В январе 1895 года, бросив службу, я впервые попал в Петербург, видел некоторых писателей, Михайловского, Кривенко, который отнесся ко мне с истинно отеческой нежностью. В этом же году я познакомился в Москве с Чеховым, с Бальмонтом, с Эртелем, с Брюсовым, тогда еще студентом. Позднее я мельком видал Коневского и Добролюбова. Они произвели на меня впечатление больших мальчиков с полным сумбуром в голове и в душе, благодаря и болезненности своей и кое-чему прочитанному. Видал я и некоего поэта, славившегося тогда по Москве своей книжкой, посвященной "самому себе и египетской царице Клеопатре", и тем, что он ходил, как говорили, в папахе, в бурке, в нижнем белье, привязывал себе к пальцам когти и производил перевороты в стихотворной форме. Он, впрочем, раньше других бросил все эти "дерзания" и "переоценки ценностей" и, увы, не попал в историю "новой русской литературы", хотя именно ему долго приписывали многие все эти "закрой свои бледные ноги" и т. п.
В октябре 1895 года в "Новом слове", которое редактировал Кривенко, разошедшийся с "Русским богатством", а издавала О. Н. Попова, появился мой рассказ "На край света", встреченный очень хорошо (особенно Скабичевским, слову которого придавали тогда большой вес). Следующей осенью я с удовольствием согласился на предложение Поповой издать свои рассказы. Вышли они в свет (в январе 1897 г.) среди почти единодушных похвал. Но тут я внезапно надолго исчез из Петербурга, да не только исчез, а и замолчал на несколько лет. Два года затем я жил особенно скитальчески и разнообразно, - то в Орловской губернии, то в Малороссии, снова был в Крыму, бывал в Москве, все чаще встречался и со старыми и с молодыми писателями, посещал "Посредник", куда захаживал Толстой… Сам чуя свой рост и в силу многих душевных переломов, уничтожал я тогда то немногое, что писал прозой, беспощадно; из стихов кое-что (то, что было менее интимно, преимущественно картины природы) печатал; довольно много переводил - чужое было легче передавать.
С той поры собственно и начинается моя более или менее зрелая жизнь, сложная и внутренне и внешне и столь еще близкая мне, что говорить о ней подробно - задача долгая и трудная. Поэтому кончу эти беглые заметки еще более бегло.
В 1898 году я женился на А. Н. Цакни, гречанке, дочери известного революционера и эмигранта Н. П. Цакни. Женившись, года два прожил в Одессе (где сблизился с кружком южно-русских художников). Затем разошелся с женой и установил в своих скитаниях, уже не мешавших мне работать в известной мере правильно, некоторый порядок; зимой столицы и деревня, иногда поездка за границу, весной юг России, летом преимущественно деревня. За это время я был, между прочим, ближайшим участником известного литературного кружка "Среда", душой которого был Н. Д. Телешов, а постоянными посетителями - Горький, Андреев, Куприн и т. д. Революция, прокатившаяся над всеми нами, надолго рассеяла этот кружок. С 1907 года жизнь со мной делит В. Н. Муромцева. С этих пор жажда странствовать и работать овладела мною с особенной силой. За последние восемь лет я написал две трети всего изданного мною. Видел же за эти годы особенно много. Неизменно проводя лето в деревне, мы почти все остальное время отдали чужим краям. Я не раз бывал в Турции, по берегам Малой Азии, в Греции, Египте, вплоть до Нубии, странствовал по Сирии, Палестине, был в Оране, Алжире, Константине, Тунисе и на окраинах Сахары, плавал на Цейлон, изъездил почти всю Европу, особенно Сицилию и Италию (где три последних зимы мы провели на Капри), был в некоторых городах Румынии, Сербии - и, говоря словами Боратынского, отовсюду - "к вам приходил, родные степи, моя начальная любовь" - и снова "по свету бродил и наблюдал людское племя…"
