Заре навстречу - Вадим Кожевников 13 стр.


"Может, они мне кишки перебили?" Заплакал, прижавшись щекой к прохладной и гладкой коре. Мама очень любила эту черемуху и называла ее ласково "сибирской вишенкой". Где сейчас мама? Не знает она ничего, что с ним случилось? Может, пойти к ней в комитет и все рассказать - ей и Рыжикову. Нет, нельзя. Папа говорил, что в таких случаях люди не должны ходить друг к другу, а то и с другими может случиться плохое, потому что можно привести за собой свою тень: так называют шпионов. А он узнал Грызлова. Выходит, Грызлов - папина тень, а теперь, может быть, и Тимина. Значит, нужно долго быть одному, чтобы никому не принести вреда.

Тима поплелся к дому, разделся, лег на кровать, укрылся маминым пальто, а поверх одеялом. Потом вспомнил, что забыл закрыть дверь на крючок. Подумал:

"А зачем закрывать? Может, они снова вернутся". Нет, надо закрыть. Он теперь ни за что им не откроет. А если будут ломиться в комнату, он убежит в окно. И Тима встал, закрыл дверь на крючок, а в раме окна отодвинул шпингалеты.

Улегшись снова в постель, Тима подумал: "Вот я как правильно все сделал, значит, я еще молодец, а живот у меня все-таки целый, только болит, болит очень. Но всетаки это не такая боль, как тогда, когда однажды болел зуб. Зуб болел сильнее".

И, вспоминая, как у него болел зуб и какое страдальческое лицо было все время у мамы, пока у него болел зуб, Тима уснул, думая только о маме.

Утром он проснулся от осторожного стука в дверь. Но Тима не вставал с постели. "Может, это пришли те снова?

Но почему тогда так осторожно, вежливо стучат? А вдруг мама? Нет, мама стучит бойко, нетерпеливо, весело. Якоз?

Нет, Яков стучит пяткой, в низ двери. Буду молчать, как будто дома никого нет". Тима закутал голову одеялом.

Нет, так нельзя. А вдруг кто-нибудь из знакомых?

Стоящий за дверью человек перестал стучать.

Потом произнес, видно присев перед замочной скважиной:

- Сапожков Тимофей здесь живет?

Тима вскочил с постели, подошел к двери, но, усомнившись, остановился на пороге. Те ведь хитрые, могут кого-нибудь нового прислать. Их ведь таких много.

- Мальчик, - сказал человек за дверью. - Я от твоей мамы. Открой.

Тима быстро откинул крючок и толкнул ногой дверь.

Перед ним стоял незнакомый человек с усталым лицом и подвязанной белым платком щекой.

- У вас зубы болят? - спросил Тима.

- Нет, это я просто так, - сказал человек. И внимательно оглядел комнату, - Варваре Николаевне про папу все уже известно… Ну, и что в доме были.

- А про живот? - осведомился Тима.

- Не понимаю. Какой живот?

- Мой, - плаксиво протянул Тима. - Меня за папу так били! - И махнул в воздухе ребром ладони. Но, видя, что человек все-таки не понимает, Тима поднял рубаху и спросил: - Теперь видите? Вот ногтями поцарапал.

- Мальчик мой, - сказал с отчаянием человек и, опустившись на стул, спросил: - Что же нам теперь с тобой делать? В больницу нужно…

- Не надо в больницу. Я вот даже садиться уже могу. Показать? Он ведь только в четверть силы бил, а так, наверное бы, живот лопнул.

- Вот что, - сказал человек, - ты посиди пока дома, за тобой тут скоро один товарищ придет. Так ты побудешь у него, ладно? Он хороший.

- А мама его знает?

- Без мамы, брат, такие вопросы не решаются, - серьезно сказал человек и ушел.

