– Откуда у вас такая ненависть? – спросил он холодно. – И кто вам сказал, что я люблю злое и грязное? Я люблю "все". И что, кроме всего, есть? Каждая единица в этом "всем" тает, и безразлично для меня – быть чистым или грязным, потому что и то, и другое одинаково желательно. Елгу, Богу. Безразлично для меня, когда я на высоте, а когда я падаю до человеческих понятий и оглядываний, клянусь вам, я нахожу, что грех пленителен, я "не удостаиваю" говорить о чистоте. Потому что я, как Бог, сближаю все горизонты. Мне жаль – все, мне больно за все, я не стыжусь сказать, что я нищий, что я ничего не знаю, ничего не имею и не понимаю. И бесконечно низок, и бесконечно высок. В бесконечности умирают все понятия о высоком и низком. А вы знаете: "из каждого окна бездонность предо мною…" Впрочем, зачем я с вами рассуждаю? – прервал он себя. Юрий Иванович говорил, почти кричал – и все одно и то же. Александр молчал и курил.
– Это удобные, очень удобные теорийки! – кричал чуть не в исступлении Юрий Иванович. – Можно напиваться пьяным каждый день и быть убежденным, что равен труженику, работающему на пользу других!
– Польза? – с усмешкой сказал Александр. – Что такое польза? Хлеб? Сказано: не о хлебе едином… А что до пьянства, то знаете ли вы факт: умелое и систематическое употребление алкоголя или морфия приводит душу к такому же благородному экстазу всепроникновенности, какой достигается лишь долгим искусом аскетами, стучащимися в двери чистоты и религиозного созерцания. Где же разница? Почему вы презираете первое?
Юрий Иванович умолк. Он вдруг подумал про себя: "Уж не морфинист ли ты, милый дружок? Тогда все понятно. Вот в экстазе-то ты и написал свою бессмысленную Светлану. Бледная княжна, не вы ли Светлана?"
– И я удивляюсь, – прибавил Александр, не дождавшись возражения, совсем другим, прежним тоном, – что вы не сходитесь с Софи. По-моему, вы единомышленники, братец и сестрица…
– Я не был никогда совершенным единомышленником моего товарища Чаплина, – отрезал Юрий Иванович. – Вы не трудитесь составить ясное понятие о лично моих воззрениях…
Это было неожиданно для самого Юрия Ивановича и так грубо, так похоже на дерзость, что все невольно замерли.
Серженька давно не следил за разговором и теперь откровенно не слышал происшедшего. Он всматривался в серо-голубое небо, стараясь уловить первую блестящую точку, нашел ее и сказал, заметив, что разговор прервался:
– А вечер-то какой славный! Будет много-премного звезд. Только летом они никогда такие яркие не бывают, как зимой. Вон видите, первая!
– И какая тишина. – сказала Соня. – Спасибо за стихи, Шура.
– А вы… обещали прочесть нам.
– Нет, я не стану, – сказала она твердо.
Из темнеющего угла балкона послышался голос Андрея Петровича:
– Можно на прощанье прочесть вам маленькое стихотворенье мне?
– Да… дядя. Читайте.
И Андрей Петрович, не возвышая голоса, как бы говоря, прочел:
На холмах Грузии лежит ночная мгла,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит;
И сердце вновь горит и любит оттого,
Что не любить оно не может…
Он кончил тише, чем начал. Секунду длилось молчанье на балконе среди людей, молчанье в саду среди деревьев, где уже лежала ночная мгла. Вдруг Серженька произнес весело и откровенно:
– Вот это так хорошо, Андрей Петрович! – и прибавил с простотой: – Это ваше?
– Нет, друг мой, – ответил Шатилов, ласково улыбнувшись. – Это Пушкина. А как же вы говорили, что не понимаете стихов?
V
Елисеев и Карышев возвращались часов в двенадцать с утренней прогулки. Прогулка была ленивая и скучная, потому что "друзья" все меньше и меньше понимали друг друга. Они или вяло говорили о пустяках, или сразу между ними вспыхивал злой и яркий спор, где оба волновались и готовы были каждую минуту перейти на личности, и спор сразу падал, потому что оба они не хотели разрывать вполне.