Что же до литературной моей деятельности за эти годы, то ход и развитие ее известны. В конце 1898 года вышел мой перевод "Песни о Гайавате", давший повод некоторым моим критикам, при их обычной поспешности суждений и любви (или необходимости), повторять друг друга, записать меня в число идилликов и каких-то "созерцателей". В 1900 году издал первую книгу моих стихов "Скорпион", с которым я, однако, не возымев никакой охоты играть с моими новыми сотоварищами в аргонавтов и демонов, в магов и нести высокопарный вздор, хотя некоторые критики уже заговорили было о моем "увлечении декадентами" и усердно цитировали мой сонет "В Альпах", мысль которого, в сущности, была совсем не нова, - подобно мысли того самого сонета Пушкина, где сказано: "услышишь шум глупца", - меж тем как другие одобряли меня за то, что я держусь каких-то "заветов", "традиций", хотя любить талант, самостоятельность, ум, вкус вовсе не значит держаться каких-то традиций. В 1902 году "Знание", ближайшим сотрудником которого я был после этого почти все время его деятельного существования, издало первый том моих сочинений. Какие книги следовали за этими тремя, говорить нет нужды. Известно также, что от Академии наук я получал Пушкинские премии, что в 1909 году я был избран ею в число почетных академиков, в 1912 году - почетным членом Общества любителей российской словесности, коего я состою теперь временным председателем, и т. д. Добавлю еще, что в текущем году книгоиздательство Маркса выпускает приложением к "Ниве" редактированное мною собрание моих сочинений, куда входит все, что я считаю более или менее достойное печати.
В общем, жизненный путь мой был довольно необычен, и о нем и вообще обо мне долго существовало довольно превратное представление. Взять хотя бы первое десятилетие моей литературной деятельности: большинство тех, что писали о моих первых книгах, не только спешили уложить меня на какую-нибудь полочку, не только старались раз навсегда установить размеры моего дарования, не замечая, что им самим уже приходилось менять свои приговоры, но характеризовали и мою натуру.
И выходило так, что нет писателя более тишайшего ("певец осени, грусти, дворянских гнезд" и т. п.) и человека, более определившегося и умиротворенного, чем я. А между тем человек-то был я как раз не тишайший и очень далекий от какой бы то ни было определенности: напротив, во мне было самое резкое смешение и печали, и радости, и личных чувств, и страстного интереса к жизни, и вообще стократ сложнее и острее жил я, чем это выразилось в том немногом, что я печатал тогда. Бросив через некоторое время прежние клички, некоторые из писавших обо мне обратились, как я уже говорил, к диаметрально противоположным - сперва "декадент", потом "парнасец", "холодный мастер", - в то время как прочие все еще твердили: "певец осени, изящное дарование, прекрасный русский язык, любовь к природе, любовь к человеку… есть что-то тургеневское, есть что-то чеховское" (хотя решительно ничего чеховского у меня никогда не было). Впрочем, в литературе стоял тогда невероятный шум.