Ян Витол сидел на берестовом туесе, обшитом сверху, как барабан, кожей, и, зажав в круглых толстых коленях сапожную колодку, вбивая деревянные гвоздочки в вымоченную подошву, поучал Тиму:

- Человек должен быть такой хладнокровный, как лягушка, когда нужно очень думать. Я занимался французская борьба. Мне делают двойной нельсон и ломают шея. Это неприятно - двойной нельсон. Партнер оторвал меня от ковра и трусит, как мешок сена. И больно и опасно. Он меня трусит. А во мне веса семь пудов двадцать семь фунта, а золотники ничего не значат. Он меня трусит и теряет силы. Я немножко отдыхаю, потом делаю резкие движения. Ныряю вперед. И я уже в партере. Это значит, лежу на ковре и дышу спокойно. Он пробует взять меня в одинарный нельсон, я забрасываю вверх руку, схватываю его в замок на затылке. Бросок - он касается обоими локтями ковра. И я его туширую грудью.

- А почему вы тогда сапожник, если вы борец? - ехидно спрашивает Тима.

- Я немножко строил корабли, - не обижаясь, объясняет Витол. - Мне очень нравилась эта работа. Но мы делали большую забастовку, и я стал борец, чтобы кушать.

- А сапожником?

- Сапожником научился в тюрьме.

- Значит, вы революционер?

Ян трет круглую, коротко остриженную голову ладонью и, смущенно поведя широким выпуклым плечом, объясняет:

- Я совсем маленький, совсем приготовишка.

Тима смеется, глядя на могучую грудь Витола, на его голые массивные руки, покрытые веснушками, где под белой кожей круто вздуваются мускулы, словно там у него спрятаны крокетные шары.

Но Ян невозмутим.

- Мальчик, - говорит он ровным голосом, - я был на каторге и видел там людей, которые еще тогда знали, что будет с Россией.

- А очень вас мучили на каторге?

- Нет, слегка. Я только не люблю мороз, когда мало одет.

- А латыши - это все равно что русские?

- Нет, мы другой народ.

- И вам тоже нужна революция?

- Революция? Это, мальчик, то, что нужно всем народам.

- А сейчас революция кончилась?

Ян нахмурил белесые брови, засопел коротким, вздернутым носом и сказал сердито:

- Э-э, революция - это борьба. Сейчас немножко нам плохо. Потом будет ничего. А еще потом… - Ян сделал руками движение, будто опрокидывал кого-то, и, глядя на Тиму узенькими голубоватыми глазками, торжествующе заявил: - Хорошо будет. - Потом снова повторил: - А сейчас немножко плохо.

- И маме?

- И маме.

- А папе?

- И папе.

- А вам?

- А я сапожничек, тук-тук, не жалею нежных рук, - лукаво пропел Ян.

- Дядя, вы очень хороший человек, - восторженно заявил Тима.

Вот уже неделю Тима жил у Яна Витола, испытывая на себе его отеческие заботы и его принципы гигиенического воспитания.

В пять часов утра Витол поднимал Тиму с постели, открывал форточку и заставлял проделывать гимнастические упражнения по Мюллеру. Таблица упражнений была прибита к стене сапожными гвоздями. Потом приказывал Тиме встать в эмалированный таз и окатывал его водой.

За завтраком Ян заставлял Тиму есть побольше свиного сала.

- Меня тошнит, - жаловался Тима.

- Ничего, - говорил Ян, - привыкнешь. - И озабоченно добавлял: - Мне партия тебя дала, я должен тебя рационально воспитывать. Иди на улицу, дыши воздухом.

После обеда Ян укладывал Тиму отдыхать. Потом важно гулял с ним по переулку. Затем Тима писал диктант, решал арифметические задачки. И Ян аккуратно, после долгих мучительных размышлений, кряхтя и сомневаясь, ставил ему отметку.

Перед сном Ян читал Тиме стихи Пушкина унылым голосом, перевирая слова и вытирая кулаком набегавшие от волнения слезы.

Однажды, когда Тима гулял в городском саду с Яном и Ян внимательно разглядывал у гуляющих обувь, чтобы, как он говорил, "украсть какой-нибудь заманчивый фасон", Тима увидел сидящую на скамейке в зарослях бузины Софью Александровну. Лицо ее было печально, волосы гладко причесаны. Она смотрела сквозь ветви деревьев на аллею, где гуляла с бонной Нина. Софья Александровна не заметила Тиму. "И очень хорошо, что не заметила, подумал Тима с тоской. - Ведь он был тогда с Алексеем Кудровым. Если бы Кудров был один, он, наверно, мог бы убежать, а он не убежал, и его убили. Потом ведь это он, Тима, виноват, что Софья Александровна перестала видеться с Кудровым. А Кудров, наверное, не знал, что все это наделал Тима. Разве он тогда стал бы с ним так дружить, как дружил последнее время?.."

