VIII
Уже целый час сидит Филипп в кухне, шутит с Олей и Лушей, а Дуни еще не видал. Филипп приоделся, у него клетчатый жилет и визитка открытая. В рубахе он ходит только на заводе.
Наконец стало смеркаться.
– Пора веселой компании пожелать приятных снов, – сказал Филипп, вставая и беспокойно оглядываясь вокруг. – А нельзя ли узнать, где скрывалась Авдотья Луки-нишна?
– Знаем, знаем, по ком сердце болит! – засмеялась Оля. – И весьма вкусу вашему удивляемся. Конечно, кому нравится необразованность…
– Мой вкус при мне и останется, Ольга Даниловна. Напрасно вы себя беспокоите, с нами, мужиками, разговариваете…
– Скажите, пожалуйста! Оля обиделась.
Луша была добрее и сказала Филиппу:
– А ты пойди правой дорожкой к реке, там Дунька белье полоскает. Эка ленивая, до сей поры кончить не может!
Филипп встретил Дуню у самого берега, она возвращалась домой с кучей мокрого белья на плече. Из-под розового платья виднелись крепкие босые ноги. Голова была не покрыта.
Филипп сразу почувствовал, как у него дыханье захватило от радости – и удивился. Никогда с ним этого не было.
– Дунюшка, сердце мое, – тихим голосом начал Филипп. – Я к тебе шел. Как ты мне мила, родная, и я рассказать не могу. Вот как перед Богом – ни жену, никого так, не любил. И словечка еще с тобой не сказал, а уж душу тебе отдал… Дуня, а ты, скажи? Не противен я тебе? Полюби меня, радость!
– Я ничего, – сказала Дуня и улыбнулась. – Я тебя не манила. Ты сам ко мне льнешь.
– Дуня, хочешь гостинцев? Я тебе завтра из лавки всего навезу. А вот тебе пока рубль денег, может быть, пригодится на что-нибудь. Хоть брось да возьми, писаная моя красавица! Приходи завтра в это же время сюда, под липки. Придешь? А, Дуня?
– Чего не прийти? Приду. Ты ласковый да пригожий. Ты меня не обидишь. Гостинцев-то привези.
– Привезу, привезу!
Он, радостный, крепко обнял Дуню, но не поцеловал, и бегом спустился к реке, где стоял его ботик.
Дуня, как только вошла в кухню, первым долгом объявила, заговорив от волнения совсем по-деревенски:
– А девоньки, послушь-ка, что я скажу: Филипп-то мне встретился, рубль денег дал!
– Ну, что ты? Покажи! Дуня показала.
– Ишь ты, подцепила молодца! Смотри, однако, ухо востро держи. Вот дурам-то счастье! Господа бы только не узнали.
– Не узнают, – равнодушно проговорила Дуня.
– Дуня, а Дуня! – нежным голосом начала Ольга. – Дай-ка ты мне этот рубль. На что он тебе? А я завтра необходимо должна рубль денег Андрею в Петербург послать. Дай, Дуня!
– Возьми.
Дуня сказала это просто и даже удивленно: она не понимала, почему Оля так умоляет; коли нужно – так пусть себе и берет.
IX
В середине августа, после дождей, наступили холодные, ясные дни. Особенно холодно бывало ночью. Ни ветерка, поредевшие деревья стоят, опустив листья, круглая луна равнодушно смотрит с морозного неба. Белые, мертвые пятна лежат на лугу и по стенам ветхого дома. Стекла окон тускло мерцают. И кажется, что эта не добрая, мертвая природа – не действительность, а сон, холодный кошмар. Надо уйти в комнаты, зажечь свечи и крепко закрыть занавеси, чтобы не проникнули злые очи луны. Бог с ней, с природой, в такое время! Не друг она человеку.
В кухне ужинали и собирались ложиться спать. Дунька дремала с ложкой в руках. Говорили о том, что скоро и в город ехать, что сначала отправят старую барыню с Теклой Павловной и мальчиков, а потом уж и все двинутся.