А второе десятилетие моей литературной деятельности еще у всех в памяти. Тут отношение ко мне, как известно, изменилось, во внимании ко мне за это время недостатка не было. Отмечу только один факт, уже не раз, к сожалению, повторявшийся в русской литературе, - то, как некоторые отнеслись к моей "Деревне" и "Ночному разговору", к "Суходолу". На первых порах чего только, наряду с похвалами моему художеству, не наслушался я! Иные унижались даже до того, что говорили, что я был просто испуган революцией, как помещик (каковым на самом деле я отроду не был), корили меня моим происхождением, - точно я был первый и единственный "дворянин" в русской литературе, - уверяли, что я для деревни только "пришлый интеллигент", приплетали некстати мои "поездки в Индию", хотя поездки эти могли принести мне, конечно, только пользу, ибо справедливо сказал Шекспир, что "недалеко ушла от глупости домоседная мудрость". По шаблону, в угоду традициям и благодаря круглому незнанию жизни, некоторые неизменно прибавляли, говоря о моих произведениях, касавшихся русского народа: "А все-таки это не так", - и, никогда не приводя никаких доказательств, отделывались фразами о "искрах божьих", "отрадными" частностями, ссылками на Достоевского, Тютчева или Глеба Успенского и Чехова, хотя этих "искр" я никогда не отрицал, хотя не о частностях, а об общем, типическом говорил я, хотя Достоевский и Тютчев для меня ничуть не обязательны, хотя Успенского тоже упрекали в "хмуром и желчном пессимизме" и "полном незнании народа", хотя, укоряя меня Чеховым, почти слово в слово повторяли то самое, что говорили Чехову, укоряя его предшественниками его. Все это, конечно, в порядке вещей. Судьба "Горя от ума" всем известна. О "Мертвых душах" и о "Ревизоре" в один голос кричали: "Это клевета, это невозможность". Гончарову, по свидетельству А. Ф. Кони, "пришлось выслушать, что он совершенно не понимает и не знает русского народа". "Преступление и наказание" Достоевского называли (и не где-нибудь, а в "Современнике") "клеветой на молодое поколение", "дребеденью", "позорным измышлением", "произведением самым жалким"… А ведь теперь дела стали еще хуже: литература наша изовралась невероятно, критика пала донельзя, провал между народом и городом образовался огромный, о дворянах теперь городской интеллигент знает уже только по книжкам, о мужиках - по извозчикам и дворникам, о солдатах - только одно: "так что, ваше благородие", говорить с народом он не умеет, изобразители сусальной Руси, сидя за старыми книжками и сочиняя какой-то никогда не бывалый, утрированно-русский и потому необыкновенно противный и неудобочитаемый язык, врут ему не судом, вкусы его все понижаются… Но все же не раз думал я: доколе же так вот и будет писаться история? Не ужасно ли, что, покричав: "Это клевета, это невозможность", - мы всегда тем скорее успокаивались, что не проходило и нескольких лет, как то, что называлось "невозможностью", признавалось "классическим" и поступало уже в полное ведение учителей словесности?
За всем тем на критику серьезную жаловаться я и тогда не мог.
Москва, 10.IV.15
Стихотворения
"Не видно птиц. Покорно чахнет…"
Не видно птиц. Покорно чахнет
Лес, опустевший и больной.
Грибы сошли, но крепко пахнет
В оврагах сыростью грибной.Глушь стала ниже и светлее,
В кустах свалялася трава,
И, под дождем осенним тлея,
Чернеет темная листва.А в поле ветер. День холодный
Угрюм и свеж - и целый день
Скитаюсь я в степи свободной,
Вдали от сел и деревень.И, убаюкан шагом конным,
С отрадной грустью внемлю я,
Как ветер звоном однотонным
Гудит-поет в стволы ружья.
1889
"Седое небо надо мной…"
Седое небо надо мной
И лес раскрытый, обнаженный.
Внизу, вдоль просеки лесной,
Чернеет грязь в листве лимонной.Вверху идет холодный шум,
Внизу молчанье увяданья…
Вся молодость моя - скитанья
Да радость одиноких дум!
1889
"Один встречаю я дни радостной недели…"
Один встречаю я дни радостной недели, -
В глуши, на севере… А там у нас весна:
Растаял в поле снег, леса повеселели,
Даль заливных лугов лазурна и ясна;Стыдливо белая береза зеленеет,
Проходят облака все выше и нежней,
А ветер сушит сад, и мягко в окна веет
Теплом апрельских дней…
1889
"Как дымкой даль полей закрыв на полчаса…"
Как дымкой даль полей закрыв на полчаса.
Прошел внезапный дождь косыми полосами -
И снова глубоко синеют небеса
Над освеженными лесами.Тепло и влажный блеск. Запахли медом ржи,
На солнце бархатом пшеницы отливают,
И в зелени ветвей, в березах у межи,
Беспечно иволги болтают.И весел звучный лес, и ветер меж берез
Уж веет ласково, а белые березы
Роняют тихий дождь своих алмазных слез
И улыбаются сквозь слезы.
