Том 11. Публицистика 1860 х годов - Достоевский Федор Михайлович 41 стр.


"Очерки", к удивлению нашему (к удивлению потому, что почти все журналы наши решили бы иначе), оправдывают горохинцев. Если уж дана им была свобода, то уж они свободны были и школ не заводить. (Бедный, но благородный духом прогрессист-посредник и не догадался в своем доктринерстве, что горохинцы, лет через пять, смотря на соседей и на всеобщий пример, сами бы завели у себя школу, и, не догадавшись об этом, чтобы завести только школу, подрезал самый основной принцип, на котором всё зиждилось, который был источником всего дальнейшего и сохранение которого было дороже всех школ на свете). "Очерки" уверяют, что так было в прошлом столетии и в немецких государствах, когда там тоже начали заводить самодеятельность, и что горохинцы оказали даже при этом признаки здравого смысла. Господа доктринеры! положим, вы посредники, а мы, то есть общество, - горохинцы. Вот вы вызываете нас на самодеятельность. Что нам делать?

Ответ, по-нашему, ясен, и толковать нечего. Вот почему все ваши вызовы к самодеятельности нам и показались насмешкой.

Мы сейчас удивлялись, что "Очерки" решили в пользу горохинцев, и выразили наше убеждение, что все наши доктринеры и даже отъявленные краснейшие прогрессисты, может быть решили бы иначе, а если б не решили, то должны были бы решить иначе, чтоб быть верными своим принципам. Не удивляйтесь нашему удивлению; мы вовсе не преувеличиваем. Но это бы еще ничего. А теперь вот начинаются даже признаки какого-то желания зла нашему мужику, какого-то отмщения ему за то, что до сих пор все так за него стояли и так за него распинались. Проглядывает даже ненависть. Это мы особенно заметили в новом органе, в газете "Русский листок". Это самый куражливый из всех новых органов, хотя, впрочем, в нравственном смысле, "Русский листок" из того же стада курица; хоть и силящаяся пропеть петухом курица, но все-таки тоже простая, обыкновенная, паническая курица. О мужике мы прочли в статьях г-на Скарятина. Оговоримся: мы не думаем, чтоб г-н Скарятин увлекался каким-нибудь пошлым плантаторским мщением. Мы толкуем его чувства иначе. Нам просто кажется, что ему надоела рутина сочувствия мужику. Бездарность, с которою иногда доводится до последней нелепейшей крайности прогрессивная мысль, у нас неудивительна. Мало того, эти бездарные до того долго волочат иногда по улице, грязнят и марают иногда самую святую идею, что повторять за ними общие либеральные и прогрессивные фразы иногда даже претит. Таким-то образом, полагаем мы, были оскорблены и эстетические чувства г-на Скарятина. Но все-таки это не дает ему права плевать на логику. Логика не рутина и не рутинный прогрессизм. Долго толковать о г-не Скарятине нечего, но на выдержку, как вам кажется, например, следующий афоризм его:

"В глазах многих достаточно быть крестьянином, чтобы быть правым, и помещиком, чтобы быть виноватым, тогда как известно, что наш крестьянин не только не лучше помещика, но, напротив, хуже его, потому что необразованнее, и если справедливо, что помещики нередко нарушали права крестьян, то еще справедливее и то, что крестьянин не упустит случая запустить лапу в чужое, если может сделать это безнаказанно".

("Русский листок", № 1)

Что же это такое? Представлены на суд помещик и крестьянин. Хорошо. Вопрос, кто из них лучше? Г-н Скарятин уверяет, что помещик, потому что он образованнее. Ну положим, без спору, что и это хорошо. Что ж дальше? Дальше говорится: если справедливо, что помещик нарушал нередко права крестьянина, то и крестьянин не упустит случая запустить лапу в чужое добро.

То есть: если крестьянин запускает лапу в чужое добро, то не отрицается и то, что помещик нарушал права крестьянина, то есть брал себе у крестьянина то, что принадлежало крестьянину, а следовательно, тоже запускал лапу в чужое добро.

Итак, оба они, и помещик, и крестьянин (по г-ну Скарятину) запускали лапу в чужое добро. Но помещик лучше крестьянина, потому что он образованнее.

Помилуйте, г-н Скарятин! Что же, как же вы после этого понимаете образованность? За модный фрак или за бритье бороды? По-нашему, уж если человек образован, то он получил нравственное развитие, по возможности правильное понятие о зле и добре. Следственно, он, так сказать, нравственно вооружен против зла своим образованием, а следственно, владеет для отражения зла средствами несравненно сильнейшими, чем крестьянин (мы уже не говорим про то, что помещик во всяком случае материально обеспеченнее крестьянина; что он реже голодает, чем крестьянин, и разве только проиграется в картишки, но уж никогда не ведет на базар последнюю кобыленку, с тем, чтоб продав ее, заплатить оброк или подати).