Кто-то постучал в окно.
Луша встала и подошла ближе.
– Кто там? Что нужно?
– Это я… – раздался женский голос за окном. – Вышлите мне, пожалуйста, Авдотью. Мне надо ей слова два сказать… Я не войду, некогда…
– Ну-ка, просыпайся, Дунька! – сказала Луша, смеясь. – Иди, Варвара, на расправу. Это ведь Филькина Наташка. Она в работницах на мызе. Разве ты ее не видала? Она сюда приходила.
– Нет, я видала… – протянула Дуня.
– Иди-ка теперь, что она тебе говорить будет. Иди, не бойся.
– Да я не боюсь. Чего ей меня обижать? Она, чай, не барыня.
У Дуни было твердое убеждение, что "обидеть" могут только господа, а свой брат, простой человек, что бы ни сделал – ничего. Не страшно.
На крыльце, белом и тусклом от луны, сидела Наташа, закутанная в большой платок. Лицо ее казалось еще худее и чернее в тени этого платка, надвинутого на лоб.
Дуня вышла даже не покрывшись.
– Здравствуй.
– Здравствуй, – сказала Наташа. И, помолчав, прибавила:
– Ты присядь-ка, девушка, здесь. Послушай, что я тебе говорить стану.
Наташа хотела казаться спокойной. Дуня присела на верхнюю ступеньку.
– Ты Фильку знаешь? – проговорила Наташа шепотом, наклоняясь к ней.
И неожиданно для себя заплакала. Дуня молчала.
– Дуня, чем ты его приманила? – говорила Наташа, немного успокоившись. – Разве он тебе под стать? Рассуди ты сама. Брось ты это дело, Дуня. Место ваше глухое, народ вон какой серый. Разве ты это понимаешь, чтобы любить кого-нибудь? У вас этого и понятия нет. Оно – кто его знает – может быть, и лучше, только у нас-то не так. Сторона – сама видишь, заводская, город недалеко, у нас такой обычай, что коли я люблю кого – так уж и буду любить. Извела ты меня, Дуня. Самая я несчастная из-за тебя. Непонятный он, Филька, человек. Брось. Разве ты ему подходящая? Брось ты его, Дунюшка, родная.
– Жалко…
– Что тебе жалко? Кого жалко? Гостинцев, что ли, жалко?
– Его самого жалко… Убиваться станет.
– А меня не жалко? Я как щепка высохла. Ведь он, Филипп-то, как меня, бывало, наряжал! Отцу-матери одежду пошил, мне две подушки пуховые, перину, одеяло ватное справил… Да уж не надо бы и одеяла ватного, только бы он на меня хоть разок посмотрел. Он за тобой и в Питер потянется, коли ты его здесь не бросишь. Ты его не знаешь, Филиппа, какой он непонятный человек. А я его знаю. Он все конца ищет, во всем, во всяком деле, во всякой мысли добраться хочет до последнего. У нас резчики есть на заводе, от руки режут вензеля, да цветы, и он хорошим резчиком был – так нет, это ему мало: почему не могу всякую картину вырезать, и людей, и все… а только буквы да листья… Коли резать – так чтобы все уметь. А где же дойти? Это учиться надо. Ну и запечалился, да как! Пить стал. Пробки втачивает теперь через силу. Ну вот и с тобой так же: полюбил тебя – и все будет больше да больше любить, пока уж и любви в нем не останется… Такой он человек, Филипп этот! Дунюшка, Дуня! На тебя одну моя надежда. Больная я, вся теперь оборванная, ни чулок у меня, ни платчишка. Да и сердце все по нем болит. Может, он опять ко мне… ежели ты-то, Дуня… ежели скажешь…
Она опять заплакала, плакала долго, всхлипывая. Дуня словно что-то соображала.
Потом тронула Наташу за плечо и сказала:
– Полно-ка. Не убивайся. Ничего. Я его не манила. Он сам. А мне что? Мне, пожалуй, как хочешь… Завтра у нас стирка. А потом поутру я к тебе на мызу буду. Ладно? Там уговоримся… Не плачь.
