Том 1. Новые люди - Зинаида Гиппиус 30 стр.


Нелли встала. На минуту лицо ее приняло выражение злого и скучного отчаяния. И она проговорила, точно не удержавшись:

– Красота, красота… Знаете, многого, может быть, не случилось бы, если бы вы не утомили, не напугали меня вашей вечной "красотой"… Вы не знаете меня… И я…

Она вдруг спохватилась, оборвала, опустила ресницы и прибавила тише, улыбнувшись своей недоброй улыбкой:

– Ах, это пустяки… Я хотела сказать, что я… приду в восемь часов… вероятно.

Голос Карышева, нестерпимо громкий, уже раздавался под окнами. Нелли вышла, не оглянувшись. Александр остался в каком-то непонятном, беспомощном тумане. Она обещала прийти, но это его не радовало. Темное облако, слепое, как предчувствие, лежало на душе. Карышев, здоровый, упругий, со своими приятными, честными и ничему не мешающими взглядами, был теперь нестерпим для болезненно-трепетных нервов Александра.

Почему-то ему вспомнилась Софи, и он подумал о ней на этот раз без всякой презрительности, а с сожалением. Александр чувствовал себя в эту минуту маленьким, ничтожным и больным, – и Софи, хоть она и совсем другая и не понимает его, Александра, показалась ему вдруг близкой. Ведь и она тоже совсем не приспособлена к жизни…

"Но она мало любит себя, – подумал Александр. – Надо больше любить себя". Однако эта, известная своей утешительностью мысль на этот раз совершенно его не утешила и не влила ни малейшей бодрости в его ослабевшее тело.

День тянулся томительно долго. Было не жарко и, хотя солнечно, но в самом солнце чувствовалась близость осеннего увядания. Александр один ходил по дороге к речке. Дома никого не было. Только перед самым обедом Софи прошла по коридору наверх быстро, с опущенными ресницами, с измученным, некрасивым лицом. По дороге через мост проехал к мызе изящный плетеный шарабан, запряженный парой сильных пони. В шарабане Александр, прищурив глаза, различил Серженьку с довольным лицом и рядом худого, юного, носатого офицера в новенькой до неприличия форме. Серженька очень давно не заходил к ним, усиленно занимая своего нового гостя и, кажется, сам очень им утешаясь. В лице офицера, выдававшем зеленую молодость, уже, или еще, сквозило что-то нагловатое, и Александру показалось, что теперь и в невинном, свежем и красивом лице Серженьки есть тот же легкий оттенок немного нахальной пошлости.

Александру стало больно на мгновенье. У него часто бывала такая мгновенная, привычная и тупая боль от чужого безобразия. Но Серженька, проезжая, с веселой, совсем прежней улыбкой приподнял фуражку, и Александру стало легче.

За обедом все молчали, кроме Юрия Ивановича, который говорил свои обычные вещи обычным, громким и сильным голосом. Чувствовалась какая-то тяжесть в воздухе, точно ожидание неразрешающейся грозы. Софи сидела, как мертвая. Даже голос ее потерял театральность. Нелли не произнесла ни слова. Лизавета Петровна пыталась что-то говорить о Серженьке и о его товарище, но никто не поддержал разговора.

"В восемь часов, – думал Александр. – Как далеко еще до восьми! И придет ли она? Она сказала – "вероятно"…"

Он не мог сидеть на месте и пошел бродить по парку. Было не поздно, но августовские сумерки уже спускались с неба. Все медленно и грустно серело. Александр прошел в правую сторону, прилегающую к половине Шатилова. Как раз около высокой, но тонкой и редкой изгороди шатиловского садика стояла очень удобная скамейка. С другой стороны, в садике Андрея Петровича, тут была беседка, в которой никто никогда не сидел. Александр машинально повернул к скамейке. За кустами сирени ее не сразу можно было увидеть.

Вдруг Александр остановился на мгновенье: ему показалось, что он слышит глуховатый и странный смех Нелли. Она почти никогда не смеялась. Она здесь?

Он сделал шаг вперед и сразу, совершенно ясно, увидал Нелли на скамейке, очень близко, совсем близко от Юрия Ивановича Карышева. Карышев слегка обнимал ее за талию и нежно целовал в ладонь бледную, длинную руку. Нелли смеялась и кивала головой на какие-то слова Юрия Ивановича. Голос Юрия Ивановича был гораздо тише, чем всегда, но с гулом, точно растопленный.

Нелли первая заметила Александра. Она не вскрикнула, не вскочила, а только отвела руки Карышева и остановила на Александре огромные, бесцветные, как вода, глаза, точно ожидая его первого слова. В глазах была теперь явная недоброжелательность и скука.

