мы вовсе не в таком соглашении, а, напротив, даже в разногласии, потому что я на днях, завтра, оставляю ходить к князю, не видя там ни малейшей службы…

- Да в том, что ты ходишь, что ты сидишь с ним, - служба!

- Такие мысли унизительны.

- Не понимаю; а впрочем, если ты столь щекотлив, то не бери с него денег, а только ходи. Ты его огорчишь ужасно; он уж к тебе прилип, будь уверен… Впрочем, как хочешь…

Ему, очевидно, было неприятно.

- Вы говорите, не проси денег, а по вашей же милости я сделал сегодня подлость: вы меня не предуведомили, а я стребовал с него сегодня жалованье за месяц.

- Так ты уже распорядился; а я, признаюсь, думал, что ты не станешь просить; какие же вы, однако, все теперь ловкие! Нынче нет молодежи, Татьяна Павловна.

Он ужасно злился; я тоже рассердился ужасно.

- Мне надо же было разделаться с вами… это вы меня заставили, - я не знаю теперь, как быть.

- Кстати, Софи, отдай немедленно Аркадию его шестьдесят рублей; а ты, мой друг, не сердись за торопливость расчета. Я по лицу твоему угадываю, что у тебя в голове какое-то предприятие и что ты нуждаешся… в оборотном капитале… или вроде того.

- Я не знаю, что выражает мое лицо, но я никак не ожидал от мамы, что она расскажет вам про эти деньги, тогда как я так просил ее, - поглядел я на мать, засверкав глазами. Не могу выразить, как я был обижен.

- Аркаша, голубчик, прости, ради бога, не могла я никак, чтобы не сказать…

- Друг мой, не претендуй, что она мне открыла твои секреты, - обратился он ко мне, - к тому же она с добрым намерением - просто матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь, я бы и без того угадал, что ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него "своя идея", Татьяна Павловна, я вам говорил.

- Оставим мое честное лицо, - продолжал я рвать, - я знаю, что вы часто видите насквозь, хотя в других случаях не дальше куриного носа, - и удивлялся вашей способности проницать. Ну да, у меня есть "своя идея". То, что вы так выразились, конечно случайность, но я не боюсь признаться: у меня есть "идея". Не боюсь и не стыжусь.

- Главное, не стыдись.

- А все-таки вам никогда не открою.

- То есть не удостоишь открыть. Не надо, мой друг, я и так знаю сущность твоей идеи; во всяком случае, это:

Я в пустыню удаляюсь…

Татьяна Павловна! Моя мысль - что он хочет… стать Ротшильдом, или вроде того, и удалиться в свое величие. Разумеется, он нам с вами назначит великодушно пенсион, - мне-то, может быть, и не назначит, - но, во всяком случае, только мы его и видели. Он у нас как месяц молодой - чуть покажется, тут и закатится.

Я содрогнулся внутри себя. Конечно, всё это была случайность: он ничего не знал и говорил совсем не о том, хоть и помянул Ротшильда; но как он мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он всё предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том не было никакого сомнения.

- Мама! простите мою вспышку, тем более что от Андрея Петровича и без того невозможно укрыться, - за смеялся я притворно и стараясь хоть на миг перебить всё в шутку.

- Самое лучшее, мой милый, это то, что ты засмеялся. Трудно представить, сколько этим каждый человек выигрывает, даже в наружности. Я серьезнейшим образом говорю. У него, Татьяна Павловна, всегда такой вид, будто у него на уме что-то столь уж важное, что он даже сам пристыжен сим обстоятельством.

- Я серьезно попросил бы вас быть скромнее, Андрей Петрович.

- Ты прав, мой друг; но надо же высказать раз навсегда, чтобы уж потом до всего этого не дотрогиваться. Ты приехал к нам из Москвы с тем, чтобы тотчас же взбунтоваться, - вот пока что нам известно о целях твоего прибытия. О том, что приехал с тем, чтоб нас удивить чем-то, - об этом я, разумеется, не упоминаю. Затем, ты весь месяц у нас и на нас фыркаешь, - между тем ты человек, очевидно, умный и в этом качестве мог бы предо ставить такое фырканье тем, которым нечем уж больше отмстить людям за свое ничтожество. Ты всегда закрываешься, тогда как честный вид твой и красные щеки прямо свидетельствуют, что ты мог бы смотреть всем в глаза с полною невинностью. Он - ипохондрик, Татьяна Павловна; не понимаю, с чего они все теперь ипохондрики?

- Если вы не знали, где я даже рос, - как же вам знать, с чего человек ипохондрик?

- Вот она разгадка: ты обиделся, что я мог забыть, где ты рос!

- Совсем нет, не приписывайте мне глупостей. Мама, Андрей Петрович сейчас похвалил меня за то, что я засмеялся; давайте же смеяться - что так сидеть! Хоти те, я вам про себя анекдоты стану рассказывать? Тем более что Андрей Петрович совсем ничего не знает из моих приключений.