X
Дуня прибежала на мызу рано и вызвала Наташу к риге.
– Вот тебе, – сказала она, подавая ей узелок.
– Что это ты принесла?
– А тебе. Тут пара чулок барышниных, да наволочка, да два полотенца. Не узнают. Я скажу – полоскала, так в реку упустила. У них чулок этих – страсть! В год не переносишь. А тебе надо.
– Как же так? – нерешительно проговорила Наташа. – Ведь это не годится. Как же я возьму?
– Да ведь не узнают же, – сказала Дуня убежденно. – Носи. Вот еще платок красный шелковый, от молодого барина. Ты Филиппу подари. Я сама хотела – да уж пусть лучше ты. Может, он к тебе.
– Ладно, Дунюшка, – заговорила обрадованная Наташа, – я подарю, спасибо тебе. А только если Филипп к тебе нынче придет, то ты его неласково прими. Много вас, мол, таких-то шляется, скажи. – Не сиди с ним. Дуня, я тебя век не забуду.
Когда Филипп явился вечером, Дуня вошла на минуту с самоваром и не поглядела на него.
– Мое почтение, – сказал Филипп.
– Много вас таких-то шляется, – проговорила Дуня, как заученный урок, и поскорее вышла.
– Это что же значит-с? – и Филипп большими глазами, с недоумением посмотрел на Ольгу и Лушу.
– А должно быть, всему конец бывает, – злорадно отозвалась Ольга. – Нам, впрочем, ничего не известно.
XI
Шум, сборы, суета.
Пьют чай, закусывают, несмотря на ранний час – слепую бабушку нарядили в мантилью и чепец, мальчики опять держат на цепи своего сенбернара, Текла Павловна вне себя и уверяет, что ничего из этого не будет, на пристань поспеть нельзя, да и пароход, чего доброго, не пойдет.
Но пароход свистит.
Пора идти.
– Это же что такое? – вопит. Текла Павловна. – Я должна и бабушку вести, и за мальчиками смотреть, и вещи сдавать? Я не могу. Я решительно отказываюсь. Это не в моих силах.
– Что же вы раньше не говорили, Текла Павловна? – сердится барыня. – Ну, берите, Дуньку… кого хотите.
– Давайте Дуньку! Давайте Дуньку! Да скорее чтоб собиралась! Пусть большой платок накинет, скарб ее после привезут.
Дуньку вмиг собрали. Она уехала совершенно неожиданно.
– Что, кланяться Филиппу? – спросила ее Луша на крыльце.
– Кланяйся… А то не, не надо… Наташке кланяйся, – прибавила Дунька, оживившись на минуту.
Филипп пришел в тот же вечер, принес с собой какой-то узелок.
– А Дуня-то уехала, прости-прощай! – объявила Луша.
– Куда уехала? – спросил Филипп, бледнея.
– В Питер, нынче утром. И кланяться не велела. Так и сказала "не надо". Наташке, говорит, кланяйся, а Филиппу не надо.
– Не надо – сказала? – машинально повторил Филипп. – Лицо его сразу осунулось, побледнело желтоватой бледностью. – Ну, не надо – так что ж… Так тому и быть.
Он повернулся и пошел.
– Куда ты, парень? Вот узелок забыл.
Филипп приостановился, бессмысленно взглянул на Лушу, махнул рукой и пошел дальше.
В узелке оказались леденцы, полфунта пряников и три аршина голубого ситцу.
XII
Пришла осень. Дни стояли чистые, желтые, прозрачные, небо казалось бледным и прохладным, пахло гарью и лесной паутиной, золотые листья падали тихо, без шума.
Даже потеплело.
Дачники оставались на Столбах последние дни. Лили была весела, вероятно, в ожидании скорого отъезда, гуляла и даже играла в крокет на площадке перед балконом.
Партии случались интересные. Играли студенты и даже "тетя", как называла Лили m-me Каминскую.