Тима частенько бегал на пристань к Якову, который жил теперь в избушке бакенщика.

Ян неохотно отпускал от себя Тиму. Но Тима говорил:

- У меня есть друг, не могу же я его бросить.

- Это нельзя, - соглашался Ян. - Друг человеку - это очень, очень важно. У меня тоже был в Риге большой друг. Очень красивый человек.

- А где он теперь?

- Нигде.

- Как это нигде? Так не бывает - нигде.

- Бывает, - спокойно объяснил Ян. - Если человек не живой - значит, он сейчас нигде…

Очень интересно было ходить на реку. Могучая сибирская река, широко и сильно раскинувшись в просторных берегах, мчалась, прозрачная и студеная, к океану. Но год от году все пустыннее становилась эта великая водная магистраль. Черная тень военной разрухи пала и на нее. Некогда шумный порт с его дебаркадерами, плавучими белыми пассажирскими пристанями, брандвахтами, огромными пакгаузами и кварталами товарных складов замер, оброс тальниковыми шалашами, где ютились семьи речников и грузчиков, угнанных на фронт.

Прежде с одного захода многоверстого невода, заводимого буксирным пароходом, неводчики брали тысячи пудов рыбы. Но уже давно горожане ходили в гости друг к другу со своей солью. На базаре за фунт соли отдавали последнюю рубаху. Весь порт был пропитан отвратительным зловонием: лабазники не принимали улов у рыбаков, и выброшенная в реку, прибитая к берегу гнилая рыба опоясывала набережную, словно белая плесень. Штабеля сушеной рыбы тухли на складах.

А в каких-нибудь ста верстах от реки люди голодали и ели ворон. Но доставить им эту рыбу было не на чем.

Коней забрали для армии, а железная дорога на разваливающихся паровозах возила только солдат на фронт.

Счаленные плоты лежали на реке бесконечными гигантскими серыми площадями, отсыревшая древесина тяжело погружалась в воду, и поверх затонувших плотов ставили новые. Лесопромышленники не хотели продавать лес, пока правительство не повысит цепы, и паровозы останавливались в пути без топлива. На угольных шахтах происходили обвалы, так как не хватало крепежного леса.

У пристаней стояли с холодными топками пассажирские и буксирные пароходы. Не было смазочного масла для машин, а пользоваться растительным пароходовладельцы считали невыгодным. Только паровые мельницы работали на полный ход.

Продажа зерна была запрещена на рынке, зерно забирали у крестьян по твердым ценам, но муку можно было продавать за любые деньги, и владельцы паровых мельниц наживали огромные капиталы, закупая зерно по твердым и сбывая муку по бешеным ценам.

Мальчики молча смотрели на опустевшую реку.

Блестя своими черными, как ягоды черемухи, глазами, Яков сказал Тиме шепотом:

- В деревнях мужики забунтовали. На "Тобольске"

велели пары разводить. Отец думает, карателей пошлют.

В капитанской каюте офицер поселился. Велел зеркало повесить, чтобы прическу в нем смотреть. С пробором прическа.

И тут же озабоченно спросил:

- Ну как, на сома сегодня глядеть будем?

- А ты пропастину достал?

- Есть! В самый раз протухшая. Денек еще подержал бы, лопнула. Несет от нее, как с кладбища.

- До вечера чего делать будем?

- На мельницу надо сбегать. Мукой разжиться. Не пропустить бы, когда ребята отряхаться станут.

Осыпанным с ног до головы мучной пылью рабочим паровой мельницы перед уходом полагалось отряхивать свою одежду на специально для этого разостланное во дворе брезентовое полотнище. Но никто из них не делал этого, зная, что за воротами ждет ватага голодных ребятишек, которые будут молить:

- Дяденька! Стряхнись мне! Ну, дяденька! Вы же прошлый раз мне стряхнуться обещали!..