– Нелли, – проговорил с усилием Александр, забыв сразу о присутствии Карышева. – Вы, Нелли, с Карышевым… Он вас…

Голос его упал, и желтое лицо некрасиво сморщилось. Нелли медленно встала.

– Ну да, – сказала она спокойно. – Мне очень жаль, что я не успела предупредить вас, Александр Владимирович. Я должна была сказать вам первому… Юрий Иванович – мой жених.

– Вы, кажется, удивлены и недовольны? – вмешался Юрий Иванович, тоже встав и развязно закуривая папиросу. – Лизавета Петровна знает и согласна. Сегодня буду иметь честь обратиться с просьбой к Андрею Петровичу…

Александр, кажется, не слышал и вообще не замечал Юрия Ивановича. Он все так же стоял и, молча и неотрывно, глядел на Нелли.

– Ну, что вы смотрите? – вдруг раздраженно, почти грубо, крикнула она. – Что тут такого изумительного? Нравится мне выйти замуж за Юрия Ивановича, и выхожу! Не бойтесь, я знаю, что делаю. Я еще сегодня вас предупреждала, что, может быть, я с вашей точки зрения окажусь самым обыкновенным существом, далеким всякой "красоте"… Я не виновата, что вы меня сочинили и совсем измучили своим сочинением. Я вам не противоречила во многом, во-первых, для вас же, а во-вторых, мне было интересно, до чего вы дойдете в вашей "красоте"… Теперь вы стоите и смотрите на меня с ужасом, а, наверно, плакали бы от неведомого умиления, если б я, поддавшись вашим уговорам, положила голову на рельсы… Ведь этого вы, кажется, от меня хотели? Ну нет, извините! Себе дороже. Я еще здоровый человек. С детьми забавляйтесь, расстраивайте им нервы… если в этом "красота".

Она, своей преувеличенной грубостью, как будто хотела сразу разорвать все нити. Но Александр не страдал от грубости. Он видел перед собою только одно, один факт, казавшийся ему в эту минуту непереносимым до крика, до безмолвия: Нелли выходила замуж за Юрия Ивановича.

И он, не произнеся ни единого слова, повернулся и пошел прочь своей припадающей походкой, жалкий, убитый, больной и сгорбленный. И если он был не прав в своем страдании, все же боль его была пронзительна и вместе душна, как всякая человеческая боль.

Нелли несколько секунд смотрела ему вслед. В лице со сжатыми бровями опять были скука и нетерпение.

– Погодите, я ему скажу несколько слов, – произнесла она торопливо. – Он очень нервен, это известие его сразу ошеломило…

– Да что он влюблен, что ли, в вас? – проговорил Карышев, молодцевато оправляя тужурку.

– Нет, совсем нет! Впрочем, вы этого все равно не поймете, – прибавила она с внезапной усмешкой. – Сидите здесь, я сейчас вернусь. А если меня долго не будет, пройдите на ближнюю скамейку, против насыпи. Туда я наверно приду. Слышите?

Карышев остался один. Он опять присел на скамью у изгороди и закурил папиросу.

XI

– Сядем сюда, – сказал хлопотливо-ласковый голос Шатилова. – Тут нам, по крайней мере, не помешают. Идите же, Софи! Темнеет, правда, но что за беда! Вечер теплый.

– А вы не простудитесь? – с обычной, ласковой аффекцией спросила Софья, входя в беседку.

Юрий Иванович, за тонкой изгородью, услышал голоса и понял, что говорящие не подозревают его присутствия. Первым его движением было уйти. Но он остался. Он и сам не понимал, как могло случиться, что он остался. Он еще никогда не делал сознательно вещи недостойной, да и не в его характере было позволить себе что-нибудь подобное. Но на этот раз какая-то непобедимая сила приковала его к месту. И он слушал то, что говорили в беседке.

– Наконец-то, я поймал вас, Софи, – сказал Шатилов. – Вы бегали от меня, и я видел, что какая-то печаль вас мучит. И на меня вы сердитесь… да?

Софья сидела, опершись руками на стол. Бледное и узкое лицо ее едва белело в сумерках.

– За что мне сердиться на вас, Андрей Петрович? – с глубокой и тихой безнадежностью в голосе вымолвила она. – Печаль меня мучит – да… Я скажу вам. Я давно хотела сказать, я знаю, что мне легче будет. Я, главное, одна не могу… А вы мой друг… Но вот и вы уезжаете, – прибавила она тоскливо.

Андрей Петрович молчал.