Но сегодня почему-то все играли дурно. Студенты не прошли среднего креста вперед; Лили обыкновенно первая приводила свой шар к палке и на правах "разбойника" крокировала все шары; но теперь и она запоздала – ей не давали пройти последних ворот.
Поредевшие кусты на берегу позволяли видеть далеко реку и озеро. Труба стеклянного завода слабо дымилась.
Вдруг зоркие глаза Лили заметили узенький бот, медленно подвигавшийся от завода вдоль по реке. На ботике стоял белый дощатый гроб.
– Посмотрите, посмотрите, гробы возят! – взволновалась Лили. – Может, болезнь какая-нибудь на заводе! Узнать бы?
– В самом деле, гроб, – согласились студенты.
Лили, увидав около кухни водовоза, принялась кричать.
– Федор, Федор! Сходите, пожалуйста, к реке, узнайте, чей это гроб везут? Едут близко от берега. Пожалуйста, Федор, поскорее.
Водовоз побежал бегом. Видели, как бот остановился и мужик, который греб, что-то долго кричал Федору.
Федор без шапки, запыхавшись, вернулся к господам. Лили и студенты, с крокетными молотками в руках, обступили его.
– А это, барышня, не болезнь какая, – объяснил Федор, – а это вчера на заре подмастерье заводской Филипп утонул. Его в село везут, к батюшке.
– Да не может быть! – закричали все в один голос. – Филиппа знали. Лили даже слышала что-то о его ухаживании за Дуней.
– Je comprends…– протянула она. – Вы знаете, несчастная любовь, – прибавила она, обращаясь к своим. – Но как же это он? Нарочно?
– Нет, зачем! – возразил Федор. – Выпивши они были, он, кузнец с заводу и еще один рабочий. И вздумали на другую сторону ехать. А как Филипп больше всех выпивши был и в нерассудительности мог бот перевернуть, то кузнец и рабочий его по рукам и ногам связали, да на дно и положили. Однако и они тоже не выдержали, стали песни петь, то да се – бот-то и действительно перевернулся. Те отрезвели и выплыли – а Филипп, связанный-то, как ключ ко дну пошел. Утром только нашли.
– Ай, какой ужас! – заметила тетя довольно, впрочем, равнодушным голосом.
Лили почему-то была немного разочарована.
– Вот что значит пьянство, – поучительно проговорила она, не обращаясь ни к кому.
Федор сказал:
– Это точно.
Потом постоял, постоял и пошел в кухню.
– Ну что же, господа? – раздался звонкий голос Лили. – Будем продолжать, надо же кончить партию! Тетя, пожалуйста! Господа, мой черед! Прохожу последние ворота! Я разбойник!
Богиня
I
– Я влюблен – не буду скрывать от вас, тем более, что мы только что познакомились. Да, я влюблен.
Пустоплюнди помертвел.
– В нее влюблены? – спросил он почти шепотом.
– В кого "в нее?" Вот чудак! Конечно, в нее. Только я не знаю, о ком, собственно, вы говорите.
Виктор встал со скамейки, где они оба сидели, обдернул свою полотняную блузу, подтянул кушак, молодцевато дрогнул на ногах и посвистал.
После этого он сел опять и стал вертеть палкой в воздухе с ужасающей быстротой.
Пустоплюнди тоскливо и тягостно смотрел на Виктора. У Виктора было белое полное лицо с крупным розоватым носом, очень голубые глазки и ресницы молочного цвета. Волосы, такие же молочные, он стриг под гребенку, розовая кожа нежно просвечивала на голове.
Пустоплюнди и познакомился с этим мальчиком только ради того, чтобы знать правду. Виктор чаще других гулял с "ней", и Пустоплюнди показалось даже, что "она" особенно благоволит к нему. Боже мой! Боже мой! что из этого выйдет! Виктор всего только воспитанник шестого класса реального училища и даже, кажется, остался в шестом классе на второй год.
Одна была надежда – может быть, Виктор равнодушен; но нет, он признался прямо, что влюблен.
