Заре навстречу - Вадим Кожевников 30 стр.


- Мы все друг от дружки зависимые, - уклончиво отвечал Петька. И с гордостью произносил: - С того рабочий класс самый главный теперь, что он себя понимает.

- А другие все дураки? Тоже свое дело знаем не хуже вашего, - обижался Костя.

- Дурак нынче тот, кто сам по себе жить желает.

- Обзываешься?

- Мимо махаешь!

- По линии рабочего класса теперь все мы определены к власти. Один в Совет, в ревком, другой в Красную гвардию, в дружину. Одних уполномоченных штук двадцать.

- А тебя что же обошли?

- Я, милый мой, подростковый делегат в Совете.

- До настоящего не дорос.

- Вот и видать, глупый. Из нас союз молодых рабочих сбивают, чтобы при большевиках быть.

- У Тимки отец и мать в самой партии, а он не задается, как ты: смирный.

- Оттого и смирный, что сам по себе, вроде ноль без палочки.

Петька Фоменко ловко проводил ребят "сквозь" дежурного Клуба просвещения. Он шел на него сбычившись, угрюмо цедил сквозь зубы:

- Представитель! - и, кивая на ребят: - Эти со мной.

Под высокими сводами бывшей архиерейской домовой церкви и днем витали ночпые сумеркп. К огромной медной люстре, подвешенной на цепях у самого купола, была привязана веревка, и на ней висела керосинокалильпая лампа с эмалированным абажуром. В нишах стояли еще четыре жестяные керосиновые семилинейные лампы. На закрашенных охрой стенах были написаны лозунги: "Кто не работает, тот не ест", "Долой мировую буржуазию!", "Наука принадлежит народу", "Экспроприируй эскпроприаторов". В простенках висели нарисованные коричневой краской на беленом холсте странные картины. Люди на них были сделаны словно из квадратных ящиков: у одннх в руках, суставчатых, как паровозные шатуны, - молоты, у других - серпы, у третьих - ружья очень странной формы. В некоторых местах сквозь желтую охру проступала церковная роспись. Посетители говорили задумчиво:

- Святые лики через все взирают.

- Оттого взирают, что их купоросили слабо.

- Соскрести-то рука не поднялась.

- Их на чем писали? На чистом масле. Разве его клеевой покроешь?

- Его ничем не покроешь, упрекающий глаз апостольский.

- Ты агитацию тут не разводи.

- А ты не пугай, может, я сомневаюсь, есть он али нет.

- Ну тогда ходи в помещение, где попы облачение сменяли, там на полках банки с человечьими внутренностями и шкилет. Ты убедись, из чего состоишь. Очень вразумительно.

У стен левого притвора были сооружены деревянные настилы, на которых лежали каменные топоры, кремневые наконечники стрел, иглы из рыбьей кости, скребки из кварца и груды почерневших глиняных черепков. Солдат в бурой шинели без хлястика, в обожженной с одного бока папахе, тыча в черепки рукой, на которой было только два пальца, говорил внушительно:

- Видал, до чего народ трудящийся довели буржуито? На фронт все железо согнали, а мужику что? Вот и сшивай одежду рыбьей костью али руби дрова камнем, - и угрюмо сипел: - Понятно, значит, в какую жизнь нас пихали. Но ничего, шалишь, теперь мы все ученые!

На правом притворе на таких же стеллажах стояли чучела зверей и в стеклянных коробках были наколоты всякие насекомые: жуки, бабочки, гусеницы.

- Это к чему же зверюшек сюда нанесли сушеных-то?

- Для науки.

- Гляди, лягушка в банке. Тьфу, пакость!

За дощатыми перегородками, не доходящими до потолка, размещались художественные студии Клуба просвещения. Сюда Косначев привлек людей, которых раньше в городе считали чем-то вроде чудаков.

Студией живописи руководил Иннокентий Пантелеевич Апостолов, бывший учитель рисования в гимназии, уволенный в свое время за то, что на урок привел швейцара и, велев ему раздеться, предложил рисовать ученикам голую натуру. Приглашая посетителей клуба испытать свои способности в живописи, он обнадеживающе го-"

ворил:

- Мастерством рисования при настойчивости может ов та деть каждый, ибо в природе каждого человека заключат склонность к воспроизведению предметов. Основа любого труда состоит в этом. Искусство требует воображения, но не фантазии. Фантазия отличается от воображения тем, что ока обращена к не существующим в природе предметам. Воображение же только одухотворяет существующее.

