VII
Павел Павлович глядел сквозь закрытую дверь балкона на темное ночное небо и черные верхушки деревьев в парке – и думал. Он невольно думал о странном обществе, в которое случайно попал; о странном господине Луганине, который со всей своей простотой бил на оригинальность, как показалось Шилаеву; об Антонине, называющей этого Луга-нина своим другом… А дядя Модест Иванович? Неужели Антонина его любит? Неужели она когда-нибудь могла любить этого каменного господина с вечно неподвижным лицом? В детстве Павел Павлович редко видал дядю Модеста Ивановича. Он за все время раза три-четыре был на хуторе Шилаевых. Потом Павел Павлович слышал, что его двоюродный дядя, Равелин, служит в Петербурге, скрытно и сильно кутит, но, впрочем, по службе идет превосходно. О кутежах Модеста Ивановича в прежнее время даже складывались легенды, по тем смутным слухам, которые долетали в хутора. Впрочем, никто из родственников не любил Модеста Ивановича (близких у него и не было), поэтому никто не огорчился и не удивился, когда Равелин вдруг бросил службу, Петербург, приехал домой и безвыездно засел в своей скверной маленькой усадьбе. Говорили, что у него денег нет, а в Петербурге, кроме того, не оплачены важные долги. Наверное же никто ничего не знал, потому что Модест Иванович решительно никому о своих делах не рассказывал, да и не таким казался он человеком, чтобы рассказывать.
Все это было известно Шилаеву от матери, которая любила писать письма. Но как, почему и для чего вышла Антонина за Модеста Ивановича – Шилаев недоумевал, а теперь, видя их вместе и узнавая ее – он недоумевал еще больше. Неужели она может любить его? И вместе с удивлением – другое неприятное чувство сжало его сердце. Ему не хотелось, чтобы Антонина любила Модеста Ивановича. Пусть лучше будет какая-нибудь роковая тайна, странное стечение обстоятельств… мало ли что! Но пусть она его не любит!..
Вошел лакей с чайным прибором на подносе, неслышно ступая по ковру. Он расставил чашки и, чиркнув спичкой, зажег голубой дрожащий огонь под серебряным чайником.
– Ну что? все готово? – спросила Антонина. Шилаев быстро обернулся на звук ее голоса. Она вышла через боковую дверь и теперь стояла около чайного стола. Шилаев невольно заметил, что красная фланелевая рубашка с косым воротом, которую она надела, идет к ней гораздо больше, чем прежнее голубое платье. Она точно сделалась моложе. И волосы она зачесала вниз, по-домашнему.
– Ну, садитесь, садитесь, – говорила Антонина, улыбаясь. – Потолкуем, наконец, с вами по душе. Надо нам хорошенько познакомиться; ведь мы теперь родственники…
Шилаев почувствовал, что его стеснение перед нею исчезает. Точно они были давным-давно знакомы. И он уже хотел спросить ее о многом, что его интересовало, как вдруг вошел Модест Иванович.
С ним вместе в комнату проникла струя холода, но не свежего холода, а такого, будто в солнечный день отворили двери давно запертого подвала. Шилаев невольно снял локти со стола и выпрямился на стуле, а губы Антонины сжались, и все лицо ее стало строже и старше, хотя и не печальнее.
– Вы дома? – спросила она. – А я слышала, что вы приказывали Шарлю подать викторию к подъезду. Хотите чаю?
Модест Иванович кивнул головой и сложил губы в улыбку. Он, кажется, был в хорошем расположении духа.
– Пожалуйста, налей мне чашку очень крепкого чаю, душа моя. Сегодня я никуда не поеду, мне надо написать несколько писем. Я думал, правда, ехать, но… но… раздумал. Ну-с, как же ты, милый друг, поживаешь? – обратился он к Шилаеву. – Что старики? Я не заехал к ним на хутор, некогда было. У них, кажется, пожар был? Отстроились они?
Шилаев отвечал. Модест Иванович аккуратно и с точностью расспросил обо всех родственниках, затем перешел к личным делам Шилаева и с тою же точностью стал его расспрашивать о жене, о теперешних планах, о его жизни в… Хоперске, Хотинске… он все забывал название этого ужасного места. Модест Иванович как будто считал для себя необходимым интересоваться жизнью племянника, а расспросы и весь этот разговор – неизбежными.
Шилаев говорил, принуждая себя не быть сухим и унылым. Антонина молчала, опустив глаза.
