Она засмеялась, открывая беззубый рот и ловко перебрасывая ребенка с руки на руку.
- Иди к жене-то...
Он послушно двинулся к постели и на ходу спросил:
- Ну что, Наталья?
Потом, подойдя, отдернул прочь полог, бросавший тень на постель.
- Не выживу я...- раздался тихий, хрипящий голос.
Игнат молчал, пристально глядя на лицо жены, утонувшее в белой подушке, по которой, как мертвые змеи, раскинулись темные пряди волос. Желтое, безжизненное, с черными пятнами вокруг огромных, широко раскрытых глаз - оно было чужое ему. И взгляд этих страшных глаз, неподвижно устремленный куда-то в даль, сквозь стену, - тоже был незнаком Игнату. Сердце его, стиснутое тяжелым предчувствием, замедлило радостное биение.
- Ничего... Это уж всегда... - тихо говорил он, наклоняясь поцеловать жену. Но прямо в лицо его она повторила:
- Не выживу...
Губы у нее были серые, холодные, и когда он прикоснулся к ним своими губами, то понял, что смерть - уже в ней.
- О, господи! - испуганным шёпотом произнес он, чувствуя, что страх давит ему горло и не дает дышать. - Наташа! Как же? Ведь ему - грудь надо? Что ты это!
Он чуть не закричал на жену. Около него суетилась повитуха; болтая в воздухе плачущим ребенком, она что-то убедительно говорила ему, но он ничего не слышал и не мог оторвать своих глаз от страшного лица жены. Губы ее шевелились, он слышал тихие слова, но не понимал их. Сидя на краю постели, он говорил глухим и робким голосом:
- Ты подумай - ведь он без тебя не может, - ведь младенец! Ты крепись душой-то: мысль-то эту гони! Гони ее...
Говорил и понимал - ненужное говорит он. Слезы вскипали в нем, в груди родилось что-то тяжелое, точно камень, холодное, как льдина.
- Прости меня - прощай! Береги, смотри... Не пей... - беззвучно шептала Наталья.
Священник пришел и, закрыв чем-то лицо ее, стал, вздыхая, читать над нею умоляющие слова:
- "Владыко господи вседержителю, исцеляяй всякий недуг... и сию, днесь родившую, рабу твою Наталью исцели... и восстави ю от одра, на нем же лежит... зане, по пророка Давида словеси:" в беззакониях зачахомся и сквернави вси есмы пред тобою..."
Голос старика прерывался, худое лицо было строго, от одежд его пахло ладаном.
- "...из нея рожденного младенца соблюди от всякого ада... от всякия лютости... от всякия бури... от духов лукавых, дневных же и нощных..."
Игнат безмолвно плакал. Слезы его, большие и теплые, падали на обнаженную руку жены. Но рука ее, должно быть, не чувствовала, как ударяются о нее слезы: она оставалась неподвижной, и кожа на ней не вздрагивала от ударов слез. Приняв молитву, Наталья впала в беспамятство и на вторые сутки умерла, ни слова не сказав никому больше, - умерла так же молча, как жила. Устроив жене пышные похороны, Игнат окрестил сына, назвал его Фомой и, скрепя сердце, отдал его в семью крестного отца Маякнна, у которого жена незадолго пред этим тоже родила. В густой темной бороде Игната смерть жены посеяла много седин, но в блеске его глаз явилось нечто новое - мягкое и ласковое.
II
Маякин жил в огромном двухэтажном доме с большим палисадником, в котором пышно разрослись могучие старые липы. Густые ветви частым, темным кружевом закрывали окна, и солнце сквозь эту завесу с трудом, раздробленными лучами проникало в маленькие комнаты, тесно заставленные разнообразной мебелью и большими сундуками, отчего в комнатах всегда царил строгий полумрак. Семья была благочестива - запах воска, ладана и лампадного масла наполнял дом, покаянные вздохи, молитвенные слова носились в воздухе. Обрядности исполнялись неуклонно, с наслаждением, в них влагалась вся свободная сила обитателей дома. В сумрачной, душной и тяжелой атмосфере по комнатам почти бесшумно двигались женские фигуры, одетые в темные платья, всегда с видом душевного сокрушения на лицах и всегда в мягких туфлях на ногах.