– Каждый, а в особенности женщина, должен иногда говорить о себе, а то задохнуться можно, – продолжала Софья. – И даже у женщины бывают минуты просветления, когда всю себя ясно видишь, всю свою жизнь понимаешь. И я думаю, Андрей Петрович, что я прежде всего (и больше других) – женщина и что все в этом.

– Что же, дорогая? – тихо промолвил Андрей Петрович.

– А то, что, если бы с самого начала жизнь моя сложилась иначе, если бы я любила мужа, умного и сильного, если б были дети, семья, возможно, что я чувствовала бы себя счастливой… или не чувствовала бы страданий, как теперь. Но жизнь меня исковеркала, изломала, слабость мою не пожалела… Слабость! В этом-то и есть вся женщина, в слабости бесконечной. Ей нельзя "одной" быть. Я всю жизнь боялась быть одна, и всякая женщина боится и не может. Если уж никого около нет, совсем никого – тогда Бог. И как мы Богу молимся? Не думая, а просто: утешь, обогрей, приласкай, не дай боли, пожалей… И легче становится, и хотя глухо, все глухо, безответно, а думаешь все-таки: может и пожалеет…

– Но ведь это счастье уметь так молиться, – опять промолвил Андрей Петрович.

– Счастье? Не знаю. Слабость большая. Если сильно верить и сильно любить Бога, нельзя молиться. Зачем тогда? А тут – утешь, пожалей, потому что я одна, я слаба, мне больно – и, главное, я одна… Но теперь я с вами, друг мой, я хочу говорить, все хочу сказать вам…

Она замолкла, но через минуту продолжала еще тише:

– Знаете, ведь это все у меня вздор… Любовь к народу, потом любовь к искусству… Та есть, я и люблю, пожалуй, а только не все это мое, и никогда я ничем не буду, и ничего не создам, опять оттого, что вся я – женщина, и не могу быть, жить и думать одна; оттого, что слабость моя мной владеет, а не я ею… Муж у меня был, вы знаете, ничтожный, дикий человек… И, пока была с ним, я жила так же ничтожно и дико… Потом эта праздность вечная, да петербургское тщеславие толкнули меня к сцене… Мне говорили, что у меня голос хороший и эффектная фигура… Потом Чаплин, – вы знаете… Я его не любила… Он был, кажется, сильный… И, если бы я любила его, он взял бы меня всю без остатка… Но я не любила, я осталась верной своему тщеславию, осталась в драматической школе и только стала думать так, как он, любить, казалось мне, что он любит, правду видела только в его правде… Я тогда поехала за холерными ходить, помните? И ходила… Потому что я была не "одна". Чужая сила может во мне быть очень сильной. А когда я одна, своя… О, какой позор, вечный, страшный!..

Она уронила голову на руки. Шатилов молчал, понимая, что ей надо дать до конца высказаться.

– Меня задушат эти воспоминания… Я знаю, что и это женская черта, что нельзя так всем бессильно мучиться, надо проще, но как мне быть? Вот этот… Карышев… ведь я когда-то его любовницей была… И целых три дня, право! А потом он меня бросил, написав, что уезжает, потому что слишком честен… И вы думаете, я-то любила его? Или хоть влюблена была? Одно мгновенье? Никогда! Даже этого оправдания у меня нет. Я и не думала ни о чем. Я была в Москве одна… опять одна! И обрадовалась ему. Он на первом курсе был. Я еще гимназистом его знала. Он меня провожал в театр, катал… И вот, у "Яра"… Точно кокотка… Тупо, без мысли, от неожиданности… И он, уверенный, что я его любила!..

Андрей Петрович схватил ее холодную руку.

– Милая, что вы? Нельзя так… И вы неправду говорите. Этот Карышев… знаете, что такое Карышев? Это – почти не человек. Или, пожалуй, больше, чем человек, это – лицо толпы… Когда я говорю себе "толпа"… мне всегда кажется, что у нее такое лицо, одно, большое, но как у Карышева. Говорят: "Молодое поколение, человек нашего времени" – нет, он древний, Карышев! Он всегда был, и он новее, чем новый, потому что он всегда будет. В нем все есть, что нужно для жизни, как раз все и как раз сколько нужно, поэтому он и будет жить вечно. Вы его…

– И он думает, что я любила, люблю его! – с отчаянием вскрикнула Софья. – Вчера… пусть я все скажу вам… Я зашла в его комнату, чтобы звать обедать. Его не было. На столе лежала раскрытая тетрадь… Я нечаянно увидала свое имя. И я уже не могла не прочесть всего. Все, что обо мне, все, что успела… О, Господи! Пожалей меня! Какая боль! Какой позор! Я хуже него, если он думает, думал, когда бросил меня, что я люблю его или хоть влюблена в него, я, в такого!.. И он право имеет думать… Но этот дневник!.. Если б вы знали…

– Мне не нужно читать дневника, чтобы знать этого человека, – с горечью сказал Андрей Петрович. – О, милая, какая вы бедная!..

