Они притянули себе на помощь утилитаризм, между тем как эта доктрина, правильно понятая, утверждает только одно: человек стремится к личному счастью, – вовсе не предрешая, в чем будет состоять личное счастье человека в том или другом частном случае. И удивительно, с каким упорством держались экономисты этой странной иллюзии, потому что фактов, уничтожающих ее, было всегда налицо достаточно, даже слишком достаточно. Факты вроде прусско-французской и затем парижско-версальской кровавой распри, казалось бы, очень ясно говорят, что люди – не только существа возделывающие, поедающие, купующие и куплюдеющие. Были у экономистов противники. Они пять-таки многое уяснили в современной жизни, но их деятельность была, главным образом, отрицательная. Они стремились уничтожить здание, возводимое экономистами, а это обязывало их опять-таки сосредоточивать свое внимание на бирже, лавке и фабрике. Но там они встречали воочию ненавистного им гипотетического человека науки Смита, торопились уйти от него в область фантазии, противопоставляли ему продукты своего личного творчества – человека Утопии, Икарий, Фаланстера.
Мы не имеем в виду практических целей экономистов и их противников, не думаем разбирать, в какой мере достигались эти цели трудами тех и других. Не касаемся мы также их заслуг в науке вообще. Мы констатируем только факт узкости круга наблюдений социологов, факт отсутствия той весьма важной отрасли науки, которую некоторые писатели предлагают называть общественной морфологией, т. е. учением о формах кооперации [2] . Было бы смешно и нелепо желать, чтобы фабрика, биржа, лавка остались вне контроля науки, но пора, кажется, подумать, что на них свет не клином сошелся, что даже и они могут быть плодотворно изучаемы только с точки зрения, отправляющейся от наблюдений и исследований более широких. В этом отношении в Европе за последнее время замечается весьма любопытное движение. Время Утопий, Икарий миновало уже давно, уступив место направлению, более практическому и менее связанному с личным творчеством. Но и об экономистах нельзя уже скоро будет повторить остроту одного немецкого писателя: купите себе скворца, научите его трем словам: Tausch (обмен) Tausch, Tausch! и у вас будет прекрасный политикоэконом.
Если мы пожертвуем второстепенными оттенками, то нынешние направления экономической науки могут быть подведены под три рубрики.
Во-первых, так называемые фритрэдеры, или манчестерцы. Это – то самое направление, которое приняло гипотетического человека Смита за человека действительного. Основной догмат его есть свободное движение личных интересов, долженствующее само собой привести все к наилучшему концу. Эти люди проникнуты практической стороной смитовской науки, но более или менее недовольны ее теоретической и в особенности методологической частью. Она для них слишком абстрактна и гипотетична. Это направление все более и более затирается другими и насчитывает очень мало чистых представителей.
Во-вторых, – школа Маркса (разумея последнего исключительно как научного деятеля). Расходясь с так называемой классической, смитовской школой в практических тенденциях, Маркс вполне усвоил ее гипотетический характер и логические приемы исследования. Он только строже и последовательнее Смита и Рикардо проводит их собственные приемы, благодаря чему приходит к новым заключениям. Обливая, например, всем своим обильным запасом желчной брани практические тенденции Мальтуса и мальтузианцев, Маркс не отвергает, однако, оснований знаменитого закона народонаселения. Напротив, новыми и совершенно неожиданными аргументами он доказывает, что этот закон в основании своем верен, но только для известной, исторически определенной комбинации условий, а не обязателен для всех времен и мест. Несмотря на всю свою тенденциозность, Маркс не вводит в теоретическую часть своих исследований никаких этических нравственных моментов. Он твердо стоит на абстрактной почве гипотетического человека науки Смита, но вместе с тем твердо помнит, что это – человек гипотетический, условный, так сказать, выдуманный для удобства исследования.