Александр шел медленно своей небрежной, припадающей походкой, некрасиво щурясь от солнца. Молодцеватый и длинный Карышев в pince-nez смотрит по сторонам. Утро было не жаркое, солнечное и свежее. За речкой сосновый лес был насквозь пронизан желтыми лучами. С мостика они повернули было на дорогу направо, к дому, но Карышев вдруг сказал:
– Посмотрите-ка, кто это там? Кажется, молодой хозяин и рабочие. Что это за история?
Около риги, которая была еще пуста, на солнце ярко выделялась крупная фигура Серженьки в рабочей блузе, высоких сапогах и белой фуражке. Перед ним стояло двое мужиков, худых и заморенных, но с видом не приниженным, а мелко-нагловатым. Один даже подбоченился.
– Подойдемте, это интересно, – сказал Александр, и они направились к риге.
До них все яснее долетал голос Серженьки, твердый, с грубоватыми интонациями. Он что-то доказывал мужику почти спокойно, не жестикулируя, только левая рука сбивала хлыстиком пыль с сапог.
Что возразил мужик, ни Елисеев, ни Карышев не расслышали, но, возражая, он выступил вперед, еще круче подбоченился, и лицо с узенькой белокурой бородкой вдруг стало так нестерпимо дерзко, что Александр и Юрий Иванович переглянулись с одним и тем же ощущением.
Но в эту секунду они увидали, как Серженька без лишних движений ударил правой рукой мужика по голове, задев ухо. Удар был сочный и короткий. У мужика слетел картуз, который он было надвинул на голову. И в следующую за ударом минуту лицо и фигура мужика совершенно преобразились, не только его самого, но и того, который стоял рядом с ним. Оба без шапок, с лицами почтительно-довольными, не испуганными, а вдруг покорными и приятными, они стояли перед Серженькой, который, не изменяя позы, сказал им еще несколько отрывистых слов и махнул рукою, чтобы они уходили. Мужики поклонились, переглянулись, опять поклонились и медленно двинулись за ригу. Серженька заметил двух приятелей и пошел им навстречу.
– Извините, пожалуйста, – сказал он, закуривая трубку, и Александр заметил, что пухлые, красивые руки все-таки слегка дрожали. – Вы, кажется, присутствовали. Я вас сперва не видел.
– Да, – произнес Карышев с неодобрительной иронией. – Признаюсь, вы меня изумили. Вы, значит, просто-напросто мужиков колотите?
– Да как же, – начал Серженька, вдруг воодушевляясь. – Вообразите, уговорился я с этим Федором изгородь поставить. Ну, хорошо. Уговор был без свидетелей и без бумаги, на слово. Даю ему деньги, а он: нет, вы, говорит, не за эту цену рядились. У меня, говорит, свидетель есть. Мужика привел. Да ведь как нахально, прямо в глаза врут. Давай им вдвое! Думают, запугаем, так отдаст. Это уж не в первый раз. Человек, мол, к делу непривычный… Ладно, им только показать. Остальное сразу сами поняли.
– Нет, как хотите, эта кулачная расправа мне кажется… ну несовременной, что ли, – продолжал Карышев. – Помилуйте! Вместо того, чтобы доказать… Я сам с рабочими дело имею. Ну, наконец, к земскому начальнику бы обратились…
– Для того, чтобы земский начальник их выдрал или в лучшем случае посадил бы на три дня – рабочих дня, заметьте – под арест? Ну нет, они сами предпочтут, чтобы я им доказал понагляднее, что я прав. Вы вот упомянули о доказательстве. Я и доказываю им по возможности, иного они не понимают.
– Но это возмутительно! – загорячился Юрий Иванович. – Не понимают! Заставьте понять! Поднимите народ до себя, а не опускайтесь до него!
– Когда же тут поднимать, когда они сейчас с меня двойные деньги требуют? И если я дам, то они надо мной же будут издеваться и в следующий раз тройные потребуют! Они за себя стоят, а я за себя. Тут выбора нет: либо я их буду бить, либо они меня. Только если я ударю, то это в последнем случае, и лишь для того, чтобы им показать, что я их понимаю и за себя разумно постою, а если они увидят, что меня можно "обставить", то уж пощады от них не жди!