1889
В степи
Н.Д. Телешову
Вчера в степи я слышал отдаленный
Крик журавлей. И дико и легко
Он прозвенел над тихими полями…
Путь добрый! Им не жаль нас покидать:
И новая цветущая природа,
И новая весна их ожидает
За синими, за теплыми морями,
А к нам идет угрюмая зима:
Засохла степь, лес глохнет и желтеет,
Осенний вечер, тучи нагоняя,
Открыл в кустах звериные лазы,
Листвой засыпал долы и овраги,
И по ночам в их черной темноте,
Под шум деревьев, свечками мерцают,
Таинственно блуждая, волчьи очи…
Да, край родной не радует теперь!
И все-таки, кочующие птицы,
Не пробуждает зависти во мне
Ваш звонкий крик, и гордый и свободный.Здесь грустно. Ждем мы сумрачной поры.
Когда в степи седой туман ночует,
Когда во мгле рассвет едва белеет
И лишь бугры чернеют сквозь туман.
Но я люблю, кочующие птицы,
Родные степи. Бедные селенья -
Моя отчизна; я вернулся к ней,
Усталый от скитаний одиноких,
И понял красоту в ее печали
И счастие - в печальной красоте.Бывают дни: повеет теплым ветром,
Проглянет солнце, ярко озаряя
И лес, и степь, и старую усадьбу,
Пригреет листья влажные в лесу,
Глядишь - и все опять повеселело!
Как хорошо, кочующие птицы,
Тогда у нас! Как весело и грустно
В пустом лесу меж черными ветвями.
Меж золотыми листьями берез
Синеет наше ласковое небо!
Я в эти дни люблю бродить, вдыхая
Осинников поблекших аромат
И слушая дроздов пролетных крики;
Люблю уйти один на дальний хутор,
Смотреть, как озимь мягко зеленеет,
Как бархатом блестят на солнце пашни,
А вдалеке, на жнивьях золотых,
Стоит туман, прозрачный и лазурный.Моя весна тогда зовет меня, -
Мечты любви и юности далекой,
Когда я вас, кочующие птицы,
С такою грустью к югу провожал!
Мне вспоминается былое счастье.
Былыю дни… Но мне не жаль былого:
Я не грущу, как прежде, о былом, -
Оно живет и моем безмолвном сердце,
А мир везде исполнен красоты.
Мне и нем теперь все дорого и близко:
И блеск весны за синими морями,
И северные скудные поля,
И даже то, что уж совсем не может
Вас утешать, кочующие птицы, -
Покорность грустной участи своей.
1889
"В туче, солнце заступающей…"
В туче, солнце заступающей,
Прокатился гулкий гром,
Ангел, радугой сияющий,
Золотым взмахнул крестом -
И сорвался бурейy, холодом,
Унося в пыли бурьян,
И помчался шумно, молодо
Дымным ливнем ураган.
1891
"Свежеют с каждым днем и молодеют сосны…"
Свежеют с каждым днем и молодеют сосны,
Чернеет лес, синеет мягче даль, -
Сдается наконец сырым ветрам февраль,
И потемнел в лощинах снег наносный.На гумнах и в саду по-зимнему покой
Царит в затишье дедовских строений,
Но что-то тянет в зал, холодный и пустой,
Где пахнет сыростью весенней.Сквозь стекла потные заклеенных дверей
Гляжу я на балкон, где снег еще навален,
И голый, мокрый сад теперь мне не печален, -
На гнезда в сучьях лип опять я жду грачей.Жду, как в тюрьме, давно желанной воли,
Туманов мартовских, чернеющих бугров,
И света, и тепла от белых облаков,
И первых жаворонков в поле!
1892
"Бушует полая вода…"
Бушует полая вода,
Шумит и глухо, и протяжно.