Семья Якова Маякина состояла из него самого, его жены, дочери и пяти родственниц, причем самой младшей из них было тридцать четыре года. Все они были одинаково благочестивы, безличны и подчинены Антонине Ивановне, хозяйке дома, женщине высокой, худой, с темным лицом и строгими серыми глазами, - они блестели властно и умно. Был еще у Маякина, сын Тарас, но имя его не упоминалось в семье; в городе было известно, что с той поры, как девятнадцатилетний Тарас уехал в Москву учиться и через три года женился там против воли отца, - Яков отрекся от него. А потам Тарас пропал без вести. Говорили, что он за что-то сослан в Сибирь...
Яков Маякин - низенький, худой, юркий, с огненно-рыжей клинообразной бородкой - так смотрел зеленоватыми глазами, точно говорил всем и каждому:
"Ничего, сударь мой, не беспокойтесь! Я вас понимаю, но ежели вы меня не тронете - не выдам..."
Голова у него была похожа на яйцо и уродливо велика. Высокий лоб, изрезанный морщинами, сливался с лысиной, и казалось, что у этого человека два лица - одно проницательное и умное, с длинным хрящевым носом, всем видимое" а над ним - другое, без глаз, с одними только морщинами, но за ними Маякин как бы прятал и глаза и губы, - прятал до времени, а когда оно наступит, Маякин посмотрит на мир иными глазами, улыбнется иной улыбкой.
Он был владельцем канатного завода, имел в городе у пристаней лавочку. В этой лавочке, до потолка заваленной канатом, веревкой, пенькой и паклей, у него была маленькая каморка со стеклянной скрипучей дверью. В каморке стоял большой, старый, уродливый стол, перед ним - глубокое кресло, и в нем Маякин сидел целыми днями, попивая чай, читая "Московские ведомости". Среди купечества он пользовался уважением, славой "мозгового" человека и очень любил ставить на вид древность своей породы, говоря сиплым голосом:
- Мы, Маякины, еще при матушке Екатерине купцами были, - стало быть, я - человек чистой крови...
В этой семье сын Игната Гордеева прожил шесть лет. На седьмом году Фома, большеголовый, широкогрудый мальчик, казался старше своих лет и по росту и по серьезному взгляду миндалевидных, темных глаз. Молчаливый и настойчивый в своих детских желаниях, он по целым дням возился с игрушками вместе с дочерью Маякина - Любой, под безмолвным надзором одной из родственниц, рябой и толстой старей девы, которую почему-то звали Бузя, - существо чем-то испуганное, даже с детьми она говорила вполголоса, односложными словами. Зная множество молитв, она не рассказывала Фоме ни одной сказки.
С девочкой Фома жил дружно, но, когда она чем-нибудь сердила или дразнила его, он бледнел, ноздри его раздувались, он смешно таращил глаза и азартно бил ее. Она плакала, бежала к матери и жаловалась ей, но Антонина любила Фому и на жалобы дочери мало обращала внимания, что еще более скрепляло дружбу детей. День Фомы был длинен, однообразен. Встав с постели и умывшись, он становился перед образом и, под нашептывание Бузи, читал длинные молитвы. Потом - лили чай и много ели сдобных булок, лепешек, пирожков. После чая - летом - дети отправлялись в густой, огромный сад, спускавшийся в овраг, на дне которого всегда было темно. Оттуда веяло сыростью и чем-то жутким. Детей не пускали даже на край оврага, и это вселило в них страх к оврагу. Зимой, от чая до обеда, играли в комнатах, если на дворе было очень морозно, или шли на двор и там катались с большой ледяной горы.
В полдень обедали- "по-русски", как говорил Маякин. Сначала на стол ставили большую чашку жирных щей с ржаными сухарями в них, но без мяса, потом те же щи ели с мясом, нарезанным мелкими кусками, потом жареное - поросенка, гуся, телятину или сычуг с кашей, - потом снова подавали чашку похлебки с потрохами или лапши, и заключалось всё это чем-нибудь сладким и сдобным Пили квасы: брусничный, можжевеловый, хлебный, - их всегда у Антонины Ивановны было несколько сортов. Ели молча, лишь вздыхая от усталости; детям ставили отдельную чашку для обоих, все взрослые ели из одной. Разомлев от такого обеда- ложились спать, и часа два-три кряду в доме Маякина слышался только храп и сонные вздохи.