У меня накипело. Я знал, что более мы уж никогда не будем сидеть, как теперь, вместе и что, выйдя из этого дома, я уж не войду в него никогда, - а потому, накануне всего этого, и не мог утерпеть. Он сам вызвал меня на такой финал.

- Это, конечно, премило, если только в самом деле будет смешно, - заметил он, проницательно в меня вглядываясь, - ты немного огрубел, мой друг, там, где ты рос, а впрочем, все-таки ты довольно еще приличен. Он очень мил сегодня, Татьяна Павловна, и вы прекрасно сделали, что развязали наконец этот кулек.

Но Татьяна Павловна хмурилась; она даже не обернулась на его слова и продолжала развязывать кулек и на поданные тарелки раскладывать гостинцы. Мать тоже сидела в совершенном недоумении, конечно понимая и предчувствуя, что у нас выходит неладно. Сестра еще раз меня тронула за локоть.

III

- Я просто вам всем хочу рассказать, - начал я с самым развязнейшим видом, - о том, как один отец в первый раз встретился с своим милым сыном; это именно случилось "там, где ты рос"…

- Друг мой, а это будет… не скучно? Ты знаешь: tous les genres…

- Не хмурьтесь, Андрей Петрович, я вовсе не с тем, что вы думаете. Я именно хочу, чтоб все смеялись.

- Да услышит же тебя бог, мой милый. Я знаю, что ты всех нас любишь и… не захочешь расстроить наш вечер, - промямлил он как-то выделанно, небрежно.

- Вы, конечно, и тут угадали по лицу, что я вас люблю?

- Да, отчасти и по лицу.

- Ну, а я так по лицу Татьяны Павловны давно угадал, что она в меня влюблена. Не смотрите так зверски на меня, Татьяна Павловна, лучше смеяться! Лучше смеяться!

Она вдруг быстро ко мне повернулась и пронзительно с полминуты в меня всматривалась.

- Смотри ты! - погрозила она мне пальцем, но так серьезно, что это вовсе не могло уже относиться к моей глупой шутке, а было предостережением в чем-то другом: "Не вздумал ли уж начинать?"

- Андрей Петрович, так неужели вы не помните, как мы с вами встретились, в первый раз в жизни?

- Ей-богу, забыл, мой друг, и от души виноват. Я помню лишь, что это было как-то очень давно и происходило где-то…

- Мама, а не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести- или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.

- Как же, Аркашенька, как же! да, я там у Варвары Степановны три раза гостила; в первый раз приезжала, когда тебе всего годочек от роду был, во второй - когда тебе четвертый годок пошел, а потом - когда тебе шесть годков минуло.

- Ну вот, я вас весь месяц и хотел об этом спросить.

Мать так и зарделась от быстрого прилива воспоминаний и с чувством спросила меня:

- Так неужто, Аркашенька, ты меня еще там запомнил?

- Ничего я не помню и не знаю, но только что-то осталось от вашего лица у меня в сердце на всю жизнь, и, кроме того, осталось знание, что вы моя мать. Я всю эту деревню как во сне теперь вижу, я даже свою няньку забыл. Эту Варвару Степановну запомнил капельку потому только, что у ней вечно были подвязаны зубы. Помню еще около дома огромные деревья, липы кажется, потом иногда сильный свет солнца в отворенных окнах, палисадник с цветами, дорожку, а вас, мама, помню ясно только в одном мгновении, когда меня в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна в окно…

- Господи! Это всё так и было, - сплеснула мать руками, - и голубочка того как есть помню. Ты перед самой чашей встрепенулся и кричишь: "Голубок, голубок!"

- Ваше лицо, или что-то от него, выражение, до того у меня осталось в памяти, что лет пять спустя, в Москве, я тотчас признал вас, хоть мне и никто не сказал тогда, что вы моя мать. А когда я с Андреем Петровичем в первый раз встретился, то взяли меня от Андрониковых; у них я вплоть до того тихо и весело прозябал лет пять сряду. Их казенную квартиру до мелочи помню, и всех этих дам и девиц, которые теперь все так здесь постарели, и полный дом, и самого Андроникова, как он всю провизию, птиц, судаков и поросят, сам из города в кульках привозил, а за столом, вместо супруги, которая всё чванилась, нам суп разливал, и всегда мы всем столом над этим смеялись, и он первый. Там меня барышни по-французски научили, но больше всего я любил басни Крылова, заучил их множество наизусть и каждый день декламировал по басне Андроникову, прямо входя к нему в его крошечный кабинет, занят он был или нет. Ну вот, из-за басни же и с вами познакомился, Андрей Петрович… Я вижу, вы начинаете припоминать.

- Кое-что припоминаю, мой милый, именно ты что-то мне тогда рассказал… басню или из "Горе от ума", кажется? Какая же у тебя память, однако!