Грачей пролетные стада
Кричат и весело, и важно.Дымятся черные бугры,
И утром в воздухе нагретом
Густые белые пары
Напоены теплом и светом.А в полдень лужи под окном
Так разливаются и блещут,
Что ярким солнечным пятном
По залу "зайчики" трепещут.Меж круглых рыхлых облаков
Невинно небо голубеет,
И солнце ласковое греет
В затишье гумен и дворов.Весна, весна! И все ей радо.
Как в забытьи каком стоишь
И слышишь свежий запах сада
И теплый запах талых крыш.Кругом вода журчит, сверкает,
Крик петухов звучит порой,
А ветер, мягкий и сырой,
Глаза тихонько закрывает.
1892
"Догорел апрельский светлый вечер…"
Догорел апрельский светлый вечер,
По лугам холодный сумрак лег.
Спят грачи; далекий шум потока
В темноте таинственно заглох.Но свежее пахнет зеленями
Молодой озябший чернозем,
И струится чище над полями
Звездный свет в молчании ночном.По лощинам, звезды отражая,
Ямы светят тихою водой,
Журавли, друг друга окликая,
Осторожной тянутся гурьбой.А Весна в зазеленевшей роще
Ждет зари, дыханье затая, -
Чутко внемлет шороху деревьев,
Зорко смотрит в темные поля.
1892
Соловьи
То разрастаясь, то слабея,
Гром за усадьбой грохотал,
Шумела тополей аллея,
На стекла сумрак набегал.
Все ниже тучи наплывали;
Все ощутительней, свежей
Порывы ветра обвевали
Дождем и запахом полей.
В полях хлеба к межам клонились…
А из лощин и из садов -
Отвсюду с ветром доносились
Напевы ранних соловьев.Но вот по тополям и кленам
Холодный вихорь пролетел…
Сухой бурьян зашелестел,
Окно захлопнулось со звоном,
Блеснула молния огнем…
И вдруг над самой крышей дома
Раздался треск короткий грома
И тяжкий грохот… Все кругом
Затихло сразу и глубоко,
Сад потемневший присмирел, -
И благодатно и широко
Весенний ливень зашумел.
На межи низко наклонились
Хлеба в полях… А из садов
Все так же звучно доносились
Напевы ранних соловьев.Когда же, медленно слабея,
Дождь отшумел и замер гром,
Ночь переполнила аллеи
Благоуханьем и теплом.
Пар, неподвижный и пахучий,
Стоял в хлебах. Спала земля.
Заря чуть теплилась под тучей
Полоской алого огня.
А из лощин, где распускались
Во тьме цветы, и из садов
Лились и в чащах отдавались
Все ярче песни соловьев.
1892
"Еще от дома на дворе…"
Еще от дома на дворе
Синеют утренние тени,
И под навесами строений
Трава в холодном серебре;
Но уж сияет яркий зной,
Давно топор стучит в сарае,
И голубей пугливых стаи
Сверкают снежной белизной.С зари кукушка за рекою
Кукует звучно вдалеке,
И в молодом березняке
Грибами пахнет и листвою.
На солнце светлая река
Трепещет радостно, смеется,
И гулко в роще отдается
Над нею ладный стук валька.
1892
Ковыль
Что ми шумить, что ми звенить
давеча рано предъ зорями
Сл. о пл. Игор.
I
Что шумит-звенит перед зарею?
Что колышет ветер в темном поле?Холодеет ночь перед зарею,
Смутно травы шепчутся сухие, -
Сладкий сон их нарушает ветер.
Опускаясь низко над полями,По курганам, по могилам сонным.
Нависает в темных балках сумрак.
Бледный день над сумраком забрезжил,
И рассвет ненастный задымился…Что шумит-звенит перед зарею?
Что колышет ветер в темном поле?Холодеет ночь перед зарею,
Серой мглой подернулися балки…Или это ратный стан белеет?
Или снова веет вольный ветер
Над глубоко спящими полками?
Не ковыль ли, старый и сонливый,
Он качает, клонит и качает,
Вежи половецкие колышет
И бежит-звенит старинной былью?
II