А если так, если иной помещик нравственно и физически гораздо обеспеченнее от зла и порока, чем крестьянин, и если, несмотря на всё это, он попадается в одном и том же преступлении, как и крестьянин, то есть запускает лапу свою в чужое добро, то во имя справедливости и логики: кто из них нравственнее, кто из них лучше?

Согласитесь сами, что вину крестьянина облегчает еще сколько-нибудь его невежество и необразованность.

Воля ваша, г-н Скарятин: вы так сами поставили вопрос и подвели на него ответ, что обвинить непременно должно помещика. Непременно должно выйти так: он хуже крестьянина, потому что, будучи образованнее и материально обеспеченнее, сделал такое же преступление, как и крестьянин.

Это по-вашему, по-вашему же так выходит, г-н Скарятин! А между прочим, вы решаете иначе. Это уже скандал, а не логика!

Чего же после того лезть в учители, когда и свою-то собственную мысль прилично изложить не умеете.

Журнальные заметки

I. Ответ "Свистуну"

В сороковом номере газеты "Очерки" было напечатано о нас следующее постороннее письмо, присланное одним посторонним лицом в вышеупомянутую газету.

Г-н Редактор!

Надеюсь, что вы дадите место моей заметке в вашей газете. Цель ее - уличить редакцию "Времени" в явной недобросовестности и непоследовательности и отметить характеристическую черту для будущего историка русской литературы и журналистики.

В январской книжке этого года редакция "Времени" по поводу объяснений своих в нападении, произведенном на свистунов в объявлении об издании журнала на 1863 год, выгораживает, между прочим, из числа этих злокозненных людей покойного Добролюбова, признавая его за человека, "глубоко убежденного, проникнутого святою, праведной мыслью, за великого бойца за правду". Далее редакция почтенного журнала говорит, что по силе и значению в литературе Добролюбов был бог, и восхваляет себя за борьбу с ним против неуважения его к народу и неверия в его силы.

Справедливость последнего подлежит суду критики; что касается до первого, то во имя уважения к памяти покойного следует остановить г-на редактора "Времени" и указать ему на руководящую статью его журнала, помещенную в № 3 прошлого года, - вскоре после смерти Добролюбова.

Голос "Времени" прозвучал не без резкости и резюмировался окончательно в мнении о Добролюбове таким образом на стр. 32: "Мы чувствуем желание взглянуть свысока на Добролюбова, потому что находим у него очевидные недостатки, промахи всякого рода, мысли неточные, недодуманные, мелкие, фальшивые, вопиющие противоречия и плоскости; концы, вовсе не идущие к началу, начала, не доведенные до конца, и т. д. Этих ошибок, этих примеров всякого рода путаницы и бессвязицы можно было набрать столько, сколько угодно" и т. д.

Пусть редакция "Времени" сравнит сама это прежнее свое мнение с новейшим и объяснит, путем какой логики и какого чувства пришла она к мнению о покойном как о человеке, проникнутом святою, праведной мыслью, как о великом бойце за правду?

Примите, и проч.

Свистун.

Вот наш ответ:

Господин Свистун!

Мы решились вам отвечать, хотя ваше письмо адресовано не к нам, а редактору "Очерков". Но так как дело касается лично до нас и в вашем письме говорится только об нас, то вы, конечно, и не удивитесь, что мы берем на себя приятную обязанность отвечать на это письмо. Решились же мы вам отвечать по трем нижеследующим причинам:

Причина первая: По тону вашего письма в газету "Очерки" мы убедились, что вы, милостивый государь, человек совершенно посторонний, то есть что вы не принадлежите к раздраженным против нас лично редакторам и издателям и, кроме того, что вы браните нас не из каких-нибудь выгод. Извините нас за эту откровенность; но вы имени вашего не подписали, а на нас столько пишется ежедневно ругательств, столько гаденьких пошлостей, что мы невольно принуждены быть подозрительными и различать между нашими оппонентами. Иным отвечать - так слишком уж много им чести будет. В вашем же письме мы не видим никаких намеков, никаких посторонних затаенностей. Вы прямо заботитесь о деле и добиваетесь решения противуречия, поразившего вас в нашем журнале. Вы, видимо, тоскуете и беспокоитесь и, несмотря на все старания и напряжения ваши, вы все-таки не в состоянии своими собственными средствами разрешить вопрос. Мы искренно спешим вам на помощь, - вам, человеку благородному (потому что вы заботитесь о правде), человеку добрейшему (это видно) и, наконец, человеку, бескорыстно питающему благородную любовь к отечественной словесности (это уже очевидно).

