– Ничего больше не надо, иди ложись. Да, только вот что: найди Благодарёва и скажи – пусть он ко мне придёт… ну, через полчаса.
На очищенном, протёртом столе разложась теперь пошире, читал дальше. Тут шла пачка приказов по цынге. Цынга схватила бригаду в середине лета: хлеба, каш, мяса и рыбы вдосталь, но ни зелени, ни молодого картофеля, и не накупить в соседних сёлах, а привозить самим из Империи запрещено распоряжением Главнокомандующего. Да не только из-за пищи, но от постоянных ночных работ весны и лета, от недостатка отдыха разразилась цынга внезапно, и болели и сдавали многие, и не так быстро было придумано, разрешено и устроено: отбирать слабосильных и предрасположенных, помещать в санатории Земсоюза, где ждал их полный отдых и зелень; частям добывать картофель, капусту и бураки собственным попечением, даже и внутри Империи. И вот уже цынга отошла, а запоздалые приказы настаивали и настаивали: сколько раз в день и как именно проветривать землянки; добавлять окна, строить нары, на земле солдатам спать не давать или прокладывать ветки под матами; и как кого когда отводить на отдых…
– Голосом, голосом! – требовал неуёмный Чернега.
– Я думал, ты спишь. А может чайку?
– Не, без мёда не буду.
– …Недоуздки, уздечки, попоны, скребницы, щётки, овсяные торбы, лошадиные противогазы… Коня Шарлатана, срок службы 1909, переименовываю в казённо-офицерского, а казённо-офицерскую кобылу Шелкунью – в строевую для нижних чинов…
– Шелкунья, подожди, это гнедо-лысенькая, на передней правой по щётку? Хороша ведь ещё! Меняет, лучше нашёл?
Уж своего-то дивизиона коней Чернега всех знал в лицо и наперечёт, но и из других дивизионов многих. Тут дальше длинное шло перечисление о перемещении лошадей из разряда в разряд – офицерских собственных, строевых фейерверкских, верховых артиллерийских, упряжных артиллерийских, обозных – Шороха, Шведа, Шута, Шатобриана, Штопора, Шурина, Шмеля, Шансонетку, Шпиона, Шанхая, Щедрого, и обо всех передаваемых шла подробная опись по статям, мастям, лысинам, звёздочкам, особым приметам, и всё это подписывал лично командир бригады, читая ли, не читая, а Саня о чужих батареях и дивизионах пропускал бы, но Чернега оживился, свесил как плеть руку толстую, короткую, помахивал, требовал, хвалил и бранил:
– Да разве в ремонтных депо это теперь соблюдают – по разрядам?! Рассылают как-нибудь, лишь бы счётом. Пока на месте стоим – ничего, а ну-ка завтра начнись ? Каждая лошадь должна своему месту соответствовать!
Саня и сам любил лошадей и понимал кое-что, но не так же, как Чернега, не с такою страстью: по второму разу слушал и по каждому коню соглашался или не соглашался, видел небрежение или чьё-то жульничество.
– …При проверке… у некоторых лошадей оба задних шипа в подкове острые, что ведёт к засечкам…
– Сволочи! Вас самих бы так подковать!
– …Нижепоименованных собственных офицерских зачислить на казённое довольствие… Нижепоименованных уволить в первобытное состояние… Из бригадного скакового капитала в московском Купеческом банке…
Так ему всласть всех лошадей перечёл и только тогда увидел:
– Да ты надо мной смеёшься, что ли? Ты главные приказы – вниз подложил?
– Так это Устимович. Как читал, так и кидал, значит, подниз.
– А ты б наоборот!
– Так он мне тоже вслух читал, я-то что?
Раздосадовался Саня. Тихий вечер, на что-то хорошее годился, а пробалтывался зря, через эту труху.
– Не, Санюха! – просил Чернега, не давал просматривать. – Голосом читай! Голосом!
Наверняка хитрил Чернега: два раза прослушать, а самому ни разу не читать. "Я из книжек не понимаю, я только сам по себе понимаю…"
А тут-то и пошли оперативные приказы. …В полках иметь "газовых комендантов" – специально проинструктированных офицеров.
Уже был такой у них в дивизионе, Устимович. Ему и читать.