"Нет, она его не любит! Не любит она его", – думал Шилаев, едва вслушиваясь в звуки однотонного металлического голоса Модеста Ивановича, который в эту минуту прохаживался по комнате и говорил, кажется, о выгодах теперешнего положения племянника. Наконец, беседа погасла совершенно. Модест Иванович взглянул на часы. Потом залпом выпил свою чашку чаю, поднялся с кресла и вышел, не простясь с Шилаевым.
Несколько минут продолжалось молчание. Наконец, Антонина сказала, чуть-чуть улыбнувшись:
– Модест Иванович ушел писать письма. Он не вернется. Он всегда так уходит, не прощаясь. Кажется, он помешал нашему разговору?..
"Не любит она его", – с непонятной радостью повторял про себя Павел Павлович. Он взглянул на Антонину.
– Да, – сказал он, – у меня было такое хорошее настроение… Ведь все это зависит от минуты… Иной раз чувствуешь в себе охоту говорить, спрашивать…
– А настроение не может вернуться?
Шилаев опять посмотрел на свою собеседницу. Лицо ее было обращено к нему с такой веселой и такой искренней улыбкой, что Павлу Павловичу показалось, будто его настроение непременно должно вернуться. Через минуту они говорили, как старые друзья. Шилаев упомянул имя Луганина. Антонина вдруг вспыхнула и нахмурилась, как будто предчувствуя, что тут ей придется спорить.
– Он вам не понравился, я знаю, – сказала она. – И это мне очень, очень жаль, потому что, по-моему, он всем должен нравиться… Я знаю его уже год – в Париже с ним встречалась – и он замечательный…
– Да чем он замечательный, Антонина Сергеевна? Мне он показался чудаком и, по правде сказать, в нем есть что-то ненатуральное-.
– Прошу вас, не будем пока говорить о Луганине… Вот вы узнаете его, познакомитесь поближе… тогда яснее будет.
– Да кто он?
– Он – бывший профессор Петербургского университета. Он давно уже за границей, лет пятнадцать. Живет в Париже и здесь, в Канне. Вот вы увидите, какая у него вилла…
– Что же он делает?
– Его работы издаются на французском языке. У него громадная библиотека, он вечно занят… когда не болен. Иногда он, правда, несносен, но большею частью весел, как сегодня. Знаете, я редко встречала умных и вместе с тем истинно веселых людей. И даже вообще веселых, только по-настоящему, конечно. Точно каждый делает не то, что ему хочется – и дуется. Я сама скучная, я знаю. И вы не радостный…
– Я? У меня много причин быть невеселым… Вы верно выразились: каждый делает не то, что ему хочется. Про меня это можно сказать… А вы-то, Антонина Сергеевна? Отчего вам быть невеселой?
Он предложил этот вопрос, смутно надеясь, что она начнет жаловаться и расскажет наконец свою "тайну", т. е. почему она вступила в этот "несчастный" брак. Что брак несчастен – Шилаев не сомневался. Но Антонина посмотрела на Павла Павловича пристально – и засмеялась.
– Почему мне скучно – я вам теперь не скажу, да и не это вас интересует; но держу пари – угадаю, о чем вы хотите меня расспросить.
Шилаев смутился немного.
– О чем? – спросил он.
Антонина придвинулась к нему и подняла лицо, сделавшееся серьезным.
– Вас мучит любопытство, зачем я вышла за вашего дядю, когда мы такие разные люди. Все равно, теперь или после, но вы бы меня об этом спросили, а я бы ответила. Лучше сразу будем откровенны – скорее станем друзьями.
– Да, мне ваше замужество казалось странным…
– Я очень изменилась, Павел Павлович, с тех пор как спрашивала вас в липовой аллее, намерены ли вы жениться на мне.
– Вы помните?..
– Да, не перебивайте. Я так изменилась, что даже мне кажется, будто прежняя девочка – не я… Какая я стала, не об этом речь, да и рассказать нельзя, – вы сами меня узнаете. Только я увидала, что Модест Иванович – самый подходящий для меня муж… Лучше него я не найду…
– Вы его любили?..
– Слушайте, Бога ради. Я была одна на свете. Бабушка умерла. Я могла бы тогда выйти за одного… молодого человека, в которого была влюблена… но… вышла за Модеста Ивановича.
– Я не понимаю.