Причина вторая: Кроме чрезвычайно резкого выражения вашего, милостивый государь: "уличить редакцию "Времени" в явной недобросовестности", всё остальное написано у вас без особенных ругательств. Значит с вами говорить еще можно. Теперь нам стоит только уличить вас в некотором непонимании дела, и вы, как человек, прежде всего отыскивающий правду, вероятно, тотчас же сознаетесь в своей ошибке и возьмете выражение ваше о нашей недобросовестности (единственное оскорбительное для нас выражение в письме вашем) назад.

Причина третья: Мы отвечаем вам, милостивый государь, еще и потому, что вы в письме вашем подписались: "свистун", без прилагательного "хлебный". В противном случае, то есть если б вы подписались: "хлебный свистун", мы бы не стали вам отвечать.

Собственно, против свиста мы ничего не имеем. Это только особенная форма проведения мысли, употреблявшаяся в последнее время с большим успехом в отечественной словесности. Мы сами иногда посвистывали. И потому ваша подпись: "свистун" - очень хорошая подпись. Но хлебный свистун есть тот, который продает свой свист и, главное, направление своего свиста за деньги тому, кто больше даст, и таким образом свищет на первого встречного по заказу. Согласитесь сами, что иметь дело с такими господами неприлично. Да и такие случаются между ними ярыги, что и представить себе нельзя. Не отвечать же им. Теперь, окончив всё предварительное и обстоятельно перечислив вам почти по пальцам все побуждения, склонившие нас отвечать вам, мы просим у вас извинения, милостивый государь, за некоторое многословие наше, заставившее вас, очевидно, потерять несколько драгоценных минут вашего драгоценного времени (потому что время для человека, ищущего правды, всегда драгоценнее, чем для человека, ищущего неправды). Мы всё это очень хорошо понимаем. Но ведь возможности нет, милостивый государь! Иной раз изложишь свою мысль, кажется уж ясно; а смотришь: тут же, перед вами же так ее перевернут, что сам не узнаешь и дивишься. Вот хоть бы и вы, милостивый государь (говорим это с горестью), вы, почтенный любитель отечественной словесности! Ну как бы, кажется, не понять вам наших слов о Добролюбове? А между тем вот не поняли же вы!.. И потому извините за излишнее теперешнее многословие наше: такую уж манеру взяли; просто разжевываем и в рот кладем, точно грудным детям или старикам беззубым. Побольше-то наговоришь, так оно как будто и яснее.

Итак, к делу:

Помилуйте, почтенный свистун, где же у нас противоречие? Вы свидетельствуете, что мы, с одной стороны, выставляем покойного Добролюбова за человека, "глубоко убежденного, проникнутого святою, праведной мыслью, за великого бойца за правду", называем его богом (не для нас, разумеется, богом, а для его яростных последователей, вы забыли разъяснить это) и, по вашему же заявлению, тут же, после этих похвал, мы восхваляем себя за борьбу с ним против неуважения его к народу и неверия в его силы.

Но, смотря с другой точки зрения, в другой статье нашей (написанной прежде) мы пишем, что находим у него "мысли неточные, недодуманные, мелкие, фальшивые, вопиющие противоречия и плоскости: концы вовсе не идущие к началу, начала, не доведенные до конца, и т. д. Этих ошибок, этих примеров всякого рода путаницы и бессвязицы можно было бы набрать столько, сколько угодно" и т. д.

Мы уже не говорим о том, милостивый государь, что оба эти отзыва выхвачены вами отрывками из средины статей наших. Представляясь отрывками, без последовательной связи с своим предыдущим, они кажутся гораздо более резкими, и видимое противоречие их между собою гораздо неожиданнейшим, чем на самом деле. Но мы все это вам уступаем и не хотим прибегать к таким мелким оправданиям, потому что, в сущности, и не нуждаемся в оправдании. Мы только вам разъяснить хотим, да и то только вам лично, потому что чувствуем к вам особенную симпатию.