Получив от Апостолова по куску бумаги, ребята сели рисовать стоящий на возвышении гипсовый куб. Чтобы зарекомендовать себя с лучшей стороны, они, кроме квадрата, нарисовали еще многое от себя: Тима - лошадь, Петька пароход с дымящейся трубой, Костя - винтовку и саблю, Кешка - цветок.

Подходя к каждому, Апостолов молчаливо следил за их трудами. Потом собрал листы и сказал:

- Я вижу, вам всем очень хочется стать художниками. Но я вас просил нарисовать только куб. Вы поступили недисциплинированно. Когда человек учится, он должен уметь подчиняться, а когда он владеет искусством, он будет подчинять себе других.

Ботом Апостолов пришпилил к стене бумагу, угольным карандашом нарисовал на ней квадрат, сделал несколько штрихов, и вдруг на бумаге появился увесистый куб.

- Вот, - сказал Апостолов, - видите? Вы думали, рисовать кубик скучно, неинтересно. Но когда вы сообщаете ему полное ощущение объема, это же чудо! Значит, давате начнем снова.

Тима почти каждый вечер ходил в Клуб просвещения на занятия в художественной студни. Но Косначев мобплпооБал Апсстолова рисовать плакаты и лозунги в тппогрофич газеты "Революционное знамя". Вместо Апостолсва стала вести занятия какая-то барышня в розовой кофточке, туго перетянутая в талин черным кожаным ремнем с большой медной овальной пряжкой. Она не рассказываю ничего интересного, а только все время совалась со своим карандашом и поправляла нарисованное так старательно, что получалось, что это не ты рисовал, а она. Узнав, что Тима не рабочий, она сказала обиженно:

- Вы, молодой человек, столько у меня времени отняли, а мне важно прививать эстетические вкусы самым простым рабочим. Пиепко об этом меня просил товарищ Косначев. И если вы даже научитесь рисовать, кто мне поставит это в заслугу?

Тнма бросил ходить в студию. Выходит, оп был чем-то хуже своих приятелей со двора. Конечно, теперь рабочие - самое главное, ну, а кто же он? Вот почему еще Тима так много размышлял о своем месте в жизни и втайне завидовал Петьке Фоменко, который всегда с такой важностью говорил:

- Мы, затонские, постановили…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Вопрос о том, где и как провести общее собрание жильцов, больше всех волновал Мартына Редькина.

Вися меж костылей с высоко вздернутыми худыми плечами, оп тревожно говорил жене:

- Слыхала, Асмолов квартиру свою одалживает для сбора. Поняла, куда их умысел метит?

- Значит, поглядим, как настоящие люди живут, - благодушно говорила Капитолина.

- Во-во, значит, на их удочку.

- Какую такую удочку?

- А вот. Войдем это мы, значит, перво-наперво надо ноги о коврик вытереть.

- Что ж, по-хамски весь пол обследить?

- Тэк-с, дальше… Мягкую мебель подставят - садись, значит, пожалуйста. А потом, хозяин квартиры кто?

Значит, сделай уважение хозяину. Будут спорить либо голосовать. Хозяина обозвать, обидеть нельзя, ну и того, и вскочит в комитет.

- Да ты что заранее на человека злобствуешь?

- Я не злобствую, я по политике думаю. А они там ее собьют, потому мы люди стеснительные, и если буржуй к нам с уважением, то мы сразу того, вроде моськи.

- Да ты чего хочешь?

- Надоть их всех в лачуге Полосухиных собрать, чтобы они стеснялись, а не мы. И пусть в натуре глядят, в чем вопрос состоит. В самую многодетную закутку их согнать, к Полосухиным.

- Ты, Мартын, меня в свою политику не ввязывай, я всех людей уважающая, не как ты.

- Выходит, мне с тобой и думать нельзя, жиром опять заросла.

- Ты с Коноплевым думай, он в тюрьмах сидел за то самое.