– Сейчас вы поймете. Я вам скажу правду… Я очень легко влюбляюсь, но – ненадолго. А выйти замуж – это сказать, что будешь любить всю жизнь, всю жизнь… Я не могу этого сказать… Я не знаю будущего, и не хочу делаться рабой своих обещаний. Выйти за человека, которого я сегодня люблю – это значит приготовить ему и себе много очень горького впереди. Зачем же? А с Модестом Ивановичем у нас связь крепкая. Ему нужны были деньги, мне – муж, с которым я свободна, потому что ведь и он свободен…
– Но, Антонина Сергеевна… Зачем же было в таком случае…
– Зачем было выходить непременно замуж? Говорю вам – я очутилась совсем одна… И, кроме того, я – слабая; я всегда могла уступить, выйти замуж против своих мыслей… Мне нужно внешнюю преграду.
– Вы отказались от счастья…
– Какое счастье, если я знаю, что никогда, никогда не могу, не смею полюбить другого, посмотреть на другого… Это и есть свобода. Я сказала, что я легко влюбляюсь… Не думайте обо мне дурно, Павел Павлович. Я не терплю над собой воли другого, я готова тогда сделать против себя – лишь бы не так, как я обязана сделать… Но своей собственной воле я покоряюсь. И, право, я лучше о себе позабочусь, чем другой.
Павел Павлович слушал в смятении и мало понимал. Он понял только, что она поступила вопреки всем его нравственным убеждениям, которые всегда были таковы: жениться можно только по склонности, а брак по расчету – гнусность. Он гордился внутренно, что у Веруни не было ни копейки, забывая, что хотя к своей невесте он чувствовал склонность, однако, отнюдь не исключительно склонность заставила его сделать предложение, а также и расчет найти хорошую помощницу в своем деле, да и вообще Веруня подходила под его идеал "жены-труженицы". Но здесь! Здесь деньги, здесь речи против супружеской любви… Он хотел было возражать горячо, даже резко… Но – подняв глаза на Антонину – он вдруг умолк. Она была женщина… Спор вряд ли имел значение. И потом она такая хорошенькая, с разгоревшимися щеками и ямочкой на подбородке… "Я легко влюбляюсь…" – вспомнились ему слова Антонины – и ему стало почему-то ужасно весело.
VIII
С того дня Шилаев сделался почти постоянным гостем Антонины. Чаще всего он заставал ее в парке, над морем, или на широкой веранде отеля. Она никогда не была чем-нибудь занята, Шилаев не видел ее за рукодельем или даже за книжкой. Это ему казалось странным.
– Что вы делаете целые дни? – спрашивал он ее.
– Гуляю. Езжу в город, в гости. Или так, думаю о чем-нибудь.
– А еще что?
– Да что же больше? Все скучно, так скучно! Что же делать, Павел Павлович?
Шилаев не знал, как ответить, и не умел объяснить своих мыслей относительно Антонины.
Модеста Ивановича почти не было видно: он вел жизнь крайне рассеянную. Иногда Шилаев заставал у Антонины какого-нибудь гостя из русской колонии. Тогда Павел Павлович скучал, потому что любил бывать с Антониной вдвоем. О чем они только не разговаривали! Но странно, что искренность, которая была между ними в первый вечер их знакомства – теперь постепенно исчезала. Они мало, почти совсем не говорили друг о друге, а затевали отвлеченные споры; каждый точно хотел блеснуть своим умом и вообще выказаться с привлекательной стороны. Антонина очень нравилась Шилаеву, но между тем он не ухаживал за нею, как стал бы ухаживать за всякою другой женщиной. Он даже с большим недовольством гнал от себя всякую мысль об Антонине, как о женщине, которая ему нравится, и упорно и сурово говорил себе, что у них дружеские, родственные отношения, а больше ничего нет и не может быть.
Один раз он возвращался из Антиб довольно рано, сейчас же после обеда. Уже смеркалось, когда он вышел из вагона на городской станции. Погода была прекрасная. Минуя стаю омнибусов и фиакров, он повернул на широкую, всю блестевшую огоньками, Avenue de la Gare и пошел пешком.
Шилаев был в беспокойном, возбужденном настроении, которое мучило его тем сильнее, что он себе самому не признавался в нем. Он видел перед собою розовое лицо Антонины с ямочкой на подбородке и думал об этой ямочке, а вместе с тем воображал, что он о ней и не думает. Он сердился на себя, сам не знал, почему уехал так рано из Антиб – а в то же время и горевал, и радовался, что уехал.