Пустоплюнди и Виктор сидели на самой дальней дорожке парка, у пруда, под развесистыми березами. День был жаркий, с тяжелыми тучами. От темной неподвижной воды, заслоненной у берега висящими ветвями, шел запах тины и душной сырости. По ту сторону неширокого пруда солнце блестело ослепительно и жгло без того сожженную траву.
Лето было с грозами и жаркое. Дачники имения купцов Жолтиковых, села Вознесенского, не запомнят такого лета. Виктор, который во младенчестве провел неделю в Тифлисе, уверял, что нынешнее лето совершенно кавказское и для местностей под Москвой – несоответственное.
– Скажите, пожалуйста, вот что, – начал Виктор. – Я до сих пор не знаю, как ваша настоящая фамилия?
– Апостолиди.
– Апосто… Вот странность-то! ведь вас как-то совсем иначе называют. Вы не русский?
– Я грек, я греческого происхождения… Я, впрочем, жил всегда в Москве. А что называют меня иначе, так это всегда, еще с гимназии, все меня Пустоплюнди называли. В университете иногда даже странно, когда по-настоящему назовут. Трудна, должно быть, моя фамилия для усвоения.
– А вы не похожи на грека. У вас нос не греческий. Да… Что, ваш воспитанник поправляется?
– Нет, все еще болен. Ужасно неприятно: я живу здесь, чтобы репетировать его, а он все время болен. И я совсем без дела живу.
– Ну, это не беда. Вы себе развлечение найдите. Я, например, не скучаю.
Несмотря на то что Виктор был реалист шестого класса, а Пустоплюнди студент и гораздо старше, Виктор считал себя вправе говорить небрежно и покровительственно. Отчасти это было потому, что Виктору нравились его собственные голубые глазки, быстрота ног и талия, стянутая кожаным поясом, а Пустоплюнди ему искренно казался уродом с его смуглым, почти коричневым лицом, тупым, коротким носом и широко расставленными черными глазами. Все черты лица его действительно были очень крупны и грубы. Кроме того, Виктор знал, что он весьма развязен и умеет говорить с барышнями. А Пустоплюнди бледнел от робости, едва очутившись в обществе, и не умел сразу начать разговора. Такую робость Виктор считал отчасти глупостью, отчасти признаком дурного воспитания, а про себя самого думал, что он, во-первых – молодец, а во-вторых – образцовый кавалер во всех отношениях.
– Но мы отвлеклись от интересного вопроса, – сказал Виктор, уже начиная слегка скучать со своим новым знакомым. Они представились друг другу и говорили в первый раз, хотя все лето встречались в общем парке. Парк был невелик.
– Да, от вопроса, – повторил Пустоплюнди, опять пугаясь.
– Я вам признался, что я влюблен, но прошу вас, пожалуйста… это останется между нами…
– Конечно, – пролепетал Пустоплюнди.
– У меня есть свои причины; я хочу замедлить объяснение, а если она узнает стороной… Впрочем, она с вами никогда не разговаривает, прибавил Виктор, не заботясь скрывать настоящую причину своей, как будто неосторожной, болтливости.
– Да… она почти не разговаривает, – уныло сказал Пустоплюнди. – Она все с вами…
– Со мной? Ну, нет, я даже стал избегать ее общества. Я вам говорю, что я не желаю подавать поводов к толкам… Я даже стараюсь ухаживать за другими. Неужели вы не замечали? За Женей и потом за этой… как ее…
Пустоплюнди выпрямился на скамейке и вытянул шею по направлению к Виктору, расширив глаза от удивления и недоумения.
– За Селифановой? – робко подсказал он.
– Ах, да что вы болтаете! За какой Селифановой? Я даже не знаком с ней. За этой я ухаживаю… ну как ее? За поповной!
Пустоплюнди преобразился. Он хотел и не смел понять. Неужели? Так все это нарочно? Значит, Виктор "ее" не любит! и она, значит, Виктора… не…