- Память! Еще бы! Я только это одно всю жизнь и помнил.

- Хорошо, хорошо, мой милый, ты меня даже оживляешь.

Он даже улыбнулся, тотчас же за ним стали улыбаться и мать и сестра. Доверчивость возвращалась; но Татьяна Павловна, расставив на столе гостинцы и усевшись в углу, продолжала проницать меня дурным взглядом.

- Случилось так, - продолжал я, - что вдруг, в одно прекрасное утро, явилась за мною друг моего детства, Татьяна Павловна, которая всегда являлась в моей жизни внезапно, как на театре, и меня повезли в карете и привезли в один барский дом, в пышную квартиру. Вы остановились тогда у Фанариотовой, Андрей Петрович, в ее пустом доме, который она у вас же когда-то и купила; сама же в то время была за границей. Я всё носил курточки; тут вдруг меня одели в хорошенький синий сюртучок и в превосходное белье. Татьяна Павлов на хлопотала около меня весь тот день и покупала мне много вещей; я же всё ходил по всем пустым комнатам и смотрел на себя во все зеркала. Вот таким-то образом я на другое утро, часов в десять, бродя по квартире, зашел вдруг, совсем невзначай, к вам в кабинет. Я уже и накануне вас видел, когда меня только что привезли, но лишь мельком, на лестнице. Вы сходили с лестницы, чтобы сесть в карету и куда-то ехать; в Москву вы прибыли тогда один, после чрезвычайно долгого отсутствия и на короткое время, так что вас всюду расхватали и вы почти не жили дома. Встретив нас с Татьяной Павловной, вы протянули только: а! и даже не остановились.

- Он с особенною любовью описывает, - заметил Версилов, обращаясь к Татьяне Павловне; та отвернулась и не ответила.

- Я как сейчас вас вижу тогдашнего, цветущего и красивого. Вы удивительно успели постареть и подурнеть в эти девять лет, уж простите эту откровенность; впрочем, вам и тогда было уже лет тридцать семь, но я на вас даже загляделся: какие у вас были удивительные волосы, почти совсем черные, с глянцевитым блеском, без малейшей сединки; усы и бакены ювелирской отделки - иначе не умею выразиться; лицо матово-бледное, не такое болезненно бледное, как теперь, а вот как теперь у дочери вашей, Анны Андреевны, которую я имел честь давеча видеть; горящие и темные глаза и сверкающие зубы, особенно когда вы смеялись. Вы именно рассмеялись, осмотрев меня, когда я вошел; я мало что умел тогда различать, и от улыбки вашей только взвеселилось мое сердце. Вы были в это утро в темно-синем бархатном пиджаке, в шейном шарфе, цвета сольферино, по великолепной рубашке с алансонскими кружевами, стояли перед зеркалом с тетрадью в руке и выработывали, декламируя, последний монолог Чацкого и особенно последний крик:

Карету мне, карету!

- Ах, боже мой, - вскрикнул Версилов, - ведь он и вправду! Я тогда взялся, несмотря на короткий срок в Москве, за болезнию Жилейко, сыграть Чацкого у Александры Петровны Витовтовой, на домашней сцене!

- Неужто вы забыли? - засмеялась Татьяна Павловна.

- Он мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько дней в Москве, может быть, были лучшей минутой всей жизни моей! Мы все еще тогда были так молоды… и все тогда с таким жаром ждали… Я тогда в Москве неожиданно встретил столько… Но, продолжай, мой милый: ты очень хорошо сделал на этот раз, что так подробно напомнил…

- Я стоял, смотрел на вас и вдруг прокричал: "Ах, как хорошо, настоящий Чацкий!" Вы вдруг обернулись ко мне и спрашиваете: "Да разве ты уже знаешь Чацкого?" - а сами сели на диван и принялись за кофей в самом прелестном расположении духа, - так бы вас и расцеловал. Тут я вам сообщил, что у Андроникова все очень много читают, а барышни знают много стихов наизусть, а из "Горе от ума" так промеж себя разыгрывают сцены, и что всю прошлую неделю все читали по вечерам вместе, вслух, "Записки охотника", а что я больше всего люблю басни Крылова и наизусть знаю. Вы и велели мне прочесть что-нибудь наизусть, а я вам прочел "Разборчивую невесту":

Невеста-девушка смышляла жениха.

- Именно, именно, ну теперь я всё припомнил, - вскричал опять Версилов, - но, друг мой, я и тебя припоминаю ясно: ты был тогда такой милый мальчик, ловкий даже мальчик, и клянусь тебе, ты тоже проиграл в эти девять лет.

Тут уж все, и сама Татьяна Павловна, рассмеялись. Ясно, что Андрей Петрович изволил шутить и тою же монетою "отплатил" мне за колкое мое замечание о том, что он постарел. Все развеселились; да и сказано было прекрасно.

Назад Дальше