– …На батареях иметь таблицы переноса заградительного огня со своих участков на соседние… Командирам корпусов…
– Сла-Богу, не нам! – гулко зевнул Чернега.
– …Избрать, на какой из позиций… представить на кальке… В октябре усилить траншейные работы…
Какая-то шумящая пустота от прокрута всей приказной машины через твою голову. Одичание.
– …Проволочную сеть довести до трёх-четырёх полос, каждая шириной… придать брустверам надлежащую высоту, замаскировать… Дивизионному и корпусному резервам выделять ежедневно на работы одну четверть своего состава…
– Не, не дадут покою! А цынгу – лечи! Левой рукой одно, правой другое… На нежóнде Польска стóе, але Россия – щегýльне. [1]
Пяток немецких разрывов трёхдюймовых лёг не так далеко. Чуть звякнуло стекло в оконце, помигала лампа, и несколько крошек земли сыпанулось из наката.
Дальше много приказов шло о связи. …Несмотря на запрещение, продолжают использовать голый телеграфный провод… запрещается заземление односторонней связи вблизи неприятеля…
Последние месяцы была переполошка с подслушиванием. Всё удивлялись, что немцы знают расположение и смену наших подразделений. Провели опыты с усилителем – оказывается, телефон легко перехватывается. И теперь:
– …штабам армий выработать код слов и фраз и представить в штазап для выработки единого кода… Ну, дурачьё, зачем же единого ?.. По Западному фронту. Сегодня, в день тезоименитства нашего Державного Вождя, Наследника Цесаревича, войска Западного фронта всеподданнейше приносят свои поздравления, возносят горячие молитвы… В ответ Его Величеству благоугодно было осчастливить меня следующей телеграммой… Приказ прочесть во всех ротах, эскадронах, сотнях, батареях и командах… Главзап генерал-от-инфантерии Эверт… Его же: ввиду того, что до сих пор попадаются случаи назначения евреев на писарские и хозяйственные должности, а равно и в гурты скота, что безусловно недопустимо… немедленно убрать и впредь не назначать…
– Уб-рать хаимов! – подтвердил Чернега плетью-рукой наотмашь. – Так и липнут в нестроевые, как мухи к печке. Где лоб подставлять – это не их!
Остановился Саня читать, поднял ясные глаза:
– Но, Терентий, это же – развитые ребята. Есть студенты, у меня Бару – университет кончил. Из них каждый третий не то что писарем, мог бы и офицером быть.
– Да ты ополоумел – офицером?! – перекатился Чернега на самый край койки, грудью на последнюю жердь, вот грохнется на пол! – Да куды ж нас такие офицеры заведут? Они накомандуют!
– Ну, смотря какие. Есть, говорят, и георгиевские кавалеры.
– Вот разве что – говорят! Где-то есть, кто-то видел! Да сам подумай – на хрена им за Россию воевать?
Просто потешался Терентий над санькиной безпонятностью – чего тут не видеть, дураку ясно:
– Да ты пусти одного, завтра их десять будет! На голову сядут! Ты ещё глупенек, с ними не жил. Это говорится – равноправие. Только мы друг друга не вытягиваем, а они – вытягивают. И из равноправия сразу будет ихо-правие! Да ты завтра надень погоны на твоего Бейнаровича? – послезавтра сам из батареи сбежишь!
На Бейнаровича? Ну, Бейнаровича, с его черно-горящими глазами, всегда злыми, может быть, это Чернега подметил. Но – Бару? Образованный, воспитанный, сдержанный. Под его ироничным взглядом Сане всегда неловко: как ему приказывать, каким голосом, если он университет кончил, а Саня не кончил?
– Страна – наша или ихняя? – покачивал Чернега свешенной рукой-молотилкой. – У вас там, в степях, мабуть их нет? А пожил бы ты в Харьковской губернии, я б тебя тогда послушал.
Но хотя Саня и тихий был, а не поддавался легко. Не сразу скажет, и с улыбкой ласковой, а на своём:
– Так если страна не ихняя – зачем тогда мы их вообще в армию берём? Это несправедливо. Тогда и в армию не брать.