Он шел, спеша, хотя торопиться ему решительно было некуда. Широкие витрины магазинов освещали тротуар и стволы деревьев, – которые тянулись вдоль улицы, – ярким, почти дневным светом. Среди толпы народа, снующей туда и сюда с обычным бездельным оживлением, Шилаев заметил в нескольких шагах впереди тонкую, очень высокую и очень грациозную женскую фигуру. Темно-зеленый суконный костюм и широкополая шляпка с крупными лиловыми фиалками, а в особенности нежная фация всей фигуры – показались Павлу Павловичу отчасти знакомыми. Он ускорил шаг, поравнялся с идущей женщиной и заглянул под широкие поля ее шляпки. Поля бросали тень на верхнюю часть лица, но то, что было освещено газовыми лучами, – невинный розовый рот и подбородок с ямочкой, – заставили вздрогнуть Шилаева. Он только что видел этот рот и думал о нем… Через минуту он вспомнил все – и сказал быстро и волнуясь:
– Bonsoir, mademoiselle Lily.
Девушка вздрогнула и подняла на него испуганные голубые глаза. Узнав Шилаева, она вспыхнула от удовольствия и начала что-то скоро говорить… Она очень рада видеть monsieur; она надеется, что monsieur здоров; она очень часто вспоминала о monsieur…
Шилаев слушал ее молча, смотрел на ее лицо, которое напоминало ему лицо той, другой – и в душе у него росла какая-то грубая радость, злобная и решительная. Они прошли почти всю улицу. Шилаев вдруг сказал:
– Вы мне нравитесь очень, очень, m-lle Lily, вы такая хорошенькая. Вы идете домой? Можно мне пойти с вами?
На лице девушки выразился испуг, потом обида, и даже слезы показались на глазах.
– Oh, monsieur, вы думаете обо мне дурно, и это мне очень больно… Вы думаете, что я слушаю всякого, кто мне говорил комплименты, а не вас одного, и что я вам солгала, когда сказала, что живу с maman, которая принимает редко и только родственников… Конечно, я, может быть, делаю нехорошо, говоря с вами, но…
– Дорогая моя Lily, – сказал Шилаев твердо и горячо, – клянусь, что я не хотел вас обидеть… Я ничего не подумал дурного, да и что тут дурного, если вы мне ужасно нравитесь? Я человек откровенный, вот и все. А теперь не поздно, и мне не хотелось так скоро расставаться с вами и я подумал, что, может быть, вы позволите…
– Но сегодня никак, никак невозможно, monsieur, потому что maman нету дома; она ушла к моей замужней сестре, которая больна… Я верю, что вы не хотите меня обидеть, monsieur. И в другой раз…
– Отчего же не теперь? Разве не все равно, дома ли ваша maman? Значит, вы избегаете меня, значит, я вам ни капельки не нравлюсь? Нет?
Они давно шли под руку по узенькому темному переулку. За каменным забором возвышались какие-то деревья с цветами, похожими на лимонные, которые пахли странно и пронзительно. Шилаев близко наклонял лицо к Lily и шептал, сам не понимая своего волнения:
– Отчего же нельзя, Lily? На одну минутку, на одну маленькую минутку?
Lily молчала, но Шилаев чувствовал, приближая свое лицо, как горят ее щеки, и крепко сжимал тоненькую ручку без перчатки. Когда они дошли до небольшого домика в конце переулка и поднялись по неосвещенной лестнице во второй этаж, – Lily машинально вынула ключ из кармана и отперла дверь. Шилаев едва заметил скромную комнатку с ситцевой перегородкой, освещенную низко спущенной керосиновой лампой; на столе стояло что-то закрытое тарелкой – вероятно, небогатый ужин, оставленный для Лили заботливой материнской рукой. Он едва заметил, как Lily закрыла дверь, сняла шляпку… Он все с той же злой радостью, спеша, торопясь и не думая о том, что делает, стал целовать розовый рот и подбородок, и все лицо Лили, которая уже не пыталась бороться. Она покорно отдалась поцелуям; она чувствовала их грубую и необъяснимую искренность и, бессознательно стараясь определить ее и оправдать себя, повторяла, когда он отнимал на секунду свои губы:
– Oh, monsieur… если бы вы могли… если бы вы могли в самом деле… хоть немного любить меня…