Проснувшись - пили чай и разговаривали о городских новостях, - о певчих, дьяконах, свадьбах, о зазорном поведении того или другого знакомого купца... После чая Маякин говорил жене:
- Ну-ка, мать, дай-ка сюда Библию-то...
Чаще всего Яков Тарасович читал книгу Иова. Надевши на свой большой, хищный нос очки в тяжелой серебряной оправе, он обводил глазами слушателей все ли на местах?
Они все сидели там, где он привык их видеть, и на лицах у них было знакомое ему выражение благочестия, тупое и боязливое.
- "Был человек в земле Уц... - начинал Маякин сиплым голосом, и Фома, сидевший рядом с Любой а углу комнаты на диване, уже знал, что сейчас его крестный замолчит и погладит себя рукой по лысине. Он сидел и, слушая, рисовал себе человека земли Уц. Человек этот был высок и наг, глаза у него были огромные, как у Нерукотворного Спаса, и - голос - как большая медная труба, на которой играют солдаты в лагерях. Человек с каждой минутой все рос; дорастая до неба, он погружал свои темные руки в облака в, разрывая их, кричал страшным голосом:
- "На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого бог окружил мраком?"
Фоме становилось боязно, и он вздрагивал; дрема отлетала от него, он слышал голос крестного, который, пощипывая бородку, с тонкой усмешкой говорил:
- Ишь ведь как дерзит...
Мальчик знал, что крестный говорит это о человеке из земли" Уц, и улыбка крестного успокаивала мальчика. Не изломает неба, не разорвет его тот человек своими страшными руками... И Фома снова видит человека - он сидит на земле, "тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа "гноится". Но он уже маленький и жалкий, он просто - как нищий на церковной паперти...
Вот он говорит:
- "Что такое человек, чтоб быть ему чистым и чтоб рожденному женщиной быть праведным?"
- Это он - богу говорит... - внушительно пояснял Маякин. - Как, говорит, могу быть праведным, ежели я - плоть? Это - богу вопрос...
И чтец победоносно и вопросительно оглядывает слушательниц.
- Удостоился... праведник...- вздыхая, отвечают они.
Яков Маякин посмеиваясь, оглядывает их и говорит:
- Дуры!.. Ведите-ка ребят-то спать...
Игнат бывал у Маякиных каждый день, привозил сыну игрушек, хватал его на руки и тискал, но порой недовольно и с худо скрытым беспокойством говорил ему:
- Чего ты бука какой? Чего ты мало смеешься? И жаловался куму:
- Боюсь я - Фомка-то в мать бы не пошел... Глаза у него невеселые...
- Рано больно беспокоишься, - усмехался Маякин. Он тоже любил крестника; и когда однажды Игнат объявил ему, что возьмет Фому к себе, - Маякин искренно огорчился.
- Оставь!.. - просил он. - Смотри - привык к нам мальчишка-то, плачет вон...
- Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый... скучно, ровно в монастыре, это вредно ребенку. А мне без него - нерадостно. Придешь домой - пусто. Не глядел бы ни на что. Не к вам же мне переселиться ради него, - не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала - присмотр за ним будет...
И мальчика привезли в дом отца.
Там встретила его смешная старуха с длинным крючковатым носом и большим ртом без зубов. Высокая, сутулая, одетая в серое платье, с седыми волосами, прикрытыми черной шелковой головкой, она сначала не понравилась мальчику, даже испугала его. Но когда он рассмотрел на ее сморщенном лице черные глаза, ласково улыбавшиеся ему, - он сразу доверчиво ткнулся головой в ее колени.
- Сиротинка моя болезная! - говорила она бархатным, дрожащим от полноты звука голосом и тихо гладила его рукой по лицу. - Ишь прильнул как... дитятко мое милое!