И будут подстилать им под ноги рогожи, мешковину.

На эти подстилки рабочие вытряхивали мучную пыль со своих рубах, курток, штанов, старательно выворачивая карманы.

Но разжиться мукой на этот раз ребятам не удалось.

Во дворе мельницы происходил митинг. Забравшись на кучу мешков, высокий тощий рабочий, стуча кулаком в грудь так, что мучная пыль вокруг него разлеталась облачками, страстно вопрошал:

- С ночи люди за хлебом становятся, да? А что получают? Во! - Он показал кукиш. - А куда мука девается?

Может, ее Вытман сам жрет? Нет! По вольным ценам продает, людей грабит. Зерно у мужика купить нельзя - закон. А муку продавать за сколько Вытман хочет - можно, закон. Шкуру драть - закон. Бастовать надо. Нас законом военного времени не испугаешь.

На штабеля мешков с мукой легко вскочил Капелюхин.

Тима сразу же узнал его и шепнул Якову:

- Это мой знакомый.

- Подумаешь, тут с ним все знакомые, - отмахнулся Яков, - не мешай слушать.

- Товарищи! - крикнул Капелюхин. - Долой войну!

Долой тех, кому она нужна! Революция, которую совершил пролетариат, находится в опасности. У власти те же капиталисты. Они установили сейчас военную диктатуру и хотят задавить революцию…

В ворота мельницы быстро вошел взвод школы прапорщиков. Бородатый офицер с Георгиевским крестом на груди снял фуражку, вытер платком лоб и сказал укоризненно:

- Что же это вы, пролетариат, порядки нарушаете?

Запрещены теперь митинги и прочие разные сборища.

Поскольку революция закончилась и так далее…

И, вытаращив табачного цвета глаза, налившись багровой кровью, зычно крикнул:

- Разойдись!..

Но никто из рабочих не двинулся с места. Потом толпа стала медленно и грозно сжиматься вокруг юнкеров.

Офицер тревожно оглянулся на усмехающегося Капелюхина и предупредил:

- У меня, знаете, приказ, вплоть до крайних мер!

В Петербурге уже снова спокойненько вашего брата за подобное стреляют.

Высокий худой рабочий с бледным лицом тянул к себе винтовку из рук юнкера и, задыхаясь от злобы, требовал:

- А ну, покажи инструмент! Может, он у тебя испорченный? Я - механик, починю. А завтра ты за ним придешь спозаранку.

Капелюхин поднял руку и произнес отчетливо своим могучим голосом:

- Ну что же, товарищи, вы видите, мы, большевики, правы. Буржуазия, терпя поражение в преступной войне с Германией, идет в наступление на рабочий класс.

Потом он вдруг нагнулся и, показав пальцем на юнкера с длинной, как кишка, шеей, спросил насмешливо:

- А позвольте узнать, где это находятся Дарданеллы?

Юнкер вздрогнул от неожиданности и вопрошающе уставился на офицера.

- Не знает, - небрежно заявил Капелюхин, - а тоже за пролпвы воевать собирается… Впрочем, виноват, - и осведомился у того же юнкера: - Вы, кажется, племянник "Кобрина с сыновьями"? - Обращаясь к рабочим, сказал с усмешкой: - Ну, этот знает, за что воевать. Чтобы кобринская фирма до полной победы над супостатами могла валенки из гнилой шерсти пополам с глиной военному ведомству сбывать… На этом пока смирненько разойдемся.

Легко спрыгнув на землю, Капелюхин пошел к выходу, плотно окруженный рабочими.

- Вот врезал меж бровей! - восхищенно бормотал Яков. - Сразу видать: главный революционер, - и грустно сообщил: - Отец у меня никудышный от самогона стал. Никто карателей на партизан вести не хочет, а он взялся. А все кто? Она, водка. Недаром ее люди царской называют. - Помолчал, тряхнул черной кудлатой головой и заявил бодро: - С мукой сорвалось, нужно бы рыбки раздобыть на ужин. Видал, что достал? - И Яков хвастливо показал залубеневшую бурую тряпку с поблескивавшими, как изморозь, кристалликами соли. - В бочке нашел. Выварим в котелке, солона уха будет.