Направление третьей группы современных экономистов может быть названо этическим. Название это присвоено собственно так называемому профессорскому социализму (Kathedersocialismus), но под него подходят и многие другие, взаимно борющиеся и часто очень нетерпимо друг к другу относящиеся оттенки образа мыслей. Всем им обще стремление ввести в науку тот нравственный элемент, который устраняется из политической экономии одними сознательно и условно, в силу требований научного удобства, и другими бессознательно и безусловно, благодаря смешению абстракта с действительностью. Как именно должен быть введен этот элемент в науку и какую он должен играть в ней роль – об этом происходят очень горячие препирательства. При этом одни не выказывают ничего, кроме благородного негодования против эгоизма как основы экономической науки, а другими рядом с сочувствием к известным нравственным идеалам обнаруживается более или менее сильная логическая способность. Дальнейшие различия обусловливаются разницей политических тенденций. В своей критике классической науки представители этического направления говорят: если бы люди были действительно таковы, каковыми их предполагает манчестерская теория, т. е– если бы они были равны по способности и желанию преследовать свои экономические цели – тогда, конечно, борьба этих личных сил привела бы к наилучшему результату, и оставалось бы только любоваться, как среди полной свободы каждая сила займет естественно принадлежащее ей место. Но люди манчестерской теории не суть действительные люди: они сочинены, выдуманы ради отвлеченных требований науки. И мы видим, что в действительности, во-первых, промышленная свобода не дает тех благодатных результатов, какие от нее ожидались, и что, во-вторых, на почве свободной конкуренции сами собой возникали и возникают рабочие союзы и другие попытки так организовать общественную волю, чтобы слабые силы и малые экономические способности находили себе гарантию от убийственного влияния конкуренции. Кто должен на себя взять обязанность такой гарантии, государство ли, церковь ли, собственные ли организации рабочих, это – опять исходный пункт множества разногласий.
Не входя в оценку различных направлений экономической науки, мы отметим только два крайне любопытных явления, представляющих, впрочем, собственно говоря, только две стороны одного и того же явления. Мы видим, во-первых, поразительно быстрый рост недоверия к принципам формальной свободы и личного интереса, как гарантий всеобщего благосостояния, поразительно быстрое падение доктрин, строящих здание общества на этих двух столбах. Падение это до такой степени очевидно и до такой степени законно, что разные иезуиты начинают уже эксплуатировать его с целью восстановления исторически и нравственно отживших учреждений со всеми их решительно не укладывающимися в современную жизнь сторонами. Но не одни иезуиты с упованием смотрят назад. Сами рабочие, как мы видели, по собственному почину восстанавливают чисто средневековые учреждения, тяжелым гнетом ложащиеся на них, добровольно надевают на себя ярмо. Им вторит и наука, как вторила она в свое время идеям буржуазии. В этом обращении назад, к средним векам, а то так и к еще более глубокой древности, заключается вторая любопытная сторона современного движения в науке. И Маркс, и представители этического направления весьма терпимо относятся к некоторым формам средневековой общественности, до такой степени терпимо, что подобное отношение было бы решительно немыслимо еще очень недавно. Этого мало. Дело не в простой терпимости. Документы о старых, отживших формах общественности вытаскиваются из архивной пыли; формы отживающие рекомендуется беречь, хотя бы для того, чтобы успеть подвергнуть их анализу и наблюдению. Словом, упоение настоящим сменяется настроением, которое можно бы было назвать социологическим романтизмом, если бы наряду со старыми не возбуждали интереса и некоторые новые формы общественных отношений, если бы дело шло о простой идеализации старого, а не об изучении и применении его к новым потребностям. И удивительно, как освежающе-реформаторски действует на науку это расширение поля наблюдений. Маурер, Нассе, Мэн, Брентано, Лавеле пожали обильную жатву.