Если вы, милостивый государь, хоть капельку потрудитесь углубиться в нашу мысль и рассудите вместе с нами, то вы сейчас же сами всё поймете. В самом деле: чем первый наш отзыв о Добролюбове противоречит в сущности второму? Всё дело в том, что вы никак не можете себе представить, чтоб человек, "глубоко убежденный, проникнутый святою, праведной мыслью, великий боец за правду", мог хоть когда-нибудь ошибиться и наврать вздору. Помилуйте, да это случается на каждом шагу, каждый день. Оглянитесь кругом. Вот, например, стоит перед вами человек, по житию чуть не праведник, убежденный в правде глубоко и свято, вы его уважаете, вы его, наконец, любите, и вдруг этот прекрасный господин, в одно прекрасное утро и единственно, чтоб достигнуть своей благороднейшей цели, начинает в ваших же глазах колотиться об стену головою. Что вы скажете, тогда, милостивый государь? Откажете ли вы ему тогда в возвышенности духа и в том, что он проникнут святою и праведной мыслью? Очевидно, нет: он в жертву самого себя, свою голову приносит, так что всё это может оставаться при нем - то есть и глубокое убеждение, и святость, и праведность. Откажете ли вы ему в том, что он великий боец за правду? Очевидно, нет. С этой-то целью он и стукается перед вами головой об стену, да как еще - в кровь! и всё это за правду. Разве вы таких бойцов не видывали? В чем же вы найдете, наконец, ошибку этого господина, его изъян, абсурд? Очевидно, в средствах, им употребляемых для достижения его цели. Он в средствах и только в средствах ошибается, не так взглянул на предмет, и в этом смысле вы, разумеется, найдете в поступке его столько "путаницы и бессвязицы, сколько вам будет угодно".

Но, скажете вы, ваш прекрасный человек был сумасшедший, дурак. Неправда, милостивый государь, он мог быть не только не сумасшедшим и не дураком, но даже очень умным человеком. Он только ошибался, и больше ничего. Разве умные люди не могут ошибаться? Да гениальные-то люди и ошибаются чаще всего в средствах к проведению своих мыслей, и часто чем гениальнее они, тем и крупнее ошибаются. Вот рутина, так та реже ошибается. Вы не верите: разверните историю, оглянитесь кругом, и вы каждую минуту найдете преумного человека, который для благороднейшей цели стукается лбом об стену. Нужно только глаза иметь и увидите. Возьмите людей исторических: ну, Петра Великого, например, или помельче, возьмем хоть Сперанского…Разве они не ошибались и в то же время не имели благороднейшей цели - счастья отечества? Возьмите других европейских людей: Игнатий Лойола, например. Ну для чего он употребил столько благороднейшей энергии, столько силы духа и упрямства, столько огромного ума! А между тем цель его была высокая - счастье человечества. Чем он хотел достигнуть его? - усилением католичества, - значит, колотил головой об стену.

"Да, но Добролюбов не мог так, как они, ошибаться! - говорите вы, и это - голос всех последователей Добролюбова. - Он был без ошибок, он не мог ошибаться". Но в этом-то мы с вами и разнимся, милостивый государь; такого детского и смешного поклонения мы не можем иметь, хотя эта разница и не составляет предмета настоящего противуречия. Не забывайте этого. Дело идет теперь только о нашей непоследовательности, о нашей нелогичности и о нашей недобросовестности, в которых вы нас обвиняете. Что же касается до Добролюбова, то будь он разгений, он все-таки мог ошибаться, по крайней мере так же, как ошибались и те нами названные великие люди. А ведь Добролюбов далеко был не гений, а разве только что умный человек. Для своего времени он мог делать те же самые ошибки, как те для своего. Конечно, были умные люди, которые и тогда не ошибались, но, по нашему убеждению, Добролюбов не принадлежал к их числу…

Ясное дело, что довольно грубое сравнение наше о стуканьи лбом не может быть отнесено к Добролюбову во всей его резкости. Но отчасти - непременно да. Предположите же теперь, что мы действительно и глубоко убеждены, что Добролюбов не понимал народа, видел в народе и в обществе по преимуществу одно только темное царство; грубые и наносные явления, так сказать, кору принимал за сущность дела; даже иногда явления самые светлые и отрадные в нашем народе, грубо не поняв их, относил к мерзейшим; в силах народных усомнился и придавал значение по преимуществу одной только западной выкройке. Положим, что мы глубоко и свято убеждены во всем этом. Ну вот это-то и есть его стуканье об стену. Что ж из того? Разве такое убеждение разрушает в нас веру, что Добролюбов был в то же время благородный деятель, что он стремился неуклонно к правде, то есть к освобождению общества от темноты, от грязи, от рабства внутреннего и внешнего, страстно желал будущего счастья и освобождения людей, а следовательно, был благороднейший деятель в нашей литературе. Даже, может быть, самые ошибки его происходили иногда от излишней страстности его душевных порывов. Добролюбов мог даже, если б остался жив, во многом изменить свой взгляд на вещи, поправить свои ошибки, найти другую, настоящую дорогу к своей цели, только одной своей благородной и праведной цели он не мог изменить никогда. Цели и средства - это разница, милостивый государь. Белинский был благороднейший из благороднейших деятелей русских, но раза три в жизни основным образом менял свои убеждения. Одной правде он не изменял никогда. Это чрезвычайно яркий пример, милостивый государь, зачем вы его не припомнили?

Назад Дальше