– Еще не все, не все! – торопливо, задыхаясь, продолжала Софи. – Скорее, а то после не скажу и вам. Здесь, летом, я… Не знаю, что сделалось со мною… Это в первый раз в жизни… Я точно сделалась не я… И мне стало казаться, что я влюблена в Серженьку Бологовского…

– Вы? В Серженьку?

– Да, в него! И даже не влюблена… Я не думала никогда о нем… Но при нем, при этом мальчике, точно дым обволакивал мою душу… Языки огненные ее лизали, и такие черные следы оставались… И я сама, чуть не первая, поцеловала его… Я ему даже не нравилась… о, позор! Какая грязь! Я – и этот толстый мальчик – "неграмотный"!

Она засмеялась через силу и вдруг крикнула, почти со злобой:

– Молчите! Молчите! Я сама все знаю! И знаю, что если уж так, то надо проще думать! Но я женщина, у меня от всего, от каждого события, от каждой мысли тянутся бесконечные, бесцельные "психологические" нити и путаются, как паутина, и рвутся, и цепляются! Я мало того что женщина – я женщина изломанная, исковерканная жизнью и всеми людьми, которые приближались пошляками, либералами, декадентами – всеми! Вот Александр, – вдруг прибавила она задумчиво. – Я раньше возмущалась им. А ведь он тоже несчастный, как я… Только несчастный…

– Да, – сказал Шатилов, приподняв голову. – Но за него мне не больно. Он точно родился для гибели, гибель в нем. Он – небольшой, несильный человек, попавший в большую волну. Ни ум его, ни вся душа не справились, да и не могла справиться с ней. Он жалок, он повторяет нелепости, которые, может быть, тонкой стенкой отделены от правды, но непроницаемой, и правды нет ни в едином его слове…

– Я знаю, знаю, жизнь его задушит, как меня. Пусть же задушит. Мне слишком больно. А я слаба и не могу страдать. Не могу – одна. И всегда одна. Вы меня покидаете.

Она очень тихо произнесла последние слова. Ни тени театральности не было в ее голосе. Андрей Петрович встал и прошелся в глубокой задумчивости.

– Соня, – сказал он вдруг, останавливаясь перед нею. – Соня, милая! Я человек не жизненный, сухой, может быть… Но чую правду боли вашей и ничего не хочу так, как помочь вам. Соня, надо уметь прощать себе. Простите себе все. Тогда смирение придет. Жизнь одно, а мы другое. Если сознательно жить, нельзя жить в счастии, а только в смирении. Такие, как вот Карышев, они одно с жизнью, им не нужно смиряться. А нам выбора нет. Либо смириться, либо умереть. Вы себе и слабость простите, и то, что вы "одна" не можете, и то, что вы – женщина… Простите и примите. Тогда я вам смогу помочь, и легка будет эта помощь… Да, Соня, бедная моя?

Он опять сел около нее. Мрак еще был прозрачен, и она видела его кудрявую, полуседую голову без шляпы, все его лицо и глаза, вдруг изменившиеся. В них было и сострадание, и серьезная твердость без тени обычного утомительного добродушия и рассеянности, когда он только скользил по лицам и предметам своими невнимательными взорами. Соня сразу, привычно и покорно, склонилась перед этим взглядом человека более сильного, чем она, и проговорила тихо:

– Помогите…

– Хотите ехать со мной? – бодро, почти весело проговорил Андрей Петрович. – Разве вы можете остаться тут, опять одна, без единой человеческой души, которая вас пожалеет? Бросьте пока – или не пока – мысли о сцене. Теперь вам не до того. Есть у вас талант, он скажется. А теперь вам нужна дружба, ласка, помощь и тишина. Я вам и дело там такое тихое найду. Только… я не жизненный, не практичный человек, Соня… Я чуть не с детства за книгами, во многих вещах я – ребенок… И… видите ли, не хотелось бы мне стеснять вас, связывать вас со мною, стариком… Я не влюблен в вас, вы знаете, жалко мне только очень… Но, может быть, почему-нибудь нельзя… нехорошо будет вам со мною… Ну, тогда можно обвенчаться, если вам таким образом спокойнее будет, лучше… Мне все равно, а как вам? Уж очень жалко мне вас, Сонечка, милая, хоть одному человеку хочется помочь до конца… Что ж вы молчите? Не верите мне?

Назад Дальше