– Да хоть и не брать! – подарил Чернега. – Хоть и не брать, много не потеряем. Но – жители наши! живут-то у нас! Их не брать – другим обида, тогда и никого не брать, только кацапов да хохлов? Так оно и было поначалу – сартов не брали, кавказцев… Финнов и сейчас. Знаешь, сколько нашего брата перебили? В одной Восточной Пруссии?
Терентий только что вниз не соскакивал, а изъёрзался на своём малом верхнем просторе. Саня, хоть у него место было встать и пройтись, смирно сидел, облокотясь о стол, локтем поверх всех приказов, пальцы вроссыпь по лбу держа у пшеничных волос. Размышлял:
– Вот видишь, как получается: нагнетение взаимного недоверия. Государство не хочет считать евреев настоящими гражданами, подозревая, что они и сами себя не считают. А евреи не хотят искренно защищать эту страну, подозревая, что здесь всё равно благодарности не заслужишь. Какой же выход? Кому же начинать?
– Да ты сам не из них ли, едритская сила? – хохотал Чернега, откатясь на спину и руки разводя гармошкой. – Что ты так заботишься, кому начинать? Хоть бы и никому. Приказ ясный: гнать жидов из штабов! А почему они во всех штабах засели, это справедливо? Это – не обидно? Говорю тебе: ты ещё глупóй, с ними не жил, не знаешь. Это народ такой особенный, сцепленный, пролазчивый. Это не зря, что они Христа распяли.
Саня отнял голову от руки, и наверх строго:
– Терентий, этим не шути, зря не кидайся. А думаешь – мы бы не распяли? Если б Он не из Назарета, а из Суздаля пришёл, к нам первым, – мы б, русские, Его не распяли?
Перед глубокой серьёзностью своего приятеля, в редкие минуты, старший перед младшим, тишел. Ещё с последней шуткой в голосе отговаривался:
– Мы б? Не. Мы б – не-е…
Да вопрос-то не сегодняшний, чего и цепляться.
А Саня – как о сегодняшнем, а Саня если взялся, мягкий-мягкий, а не свернёшь, хоть ему чурбаки на голове коли:
– Да любой народ отверг бы и предал Его! – понимаешь? Любой! – И даже дрогнул. – Это – в замысле. Невместимо это никому: пришёл – и прямо говорит, что он – от Бога, что он – сын Божий и принёс нам Божью волю! Кто это перенесёт? Как не побить? Как не распять? И за меньшее побивали. Нестерпимо человечеству принять откровение прямо от Бога. Надо ему долго-долго ползти и тыкаться, чтобы – из своего опыта будто.
4
Пришёл Арсений Благодарёв. – Надежда на отпуск. – Чернега задирает. – Истории села Каменки. – Санина тревога. – Под ночною тьмой. – Умер Чевердин.
Постучались:
– Дозвольте войти, вашбродь?
Голос – сдерживаемой силы, чтоб не слишком раздаться. А и через дверь узнаешь:
– Зайди, зайди, Благодарёв!
Нагибая голову и плечи даже, осторожно вошёл дюжий Благодарёв, осторожно дверь прикрыл, чтоб не стукнуть. Тогда только распрямился, и тоже не резко, не по-строевому, а всё ж от порядка без надобности не отходя, – руку к фуражке:
– По вашему вызову, ваше благородие.
Тут ему от землянки до землянки переступить пятьдесят шагов, без шинели, прикраплен дождиком по заношенным фейерверкским погонам с жёлтою каймой. Может, уже и ложился, а явился не распустёхой – пояс крепко схвачен, и на нём – кривой бебут, оружие батарейца, а темляк из белой кожи, фейерверкский. Не хмур, а без резвости: вызвали – пришёл, вот он, нате, приказывайте, хоть и вечер тёмный, да служба военная.
А у подпоручика защемилась мысль, не договоренная Чернеге, защемилась, помешала всякой другой – и сама забылась, ушла. Из-за этого – рассеянно, не переведясь:
– Так, Арсений… так… – и заметив, что нехорошо получилось, исправить надо, – присядь! садись, – к столу показал.
Благодарёв же понял, что утехи не будет – садись, мол, разговор не короткий, с порога обрадовать тебя нечем. Снял фуражку. (А волосы – уже и подлинней, в надежде домой.)