– Это что же за взгляд? О диких зверях извольте говорить?
– Не о зверях, зачем же? А просто о людях без образования. Откуда им взять человеческие понятия. Они каждую минуту о брюхе думают, и очень ясно, что им нравственными тонкостями не приходит в голову заниматься. Вы говорите: "поднимите до себя!" И я вам скажу: поднимите! Это надо уж сообща. Дело такое, не скорое. Я бы очень рад, только пока что они и мне, и себе бесцельных гадостей наделают, если я себя с ними неподходящим образом вести стану.
– Я ничего не говорю о практической стороне дела, – произнес молчавший до сих пор Александр. – Но признаюсь, как-то это некрасиво.
– Положим, и мужик-то сам был некрасивый, и стоял перед Сергеем Павловичем некрасиво, – со смехом прервал Карышев. – Нет, друг мой Александр Владимирович, сей жизненный случай совершенно вне вашего эстетизма. Вам остается только отвернуться. А с Сергеем Павловичем мы еще поспорим, поспорим.
– Только не теперь, – добродушно прервал Серженька. – И куда это я иду за вами? Ведь у меня дела по горло.
– Да зайдите к нам, – лениво сказал Александр. – Вы совсем пропали. Вам бы вот жениться, Сергей Павлович, – настоящий бы помещик были.
– Я и так буду настоящим. А жениться, пожалуй, мне рано. Разве на богатой, – улыбнулся Серженька.
– Чего же лучше, наша княжна, – продолжал пытливо Александр. – Чистоганом за ней пятьсот тысяч. И по возрасту подходит. Поухаживайте.
– Ухаживатель я плохой, Александр Владимирович. Что ж, княжна милая барышня. Только мне жениться рано.
– Ну, рассказывайте, плохой ухаживатель! Наверное, побеждали не мало! Есть сувениры?
Серженька широко и откровенно улыбнулся с полным добродушием.
– Что ж, если бабье лезет! – произнес он по-кадетски грубо и вместе с тем невинно. – А только, право, я все это давно бросил. Некогда.
– Будто? Ну, а кузина моя, будущая артистка, как вам нравится, а? Изящная женщина!
– Да, чрезвычайно, – произнес Серженька с рассеянной торопливостью. – Только, что это вы меня исповедуете сегодня, Александр Владимирович? Ей Богу, коли пошло на правду, женщины меня теперь очень мало занимают. Я как-то делом занялся, так мне другое на ум и нейдет. Может, и характер такой… Однако вот уж за мной Аксинья наша бежит. Мое почтение!
Александр посмотрел ему вслед и усмехнулся.
– Вот так молодец! Этакого не прошибешь. Жить умеет. И счастлив. К нему несчастью и подступиться неоткуда. Прав, спокоен… Глубоко прав! Вот что главное.
– Ну, насчет мужиков-то он все-таки не прав, – сквозь зубы проворчал Карышев, думая о другом. И сейчас же, следуя течению своих мыслей, прибавил как бы вскользь:
– А что, неужели княжна Нелли так богата? Я почему-то предполагал, что у нее есть состояние, но такое значительное…
– Весьма значительное, как видите. Все материнское. Отец ничего не имел.
– Андрей Петрович – опекун?
– Да… Хитрости особой не требуется. Деньги все в одном месте. С отчетами только глупыми возня. А что?
И Александр особенно невинными глазами посмотрел на своего приятеля.
– Ничего, – ответил тот, старательно очищая срезанный хлыстик от листьев. – Смотрите, Софья Васильевна идет нам навстречу. А я думал, мы сильно опоздали к завтраку.
VI
В сосновом лесу, около дачи, были сделаны дорожки, и лес носил название парка. Сейчас за последней дорожкой, отделяясь небольшим обрывом, была высокая песчаная железнодорожная насыпь. На длинной скамейке под сосной с толстыми красноватыми ветвями сидела княжна Нелли. Она серьезно и смирно, не опуская глаз, смотрела вперед, где на жарком солнце блестели белые линии рельс.
Рядом сидел Александр. Он снял шляпу и, согнувшись, чертил палкой по песку дорожки.