Было что-то особенно сладкое в ее ласке, что-то совершенно новое для Фомы, и он смотрел в глаза старухе с любопытством и ожиданием на лице. Эта старуха ввела его в новый, дотоле неизвестный ему мир. В первый же день, уложив его в кровать, она села рядом с нею и, наклоняясь над ребенком, спросила его:
- Рассказать ли тебе сказочку?
С той поры Фома всегда засыпал под бархатные звуки голоса старухи, рисовавшего пред ним волшебную жизнь. Жадно питалась душа его красотой народного творчества. Неиссякаемы были сокровища памяти и фантазии у этой старухи; она часто, сквозь дрему, казалась мальчику то похожей на бабу-ягу сказки, - добрую и милую бабу-ягу, - то на красавицу Василису Премудрую. Широко раскрыв глаза, удерживая дыхание, мальчик смотрел в ночной сумрак, наполнявший комнату, видел, как тихо он трепещет от огонька лампады пред образом... Фома наполнял его чудесными картинами сказочной жизни. Безмолвные, но живые тени ползали по стенам и по полу; мальчику было страшно и приятно следить за их жизнью, наделять их формами, красками и, создав из них жизнь, вмиг разрушить ее одним движением ресниц. Что-то новое явилось в его темных глазах, более детское и наивное, менее серьезное; одиночество и темнота, порождая в нем жуткое чувство ожидания чего-то, волновали и возбуждали его любопытство, заставляли его идти в темный угол и смотреть, что скрыто там, в покровах тьмы. Он шел и не находил ничего, но не терял надежды найти...
Отца он боялся, но любил его. Громадный рост Игната, его трубный голос, бородатое лицо, голова в густой шапке седых волос, сильные длинные руки и сверкающие глаза - всё это придавало Игнату сходство со сказочными разбойниками.
Однажды, когда ему шел уже восьмой год, Фома спросил отца, только что возвратившегося из продолжительной поездки куда-то:
- Ты где был?
- По Волге ездил...
- Разбойничал? - тихо спросил Фома.
- Что-о? - протянул Игнат, и брови у него дрогнули.
- Ведь ты разбойник, тятя? Я знаю уж...- хитро прищуривая глаза, говорил Фома, довольный тем, что так легко вошел в скрытую от него жизнь отца.
- Я - купец! - строго сказал Игнат, но, подумав, добродушно улыбнулся и добавил: - А ты - дурашка!.. Я хлебом торгую, пароходами работаю, - видал "Ермака"? Ну вот, это мой пароход... И твой...
- Больно большой он... - со вздохом сказал Фома.
- Ну, я куплю тебе маленький, докуда ты сам маленький, - ладно?
- Ладно! - согласился Фома, но, задумчиво помолчав, вновь с сожалением протянул: - А я думал, что ты то-о-же разбойник...
- Я тебе говорю - торговец я! - внушительно повторил Игнат, и в его взгляде на разочарованное лицо сына было что-то недовольное, почти боязливое...
- Как дедушка Федор, калачник? - подумав спросил Фома.
- Ну вот, как он... только богаче я, денег у меня больше, чем у Федора...
- Много денег?
- Ну... и еще больше бывает...
- Сколько у тебя бочек?
- Чего?
- Денег-то?
- Дурашка! Разве деньги бочками меряют?
- А как же? - оживленно воскликнул Фома и, обратив к отцу свое лицо, стал торопливо говорить ему: - Вон в один город приехал разбойник Максимка и у одного там, богатого, двенадцать бочек деньгами насыпал... да разного серебра, да церковь ограбил... а одного человека саблей зарубил и с колокольни сбросил... он, человек-то, в набат бить начал...
- Это тебе тетка, что ли, рассказала? - спросил Игнат, любуясь оживлением сына.
- Она, а что?
- Ничего! - смеясь, сказал Игнат. - То-то ты и отца в разбойники произвел...
- А может, ты был давно когда? - опять возвратился Фома к своей теме, и по лицу его было видно, что он очень хотел бы услышать утвердительный ответ.
- Не был я... брось это...
- Не был?
- Ну, говорю ведь - не был! Экой ты какой... Разве хорошо - разбойником быть? Они... грешники все, разбойники-то. В бога не веруют... церкви грабят... их проклинают вон, в церквах-то... Н-да... А вот что, сынок, - учиться тебе надо! Пора, брат, уж... Начинай-ка с богом. Зиму-то проучишься, а по весне я тебя в путину на Волгу с собой возьму...