- Если бы не здоровье, я Коноштеву, как с фронта вернулся, башку бы расшиб.

- Опять за старое. Сказано тебе, он на меня только глазами грустно пучился, и больше ничего.

- Вот за то самое ему и следует.

- Ты бы, Мартын, с утра щи хлебал, на сытое брюхо человек добрее.

- Мое брюхо от обиды жизни к хребту прилипло, клещами не отдерешь.

- Вот потому и злобишься на приличных людей.

И ни в чем они не виноватые. Аккуратно живут, не как мы.

- Пожалела аккуратистов. Поглядим, как они нас пожалеют. - И сердито спрашивал Гришку: - Всех жильцов обошел? Повестки каждому лично вручил?

- Я уже Копоплеву сказал.

- А Коноплев тебе кто? - ярился Редькин. - Отец, да? Ты отцу докладывай.

- Ну каждому в руки дал.

- Ты мне не нукай, а то я тебе так нукну, своих не узнаешь, - и тут же, позабыв, что только что сердился на Гришку, спрашивал Тиму озабоченно: Папаша с мамашей будут или как? Может, им на это внимания нет?

Начальство!

- Я скажу.

- Ты не на словах, а бумажку нашили, они, может, к бумаге более склонные.

- Чего ты к Сапожковым цепляешься, - сердито вмешалась как-то Капитолина. - У их и так дел выше макушки. Варвара Николаевна, гляжу, совсем худышкой стала.

- Партийные пусть тоже придут, посмотрят, - настаивал Редькин.

- Это с каких пор ты партийных обожать стал? - насмешливо осведомилась Капнтолина. - Сам же говорил, они вроде попов: только свой приход и хвалят.

- Я про каких? - смущенно оправдывался Редькип. - Я про тех, которые в господских партиях состоят.

- Тоже рассуждает, вроде знает чего. Коноплев небось человек, а ты на него, как пес, кидаешься.

- У меня с ним свой счет, - угрюмо заявил Редькин.

- Ну вот и выходит, оба одинаково понимающие, а ты его ни в пень не ставишь, - торжествовала Капптолина и передразнила супруга: - "По политике рассуждаю, до политике". Одна у тебя политика: как себя самого получше выказать. Вот!

- Зовп сюда Коноплева! - яростно закричал Редькин. - Зови.

- Мартын, дай сюда костыли и сядь. А ежели что, смотри! Хорошего человека задевать не позволю.

Гришка исчез и скоро явился с Коноплевым. Лицо Коноплева было встревоженно и бледно.

- Здравствуйте, Мартын Егорович. - И, потупив глаза, произнес совсем тихо: - И вам, Капитолина Евлампьевна.

- Садись! - приказал Редькин.

Коноплев покосился на Тиму и Костю и робко попросил:

- Ребятам зачем же такой разговор слушать?

- А ты знаешь, какой мой разговор будет? - сурово спросил Редькин.

- В заблуждении вы, Мартын Егорыч, - кротко сказал Коноплев и, потирая колено широкой ладонью, проговорил с трудом: - Я ведь только душой болел, и все, Пускай Капитолина Евлампьевна подтвердит.

Сворачивая дрожащими пальцами цигарку, ненавидяще глядя на Коноплева, Редькин сказал сипло:

- Ты с этим разговором зря сунулся. Тут я тебе словам недоступный. Я свой счет на тебя не закрыл. А вот об чем разговор будет. Да ты сядь ближе, не колебайся.

Капка, дай костыли, а то башка виснет. На, мой кури, крепче. Разговор серьезный, долгий. И тут нам с тобой надоть руку в руку, чтобы не обошли буржуи-то. Да сядь, говорю, на постели, рядком. Оно лучше будет, довереннее…

Тима не любил Редькина: Редькин кричал на ребят, когда они играли во дворе в лапту:

- Окна, жиганы, повыбиваете! Гришка, марш домой! - И, замахиваясь на сына костылем, шипел, как гусь: - Забаловала мать. Ступай чурки стругать!

Редькин презрительно относился к Полосухину, называя его лоскутником, тряпичником, заплатных дел мастером.