Молодой немецкий профессор Луйо Брентано был приглашен в 1867 году директором статистического бюро в Берлине, Энгелем, сопутствовать ему в поездке по фабричным округам Англии с научной целью. Поехал Брентано, как он сам рассказывает (Die Arbeitergilden der Gegenwart), полный веры в догматы школьной политической экономии. Да и кто бы, – говорит он, – устоял а priori перед учением, которое, не требуя никакого вмешательства, разрешает к всеобщему; удовлетворению все затруднения экономической и социальной жизни простой игрой разнузданных личных интересов. Английские Trades-unions Брентано глубоко презирал. Они представлялись ему печальным анахронизмом, явлением диким и не имеющим никакой будущности. Мысли эти он даже изложил перед своим отъездом в печати. Поездку предполагалось ограничить всего двумя месяцами. Но вместо того, увлеченный работой, открывшей ему совершенно новые и неожиданные перспективы, Брентано пробыл в Англии почти два года, причем совершенно изменились его взгляды и на рабочие союзы, и на науку. Он не ограничился изучением непосредственно перед ним стоявшего живого явления – рабочих союзов. Пораженный сходством некоторых подробностей их уставов с порядками, господствовавшими в средневековых гильдиях и цехах, он задал себе ряд вопросов: нет ли между этими двумя явлениями какого-нибудь преемства? не представляют ли они фактов однородных, необходимо являющихся при известных исторических условиях? Если да, то в чем состоит этот, так сказать, спрос истории на подобного рода союзы? Наблюдения над организацией и деятельностью рабочих союзов, в связи с исследованием исторических документов, относящихся к древним гильдиям, убедили Брентано, что существует особый социологический или, пожалуй, экономический закон, в силу которого издревле возникали союзы с теми же целями и даже с той же приблизительно организацией, какими характеризуются нынешние Trades-unions. Человек освежился, получил новые понятия о пределах и методах своей науки. На цеховую систему он получил возможность взглянуть не только с той, всем известной стороны, что она тормозит успехи производства и стесняет свободу промышленности, а еще с той, что она известным образом гарантировала рабочего от превратностей судьбы. Другим примером такого освежения может служить книга бельгийского экономиста Лавеле Первобытная собственность. Русскому читателю известно или, по крайней мере, должно было известно, что Лавеле оценил поземельную общину, первобытную собственность, не только с точки зрения ее роли в производстве богатств (роли, по его мнению, в принципе весьма благотворной), а и с точки зрения гарантий, предоставляемых ею мелким собственникам. С этой-то точки зрения, еще недавно не имевшей в науке ни малейшего значения, Лавеле даже с некоторой сентиментальностью отзывается об исчезнувшей в старой Европе общине, а к новым народам обращается с таким восклицанием; Граждане Америки и Австралии, не усваивайте себе того узкого, сурового права, которое мы заимствовали из Рима и которое может привести нас к экономической борьбе. Возвратитесь к первобытному преданию ваших предков.
Ввиду подобных фактов, число которых растет с каждым днем, мыслящим человеком может овладеть самое серьезное недоумение, Глас народа – глас Божий, говорит пословица. Если и в массах, и в интеллигенции замечается известное тяготение к прошлому, так какой уж тут Альфонс и какой Карлос могут нас интересовать? Даже католическая реакция, как и реакция прусская, ничтожны перед этой невидной, нешумной, но тем более поразительной реакцией.
Я и не я – такова формула мира, выставленная немецкой метафизикой. На одной чашке весов я, такой-то, а на другой – все остальное, – т. е. и дом моего соседа, и жена его, и вол его, и осел его, и агония умирающего, и первый писк младенца, и желтая выжженая скатерть Сахары, и глубь океана, и вершины Альп, и бесконечные миры планет со всем, что на них живет, мыслит, чувствует, Более дерзкая идея никогда не высказывалась человеческим языком, да ничего более дерзкого и придумать нельзя. Забытый ныне Макс Штирнер в своем наделавшем гвалта: Der Einzige und sein Eingenthum в принципе только сделал большую книгу из короткой формулы я и не я. И все теоретики эгоизма не сказали больше этого. Как ни дерзка, однако, эта формула, она вполне соответствует природе человека, как и всякого индивидуализированного существа вообще. Каждым своим шагом, каждым дыханием человек выделяет свое я из необъятного Не-я противопоставляет себя ему и располагает все не я в чисто эгоистической перспективе, т. е. группирует его, применяясь к своим личным страданиям и наслаждениям. Это до такой степени очевидно, несмотря на все грошевые рассуждения грошевых моралистов, что