Мальчики долго шагали вдоль берега реки. Уже смеркалось, когда они добрались до затона, принадлежавшего неводчикам Крупенниковым.

Здесь, за оградой из тальникового плетня, были выкопаны огромные садки - квадратные ямы, кишащие рыбой.

Обычно садки заполнялись рыбой с осени, потом, когда наступала зима, рыбу выбрасывали из проруби на лед и, замороженную, отправляли обозами.

Перебравшись через плетень, мальчики подошли к яме с черной, затхлой водой. Почти вся поверхность была покрыта плотным слоем всплывшей вверх брюхом задохшейся рыбы. Но этот слой мертвой рыбы шевелился. Об него бились тысячи еще живых.

Мальчики склонились над водой, испытывая одинаковое чувство жалости.

- За что ее так мучают? - спросил Тима.

- За то, что цены слабые были зимой. Вот Крупенниковы и придержали товар.

- Да она же дохлая!

- А им что? Если народ сильно оголодует, съедят и тухлую. Крупенниковы понимают. Они, значит, все равно свою цену возьмут.

- Давай спасем ее.

- А как?

- Пророем канаву к реке, и все.

Почти до захода солнца они копали найденными на берегу досками канаву от садка к реке. И когда в потоке тухлой воды вялая рыба стала медленно выходить в реку, мальчики почувствовали себя счастливыми.

Спустившись в реку, рыбы так широко разевали белые пасти, заглатывая чистую воду, что казалось, они измучены жаждой.

Тима, облизывая сухие губы и делая глотательные движения, произнес печально:

- Рыба, она все-таки глупая. Вот если так собаку спасти, она бы на всю жизнь помнила, кто ее выручил.

Усталые и довольные, мальчики брели обратно и только у самой хижины бакенщика вспомнили, что ничего с собой для ухи не прихватили.

- Ладно, - сказал Яков. - Такую замученную и есть неохота. Возьмем у Еремея бредень, пройдемся по-над берегом, чего-нибудь подцепим.

Сварив уху из мелких окуньков и пескарей, наскоро похлебав ее, мальчики забрались в облас и отплыли от берега.

Тима сидел на корме и греб доской: бакенщик больше дорожил новым веслом, чем старым обласом, который назывался также душегубкой. Рассохшийся, толсто законопаченный паклей, изъеденный древоточцами, облас давно потерял какую-либо ценность. Обычно такие старые, пришедшие в ветхость долбленные из дерева лодки использовали вместо колод для корма скота. Но другой лодки у Еремея не было. Когда-то у него была крепкая завозня, хорошо просмоленная, но ее года два назад в тумане разбил буксирный пароход.

Облас легко и податливо скользил, сочно чмокая по воде носом. На стремнине вздымались скользкие волны, и вода была упругой от могучего и быстрого течения.

Здесь глубоко ввинчивались в реку блуждающие воронки водоворотов, и волны, набегая друг на друга, сшибались в водяную пыль.

Подхваченный на стремнине облас, несмотря на все усилия Тимы, стало крутить. Опираясь о борт доской, он силился выправить облас, несколько раз зачерпнул бЪртом воду и даже, теряя равновесие, чуть было не опрокинул лодку. Но только когда вырвались из стремнины, Яков сказал:

- Нужно было наискосок резать.

- А я как?

- А ты напоперек.

- Чего ж ты молчал?

- Под руку говорить не по-рыбацки.

- А если бы перевернулись?

- Ныряй поглубже, чтобы под низом крутоверть пройти. Тогда не затянет.

- Страшно.

- Кому неохота утоплым быть, тому нырять надо.

Тучи разверзлись, и из них вывалилась тяжелая желтая луна. Луна то появлялась из-за туч, то снова исчезала в их бездне. И река то освещалась серебристым, чешуйчатым блеском, то глянцевито мерцала угрюмым, почти угольным цветом.

В заводи, далеко врезавшейся в обрывистый берег, стояла вязкая тишина. Здесь укрощенная вода мирно, почти недвижимо отстаивалась в глубоком омуте.

Было таинственно, страшно, одиноко.

Назад Дальше