Он так и располагал, что не обрадуют, а всё-таки и не без надеи шёл: вдруг для того ?.. Хотя, по всему солдатскому опыту: начальство, замок запря, отпирать не станет, не для того запирался. И как раз сейчас у себя в землянке около копчушки-гасника, на фанерную дощечку положив готовый складной листок для письма, дописывал на одной стороне, где место осталось, что, видно, скоро не приедет, как ему обещали. А места там – не разгонишься, на таком листике. Как он для заклейки сложен, на передней стороне зелёно-бурое поле, и по нему в атаку несётся страшенная конница, выхватя сабли, это ужасть на дороге ей попасться, да такие, сла-Богу, нигде теперь не скачут, но в деревне посмотрят – со страху затрясутся. Марка же – не клеится, с позиций значит. А на задней стороне – голубочки летят с письмами в клювах. И писать тоже-ть негде. Только мелко-мелко припечатано, у кого глаза хорошие: "дозволено военною цензурой". А ежели развернуть теперь – так две стороны и внутри. Но влеве опять же всё готово – красивыми такими синими буквами, как лучший писарь не напишет: "Дорогие и любезные мои родители! В первых строках моего письма спешу уведомить вас, что я по милости Всевышнего жив и здоров, чего и вам от глубины души желаю. И сообщаю я вам, что службой я доволен и начальство у меня хорошее. Так что обо мне не печальтесь и не кручиньтесь". И – всё. И хочешь – сразу приветы передавай и на том подписывайся, готово письмо. Но вправе есть ещё местечко для нескольких слов, и можешь… А что можешь? Мол, жёнке моей Катерине велю свёкра и свекровь слушаться и маленьких блюсти, и ждать меня с надеждой. Хоть бы и место было, а законы, по которым письма пишутся, не дозволяют прямо открыто Катёне писать как главному человеку. Что завечаешь – о том не пишет никто, срам. Не дозволены в письмах пустые ласковые слова, не то что потаённые, какие только на ухо шепчутся, – письмо должно голосом читаться родственникам и соседям, кто ни придёт. И пожалиться неловко, что вот не допускают в отпуск заслуженный, эка тошно и темно, а весной война разгорится – там уж не поездишь. Тут Цыж и забеги:
– Сенька! Чой-то тебя подпоручик кличет. Через полчаса – к ему. И – не ругать, не похоже.
И занежился Сенька: а вдруг? а может, чего переменилось? Уж в таку тихую, тёмную ночь по какой боевой надобности стал бы подпоручик его вызывать – да за полчаса?
Ночи теперь холодные, и спит Катёна в избе со всеми, да и к дитю же вставать. А вдруг увидал её поздней осенью в холодных сенях спящую по-молодому, скрытую полушубком с головой, она под полушубок спрячется – не найдёшь. И – шаг бы к ней! шаг!
Да кто-нибудь там ли и не шагает? Каково бабёнышке-ядрышку столько вылежать, высидеть, выждать?
Не-е. Не.
Но зря позанялся надеждою. Садись, мол, будем толковать…
А подпоручик улыбался добро, заглаживал:
– Так вот, Арсений. Ты – надежды не теряй! Сегодня я с подполковником говорил. Может, что для тебя и сделаем.
Изделаем! може что для тебя изделаем! – так и полыхнуло по нутру. Батюшки, не ослышался? Да отцы родные, вы только пустите меня, я вам потом за две пушки навоюю!
И – поплыли, поплыли шлёпистые губы Арсения.
И рад сообщиться радостью и опасаясь пообещать лишнего, разъяснял подпоручик:
– Понимаешь: не наверняка. Но – надеюсь. Только: я тебе это говорю для бодрости. А ты пока – никому, не будоражь. Потому что вообще отпуска остаются запрещены.
И как все эти месяцы, когда терялся на Арсения наградный лист, никогда он не ворчал, взглядом не упрекал, не надолго затмевалось лицо его, даже старался перед подпоручиком деликатно скрыть свою обиду, – так и сейчас не благодарил никакими особыми словами, а только губ на место свесть не мог и ладони, на коленях опрокинутые, расслабились всеми пальцами.
Двух его Георгиев не было сейчас на нём, они на шинели. А что за гордость – в своё село с двумя Георгиями! С позиций – домой! – всколачивается сердце у отпускника.