- В училище буду ходить? - робко спросил Фома.
- Сперва дома с теткой поучишься... И скоро мальчик с утра садился за стол и, водя пальцем по славянской азбуке, повторял за теткой:
- Аз... буки... веди...
Когда дошли до - бра, вра, гра, дра, мальчик долго не мог без смеха читать эти слоги. Эта мудрость давалась Фоме легко, я вот он уже читает первый псалом первой кафизмы Псалтиря:
- "Бла-жен му-ж... иже не иде на... со-вет не-че-сти-вых..."
- Так, миленький, так! Так, Фомушка, верно! - умиленно вторит ему тетка, восхищенная его успехами...
- Молодец Фома! - серьезно говорил Игнат, осведомляясь об успехе сына... - Едем весной в Acтpaхань, а с осени - в училище тебя!
Жизнь мальчика катилась вперед, как шар под уклон. Будучи его учителем, тетка была и товарищем его игр. Приходила Люба Маякина, и при них старуха весело превращалась в такое же дитя, как и они. Играли в прятки, в жмурки; детям было смешно и приятно видеть, как Анфиса с завязанными платком глазами, разведя широко руки, осторожно выступала по комнате и все-таки натыкалась на стулья и столы или как она, ища их, лазала по разным укромным уголкам, приговаривая:
- Ах, мошенники... Ах, разбойники... где это они тут забились?
Солнце ласково и радостно светило ветхому, изношенному телу, сохранившему в себе юную душу, старой жизни, украшавшей, по мере сил и уменья, жизненный путь детям...
Игнат рано утром уезжал на биржу, иногда не являлся вплоть до вечера, вечером он ездил в думу, в гости или еще куда-нибудь. Иногда он являлся домой пьяный, - сначала Фома в таких случаях бегал от него и прятался, потом привык, находя, что пьяный отец даже лучше, чем трезвый: и ласковее, и проще, и немножко смешной. Если это случалось ночью - мальчик всегда просыпался от его трубного голоса:
- Анфиса-а! Сестра родная! Допусти ты меня к сыну, - к наследнику - допу-усти!
А тетка уговаривала его укоризненным, плачущим голосом:
- Иди, иди, дрыхни, знай, леший ты, окаянный! Ишь назюзился! Седой ведь уж ты...
- Анфиса! Сына я могу видеть? Одним глазом?..
- Чтоб у тебя лопнули оба от пьянства твоего... Фома знал, что тетка не пустит отца, и снова засыпал под шум их голосов. Когда ж Игнат являлся пьяный днем - его огромные лапы тотчас хватали сына, и с пьяным, счастливым смехом отец носил Фому по комнатам и спрашивал его:
- Фомка! Чего хочешь? Говори! Гостинцев? Игрушек? Проси, ну! Потому ты знай, нет тебе ничего на свете, чего я не куплю. У меня - миллён! И еще больше будет! Понял? Всё твое!
И вдруг восторг его гас, как гаснет свеча от сильного порыва ветра. Пьяное лицо вздрагивало, глаза, краснея, наливались слезами, и губы растягивались в пугливую улыбку.
- Анфиса! Ежели он помрет - что я тогда сделаю? И вслед за этими словами бешенство овладевало им.
- Сожгу всё! - ревел он, дико уставившись глазами куда-нибудь в темный угол комнаты. - Истреблю! Порохом взорву!
- Бу-у-дет, безобразная ты образина! Али ты младенца напугать хочешь? Али, чтобы захворал он, желаешь? - причитала Анфиса, и этого было достаточно, чтоб Игнат поспешно исчезал, бормоча:
- Ну-ну-ну! Иду, иду... Ты только не кричи! Не пугай его...
А если Фоме нездоровилось, отец его, бросая все свои дела, не уходил из дома и, надоедая сестре и сыну нелепыми вопросами и советами, хмурый, с боязнью в глазах, ходил по комнатам сам не свой и охал.
- Ты что бога-то гневишь? - говорила Анфиса. - Смотри, дойдет роптанье твое до господа, и накажет он тебя за жалобы твои на милость его к тебе...