Сколько раз он орал на Полосухиных, что они завоняли своим тряпьем все жилье, что от них даже из-под пола вонь идет, и издевательски спрашивал:

- Скоро свою Феньку замуж отдадите? Приданое небось богатое? Мешка два пуговиц. Вы бы показали, а то позарюсь, брошу Капку и к вам в зятья пойду. Из бархатного лоскута портки тачать. Коноплев-то не прельстился, небось в приданое жилетку просил двубортную, он же о себе много думает. Плешь завел на кумполе для красоты вида.

Но сейчас Редькпн уважительно просил Коноплева:

- Нам надо кучей на них идти. Объяснить все по закону. Стеснение жизни буржуям будет оттого, что трудящимся простор пынче положен. Мол, им по комнате на рыло - самая что ни на есть справедливость. А какой лишек, то революция берет аккуратно. Не кулаком в рожу, а по голосам, которые "за" и "против". Значит, надо, чтобы неимущие жильцы не сомлели от половичков, мягкой мебели и фикусов асмоловских, а твердо себя вели, самостоятельно себя чувствовали. А то мы народ мягкий, вежливый; если нам кто первый "здрасте" кинет, так мы шапку долой и уже спину гнем в дугу за уважение. Я сам мученый. Народ знаю. Ему еще непривычно себя главным считать. Все стелемся, ежимся.

- Это ты правильно рассуждаешь, - согласился Коноплев. - Домовой комитет - это тоже Советской власти палец. Дело серьезное. Политика. И то, что ты на партийных облокотиться перво-наперво решил, - это мне упрек самый что ни на есть. Я ведь тоже так, а зайти к тебе не решался. Ниже момента был. Думал, дашь костылем, и на этом весь наш разговор кончится. А ты вон как высоко мыслишь, - и совсем тихо произнес: - Я ведь о тебе только с одного боку судил. Тоже чуть было в человеке не просчитался. А мы должны теперь все друг дружке в глаза глядеть, а не воротить рожу за обиды и прочее.

- Капка! - восторженно крикнул Редькин. - Чего глаза тупишь? Ничего, гляди вовсю. Вижу, человек, а не паскуда, - и сокрушенно произнес: - Нам бы с тобой сейчас самогона… хлебнуть. Но Капитолина не держит: боится, сопьюсь. Инвалиды, они все от своего горя спиваются. А вот я ничего, только курю цепко.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Каждый раз, когда приходилось ночевать одному дома, Тима особенно остро испытывал тоску от своего одиночества. Слоняясь уныло по комнате, он подходил к шкафу, где висели мамины платья, отворял дверцу, разглядывал, вспоминал, какая она в них была в разгое время.

Вот это, с зелененькими полосками, мама надевала на вечеринку к Савичам, и Софья Александровна, когда мама кончила петь, бросилась к ней, обняла и воскликнула:

- Ох, Варька, какой у тебя голос изумительный!

Тебе бы с ним нужно не в революцию идти, а в оперу.

А вот это синенькое, с порванным рукавом, Тима тоже очень хорошо помнит. Во время учредиловки мама раздавала на улице листовки, призывая голосовать за болы::свиков. Офицер с красным бантом на шинели хотел отнять у мамы листовки. Она прижала их к груди и пинала офицера ногами, а тот тащил ее за руку в ворота дома.

И Тима тоже пинал этого офицера и кричал:

- Помогите!

Но прохожие в страхе только молча смотрели, как офицер волочит маму по тротуару. Маму спас Коноплг-в и еще какой-то рабочий. Они оттащили от нее офицера и увели его во двор. Когда они снова появились, рабочей, который был с Коноплевым, держал в руках саблю. Подойдя к каменной тумбе, он взял саблю одной рукой?а эфес, а. другой за конец и, с сплои ударив ее плашмя о тумбу, переломил, как хворостинку, потом с разбегу зашвырнул обломки на крышу дома. Коноплев держал большой черный браунинг и рассматривал его с таким любопытством, будто первый раз в жизни видел револьвер. Офицер, прижимая к разбитому лицу платок, подошел к Коноплеву, попросил:

- Слушай, отдай, пожалуйста.

- Ладно, пойдем, - сказал Коноплев.