человек мыслящий и не лицемер не потребует от нас доказательств. С лицемерами нам разговаривать нечего, а людям недодумавшимся рекомендуем порыться в книжках, в которых означенная мысль давно развита подробно, а иногда даже слишком подробно. Противоречия с тем, что было говорено выше, здесь нет, потому что нет никакого основания предполагать, что эгоизм выражается не иначе как в форме желания содрать с соседа как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше. Человек, как и всякое живое существо, всегда стремился, стремится и будет стремиться к счастью, искать наслаждения, ощущений приятных и бежать страдания. Это – факт, до такой степени основной, связанный с самым: фактом бытия, что Бэн (Дух и тело) имел полное право назвать \' следующее положение законом самосохранения: Состояние удовольствия соединяется с усилением, состояние страдания – с ослаблением некоторых или всех жизненных отправлений. Но само собою разумеется, что общий и элементарный принцип стремления к личному счастью может в частных случаях усложняться почти до неузнаваемости. Усложнения эти бывают двоякого рода. Или человек, гоняясь за наслаждением, попадает на ложную дорогу и страдает по ошибке. Или он страдает сознательно, в видах получения некоторого, особенно для него ценного наслаждения. Муцию Сцеволе было, конечно, больно, когда он жег свою руку, он страдал, но страдание это он перенес не ради него самого, а ради наслаждения, даваемого сознанием исполненного долга. Из этого следует только то, что стремление к личному счастью, эгоизм, способны принимать крайне разнообразные формы, которые следует различать и классифицировать. И если читатель отрешится от привычного отвращения к эгоизму, вызванного низкими формами, в которых он часто проявляется, то увидит, что немецкая формула я и не я заключает в себе нечто величавое и смелое, хотя, конечно, я не буду стоять за то развитие этой формулы, которое представили немецкие метафизики. Да ни у одного из них не хватило смелости и правдивости осветить с точки зрения своей основной идеи темные переулки и закоулки лабиринта общественной жизни. Вызывая с первого же шага на бой всю вселенную, они на втором шаге готовы были примириться с ничтожеством. Они были блудливы, как кошка, и трусливы, как заяц. В истории нравственных теорий вообще бросается в глаза какая-то странная смесь крайней смелости мысли с трусостью. Возьмем недавний пример. Известный позитивист Литтрэ представил года три тому назад теорию происхождения нравственности. Он полагает именно, что все наши эгоистические чувства имеют свой корень в потребности питания, как в инстинкте поддержания личной жизни, а чувства и побуждения альтруистические (термин Конта) – в инстинкте поддержания жизни целого вида, в потребности размножения. Эти два инстинкта, постепенно развиваясь, образовали всю сложную сеть наших нравственных понятий. Эта мысль в основании своем не новая. И все, кто ее высказывал, упорно старались не только отличить эгоизм и альтруизм в их теперешнем состоянии, а дать им непременно различное происхождение. Без сомнения, задняя мысль, всегда подсказывавшая такое решение вопроса, состоит в предубеждении против эгоизма, ради его грязных форм. Кажется унизительным связать эгоизм с нравственностью даже в их отдаленном источнике. А между тем если уж решиться идти так далеко в глубь истории, как пошел Литтрэ, так почему не признать и половой инстинкт просто одной из форм инстинкта поддержания личной жизни. Для первобытного человека, а тем более для низших форм животной жизни, удовлетворен ние аппетита и полового инстинкта имеют совершенно одинаковое значение.
Замечено, что теоретики эгоизма бывают часто на практике людьми крайне добрыми, исполненными самоотвержения и всякого доброжелательства к людям. Это относится в особенности ко многим знаменитым деятелям конца прошлого столетия. Так, Морелли, например, говорил, что собственник имеет полное право запереть дверь своего дома перед носом зябнущего и промокшего человека. Сам Морелли никогда бы так не поступил. Он только в принципе отстаивал неприкосновенность и верховные права своего я чтобы на практике добровольно, исключительно по свободному решению того же я распахнуть настежь дверь своего дома перед обездоленным. Всякий должен признать, что это положение имеет свое достоинство и свою прелесть. Тем именно и обаятельно было влияние великих умов конца прошлого столетия, что они более или менее решительно сбрасывали с личности всякие умственные и нравственные кандалы. Отчасти этим же объясняется и обаяние немецкой метафизики. Недаром Фихте праздновал, как день духовного рождения своего сына, тот день, когда он впервые назвал себя местоимением первого лица – я.