– Что же, Нелли, – произнес он, подымая голову. – Вы так и не скажете мне, что вы думаете о моих словах?
Нелли помолчала.
– Я уж вам говорила, – произнесла она наконец своим глуховатым голосом. – Книги, которые вы мне даете, очень интересны. И вас я слушать люблю. Я, вы знаете, ни в чем не согласна с кузиной вашей Софи. Разве только, когда она уверяет, что "кругом все так мелко! так мелко!" – прибавила она, чуть-чуть усмехнувшись и полузаметно, но верно передразнив интонацию Софьи.
– Оставим ее в покое, – нетерпеливо сказал Александр. – Софи – истинная женщина, и только женщина. Она ни на одну черту не выше обычного стада женщин, хотя, может быть, между ними и не последняя. Она не существует сама по себе, в ней живет и говорит тот, кто в данный момент имеет на нее влияние. И влияние это может иметь тот, кто захочет. Вы понимаете, что это неинтересно.
– То есть, вам неинтересно иметь на нее влияние? – тонко возразила Нелли. – Вы предпочитаете теперь иметь влияние на меня?
– Что вы говорите, Нелли! Разве вы такая, как она? И разве я не отношусь к вам вполне бескорыстно? Ведь, вы знаете, что я в вас не влюблен и ровно ничего от вас для себя не хочу. Если я говорю с вами, хожу за вами, убеждаю вас в чем-нибудь, – все это только потому, что я чувствую в вас внутреннюю красоту, которая для меня могла бы проявиться с беспримерным величием… И я был бы свидетелем этого проявления – вот единое наслаждение, которого я жажду. Не знаю, как родилась у меня эта мысль…
– Мы довольно говорили с вами об отвлеченной красоте, вы читали со мной и Бодлера, и Гюисманса, и Метерлинка, и всех, и все, что было написано в этом роде. Я была покорной и понятливой ученицей. Вы, вместе с вашими помощниками – книгами, изо всех сил старались внушить мне отвращение к жизни – в ней ведь нет красоты – и любовь к смерти, которая и есть красота. Так? Скажите же мне яснее, что вам еще хочется от меня?
– Вы не правы, Нелли, – грустно произнес Александр. – Красота не в жизни или смерти – красота в гармонии. Если человек в гармонии с жизнью, пусть живет. Но если он может найти эту гармонию в смерти, пусть умрет. И пусть умрет сознательно, красиво, смело, с величием, как дым умирает в небе… вот красота. Но люди этого не понимают. Упорствуют в жизни. И те, которые могли бы быть бесконечно красивыми в смерти, переносят из слабости уродство жизни.
Он произнес чуть не со слезами эту приподнятую речь.
– А как вы думаете, – продолжала Нелли, взглянув на него сбоку не без усмешки, – я могла бы быть бесконечно красивою в смерти?
Александр подвинулся к ней и взял ее за руку.
– Нелли, – произнес он, стараясь говорить глубоко. – Послушайте. Вы очень молоды. Вы богаты. Вы не знаете, что вас ждет в жизни. Может быть, несколько минут здешнего счастья – может быть, несколько часов… Но вам эти часы не нужны. Я вижу вашу душу, о, моя Светлана. Вас люди никогда не поймут. Вы вся – нездешняя. И вся ваша длинная жизнь будет одной сплошной дисгармонией. Ведь вы же сами все время думаете о смерти. Вы, как ночная лилия, хотите завянуть. Я воспитал вашу душу для красоты, красота вошла в нее, и она победит вас. Но ведь мы не в первый раз говорим об этом. Скажите, разве вы не понимаете меня?
– Я понимаю, – произнесла Нелли, опуская глаза, чтобы скрыть их выражение. – Ваши слова больше не страшны и не странны мне. Но я хочу знать одно: а вы? Какой вы человек? Если вы так поняли "гармонию в смерти", как же вы-то живете?
Александр оставил руку Нелли и посмотрел укоризненно. Он помолчал немного, ища ответа.
– Я? Милое дитя мое! Я, увы, не кристален, как вы! Пыльные земные нити еще опутывают меня. Я борюсь, рву их, страдаю… И только надеюсь дойти до того белого холода гармонии, в которой ваша душа. И каждый лишний день жизни, оставляющий след на этой почти божественной душе, ранит меня, мучит, оскорбляет, как всякое ненужное уродство.