Переимчивый праздник, и у всех отпускающих тоже. Подпоручик, уже отделённый от сельской жизни университетом и многими расширенными понятиями, чувствовал сам как парень, на два года моложе Благодарёва.
А старше даже и Цыжа. Подпоручику дана мудрость судить – хорош ли солдат или плох, не повысить ли его по номеру у пушки, или из бомбардиров в фейерверкеры, или перевести в разведку, читать карты. Но Благодарёва и от пушки не отнять, бойко собирает-разбирает замок, быстро устанавливает и читает прицел, панораму, понимает устройство снаряда, действие трубок, – без таких помощников во взводе офицеру жизни нет. По сегодняшнему упавшему солдатскому уровню – это ли не гренадер?
Но Чернега, босые ноги свеся, загорланил сверху:
– А за что ему отпуск? Пусть послужит! Он уже ходил.
Взводный – не свой, а испортить всякий может. Коль никому не дают. Воззрился на него Арсений и мягко, перед офицером, хоть и босоногим:
– То – за первого…
– А первого – за что? – строго спрашивал Чернега. – Небось в штабе где сидел?
– Так за что бы тогда? – И знал Благодарёв, что Чернега его задирает, и всё ж тона его насмешливого не смел перенять. Не мог тот иметь силы на его отпуск, а может и заимеет.
– Да в штабах-то их и сыплют, Егориев, парень! – гудел Чернега. – Вот именно из-за Егория я и думаю – ты при штабе был. С каким-то полковником, говоришь, всё ходил. Где эт ты ходил?
– Да вы ж знаете, – улыбался Арсений.
Ещё и это "вы" ни к ляду выговаривать, офицер из фельдфебелей. Что это "вы"? – двое их, что ли? Богу и тому "ты" говорят.
– Ничего не знаю! – кричал Чернега.
– В Пруссии.
– Скажешь, в окружении, что ль?
– Так о-ахватили, – руками показал Арсений.
– Ох, врёшь, вот врёшь! – тараторил Чернега, болтая ногами и одобрительно крутя сырной головой на Благодарёва. – Слушай, Санюха, отдай мне его во взвод. Ни в какой ему отпуск не нужно. Я ему и тут бабу найду, полячку! – а-а! И отпускать буду с позиций без всякого подполковника. Вот только врёт – зачем? Если ты там был, в самсоновском окружении, – почему ж я тебя не видел? Где ты ходил?
– Так и я же вас не видел, – осклабился Благодарёв посмелей. – Сколько прошли – а вас не видали. Вы-то – были, что ль?
Прищурился.
– Ах, ты тáк со мной разговариваешь! – закричал Чернега. – Да я тебя сейчас вот на гауптвахту!
Прыг! – и на пол, ногами твёрдо-пружинисто, как кот. И босые ноги сунул в старые галоши, тоже у них дежурные такие стояли, для ночного выхода, но уже размером на Устимовича.
Положил Благодарёву на плечо тяжелокруглую руку:
– Айда ко мне, соглашайся. Будем до баб вместе ходить.
Благодарёв с тем же прищуром, уже без неловкости, и из сидяча:
– А к детям?
– Фу-у, добра! Да новых сделаем, старых забудешь. Сколько у тебя?
– Двое.
– Кто да кто?
– Сын да дочь.
– Чего ж ты на девку скостился? А я думал, ты орёл. Чего ж тебя и в отпуск? Сколько ей?
– Девять месяцев.
– Как назвал?
– Апраксией.
– Ладно, езжай, только сына заделывай. Сыновья ещё, ах, понадобятся!
На сорочку плащ надел, на голову ничего и, волоча галоши, вышел до ветру.
Напористый Чернега такое расспросил, чего свой взводный и не знал о Благодарёве. Чернега бездельник-бездельник, а всё успевает и о конях заметить, и о людях разузнать. А у Сани много времени уходит на думанье, часами он нуждается быть один и думать. И упускает. Вот стояла где-то рядом та главная жизнь Благодарёва, которая чужда его проворству у пушки и не повлияет на ход мировой истории.
– А какое село твоё?
– Каменка. По помещику – Хвощёво.
– Большое?
– Да дворов четыреста. Мужских душ боле тыщи.
– А помещик – кто?