Он шел по улице, в нескольких шагах от него - офицер. Коноплев озабоченно разбирал револьвер и на ходу бросал револьверные части одну за другой на тротуар, а офицер, следуя за ним, подбирал их. Он очень походил на собаку, которой бросают кусочки хлеба, чтобы она шла, куда хочет хозяин.

Так они ушли - офицер и Коноплев.

А мама заколола порванное платье английской булавкой и скова начала раздавать прохожим листовки. Но только теперь Тима стоял у мамы за спиной и держал кусок кирпича, чтобы стукнуть им, если кто снова захочет отнять у нее листовки.

А вот это голубое мама сшила специально в честь папиного дня рождения. И шила его сама целый день.

Папа пришел ночью, усталый, раздраженный, сказал сердито:

- Ты, Варвара, отвратительно небрежно шрифты вымыла: стали печатать мазня.

- Я действительно спешила домой, - жалобно призналась мама.

- Ах, какая важная причина! - иронически сказал папа.

- Да, важная! - воскликнула мама. - Твой день рождения - это мой день.

- Сейчас нет ни твоих, ни моих дней, - сухо сказал папа. - И вообще, что это за предрассудки?

Мама стала через голову снимать платье.

- Я сейчас же пойду и вымою снова шрифты. Но помни, Петр!..

- Варенька, - сказал папа испуганно, - я сам их вымыл, потихоньку от Изаксона, а то, знаешь, какой он беспощадный. Поэтому и задержался.

- Это ты беспощадный! - гневно сказала мама. - Ты!.. - и, бросив платье на стул, крикнула угрожающе: - Чтобы я теперь когда-нибудь в жизни надела чтопибудь голубое! Никогда!

Но папа уже струсил и, взяв мамино голубое платье в руки, виновато бормотал:

- Вошел, очки запотели и не заметил. Ну, надень, Варенька. А я даже бутерброды принес твои любимые, с муксуном.

- Я люблю только ветчину, - гордо сказала мама.

- Где же ее взять? - и папа растерянно развел руками. - Нам только с муксуном выдали.

- Ты даже не можешь совершить ничего необыкновенного для меня, упрекнула мама.

- Хватит вам ссориться, - рассердился Тима, которому давно не терпелось вручить папе свой подарок. - Вот на, бери, - и великодушно протянул папе карандаш.

Главное в карандаше - наконечник из патрона, который оп выпросил у Федора.

- Ах, какая прелесть! - сказала мама и поцеловала Тиму в щеку.

- Ну, брат, ты просто изобретатель, - и папа поцеловал его в другую щеку.

Тима увернулся от родительских объятий и приказал:

- А теперь вы - друг дружку. И быстрее миритесь, чтобы скорее чай пить. А то мама пирог с картошкой состряпала. Холодный есть - только давиться…

Как это хорошо жить на свете, когда все вместе! А вот Тиме все время приходится жить одному.

Самое ужасное - это темнота. Тима опять почему-то стал бояться ее. Но спать при свете нельзя: керосина совсем мало. Сжечь его в одну ночь, а потом что делать?

Нет, надо, ложась спать, гасить лампу.

И тогда сразу нападает мохнатая, черная, огромная темнота. Она больше, чем комната, больше двора, и кажется, что весь мир в темноте и, кроме нее, ничего нет.

И она какая-то живая, полная пугающих звуков. Папа говорит, что привидения - это глупость. Если человек болен, ему еще может что-нибудь показаться, а здоровому, человеку - нет. Но рассуждать так легко, а вот побудь один в темноте - совсем другое скажешь. Тима, чтобы не так бояться, держал в пустой спичечной коробке таракана. Он кормил его хлебными крошками. А ночью клал коробочку на подушку и ложился на нее ухом. Когда становилось очень страшно, Тима поерзает ухом по коробочке и слышит, как таракан шевелится. Спрашивает:

- Не спишь? Почему не спишь? Спать надо. Ну, спи.

Так вот поговорит с тараканом и сам заснет. Но об этих своих ночных мучениях Тима никому не говорил:

засмеют, скажут, маленький, темноты боится. А Тима, наверное, всю жизнь будет темноты бояться. Разве может человек к темноте привыкнуть? И взрослые - они, наверное, стесняются правду сказать, а сами небось тоже боятся.

Тима спрашивал папу:

Назад Дальше