– Значит, – сказала Нелли, смело поднимая на него свои бледные глаза, – вы хотели бы, чтобы я сознательно, со спокойствием, с твердостью убила себя?
– Ради красоты, ради гармонии, ради божественной бесцельности, ради вас и ради Бога, да, – тихо произнес Александр. Голос его понизился до торжественного шепота. Может быть, умом он почувствовал в эту секунду, что переходит какие-то черты; но уже не хотел ничего сознавать, увлеченный сочетаниями своих слов.
Нелли быстро опустила ресницы. Ее бледное лицо с бескровными губами не отразило ничего.
В эту секунду по воздуху пронесся глухой, ворчащий, содрогающийся шум, гул. Он рос и ширился каждое мгновение, надвигаясь, проникая, казалось, землю, где дрожали корни сосен. И вдруг справа, сразу, непонятно откуда, вырвался поезд, точно гигантский кольчатый змей, короткий и быстрый, мелькнул мимо, наполнив все грохотом, трепетом и ревом, – и исчез, оставив за собой умирающий рокот и тучное, серое облако высоко взвившегося земного праха.
– А ведь это красиво, – произнес Александр задумчиво.
– Да, – сказала Нелли. – Что же это, по-вашему? Жизнь?.. Или смерть? – прибавила она иронически.
Александр не успел ответить. За ними раздался веселый голос Юрия Ивановича:
– А, вот вы где! А мы с Софьей Васильевной ищем вас целых два часа! Пойдемте на станцию! Сергей Павлович уже отправился туда. Ему партию телят прислали. Меня занимает сей полный юноша, образцовый помещик…
– И гармонический гражданин печальнейшего из миров, – тихо вставил Александр.
– Пойдемте! Надо же прогуляться! Ведь всего три версты. Погода дивная! Софья Васильевна! Тащите их! Княжна! вашу руку!
Юрий Иванович был чрезвычайно весел и немного возбужден. Последние дни он необыкновенно полно чувствовал радость бытия, прилив сил, молодость и бодрость. Он верил в свою звезду, в прямоту и ясность своих путей. Присутствие Томилиной перестало его бесить. Он ведь очень не туманно ей показал, что знает ее историю с Чаплиным и что, следовательно, считать их старые дела окончательно сданными в архив без ненужных объяснений. Если бы она, положим, вздумала приняться за прежнее, позволила бы себе какой-нибудь намек, то ведь никогда не поздно с прямотой дать ей понять, что она ему больше не нравится и что они квиты. И он беззаботно болтал с Софьей, и даже сегодня, оторвав ее от роли Федры, смело предложил пойти вдвоем поискать куда-то исчезнувших Александра и Нелли.
Софья была далека от веселого кокетства, от желания намекнуть Карышеву на прошлое или вновь понравиться ему. При нем ее только тупо ел позор воспоминаний, которые она гнала и не могла отогнать. Их встреча в Москве, ее глупая беспомощность, боязнь физического одиночества, ее доверчивость и бессильная доброта, детское и пошлое любопытство, поездка в "Яр", идиотическое падение с чужим ей во всех отношениях человеком и, наконец, самое ужасное то, что этот человек и не любил ее, бросил, как ненужную, через три дня… Бросил он, ее, Софью Томилину! В ней вдруг просыпалось иногда непомерное самомнение, рожденное ее робкими поклонниками. Это самолюбивое самомнение, глубоко скрытое, и давало ей вечные муки оскорблений.
Сегодня ей в особенности было плохо. "Федра" ее расстроила. И она чувствовала, что не может ни одного слова сказать не фальшиво, хотя и понимает, как нужно сказать. Она даже подумала про себя с безнадежной отчетливостью: "А ведь я притворяюсь актрисой. Все это оттого, что я всегда чем-нибудь притворяюсь. Я "Федру" слушать буду и плакать буду, а прочесть, сама сказать эти слова, никогда не сумею".
Но это было мгновенье. Ясность померкла, и она снова, вполголоса, начала читать роль, когда ее позвал гулять Карышев.