Фома Гордеев - Максим Горький 9 стр.


- Не плачьте, папаша... Голубчик! Не плачьте...

- То-то вот! - слабо проговорил Маякин и, тяжело вздохнув, вдруг снова превратился в твердого и умного старика.

- Тебе распускать нюни нельзя...- таинственно заговорил он, садясь в коляску рядом с крестником. - Ты теперь - полководец на войне и должен своими солдатиками командовать храбро. А солдатики твои - рубли, и у тебя их бо-ольшая армия... Воюй, знай!

Фома, удивленный быстротой его превращения, слушал его слова, и почему-то они напомнили ему об ударах тех комьев земли, которыми люди бросали в могилу Игната, на гроб его.

- Говорил ли тебе отец-то, что я старик умный и что надо слушать меня?..

- Говорил.

- Ты и слушай!.. Ежели мой ум присовокупить к твоей молодой силе - хорошую победу можно одержать... Отец твой был крупный человек... да недалеко вперед смотрел и не умел меня слушаться... И в жизни он брал успех не умом, а сердцем больше... Ох, что-то из тебя выйдет... Ты переезжай ко мне, а то одному жутко будет в доме...

- Тетя там...

- Тетя... она хворает... тоже недолгая она жилица на земле...

- Не говорите про это, - тихо попросил Фома.

- А я буду говорить. Смерти нечего бояться тебе, - ты не старуха на печи! Ты живи себе безбоязненно и делай то, к чему назначен. А человек назначен для устроения жизни на земле. Человек-капитал... он, как рубль, составляется из дрянных медных грошей да копеек. Из персти земной, сказано... А по мере того, как обращается он в жизни, впитывает в себя сальце да маслице, пот да слезы, образуются в нем душонка и умишко... И с того начинает он расти и вверх и вниз... то, глядишь, цена ему - пятак, то пятиалтынный, то сотня рублей... а бывает он и выше всяких цен... Пущен он в обращение и должен для жизни проценты принести. Жизнь всем нам цену знает, и раньше времени она ходу нашего не остановит... никто, брат, себе в убыток не действует, ежели он умный... Ты меня слушаешь?

- Слушаю..

- А что ты понимаешь?

- Всё...

- Врешь, чай? - усомнился Маякин.

- Но только - зачем умирать надо? - тихо спросил Фома.

Крестный с сожалением взглянул в лицо ему, почмокал губами и сказал:

- Вот этого умный человек никогда не спросит. Умный человек сам видит, что ежели река - так она течет куда-нибудь... а кабы она стояла, то было бы болото...

- Зря вы насмехаетесь... - угрюмо сказал Фома. - Море тоже вон никуда, не течет...

- Оно все реки принимает в себя... и бывают в нем сильные бури... Так же и житейское море от людей питается волнением... а смерть обновляет воды его... дабы не протухли... Как люди ни мрут, а их всё больше становится...

- Что из того? Отец-то умер...

- И ты умрешь...

- Так какое мне дело, что людей больше прибывает? - тоскливо усмехнулся Фома.

- Э-эхе-хе! - вздохнул Маякин. - И никому до этого дела нет... Вот и штаны твои, наверно, так же рассуждают: какое нам дело до того, что на свете всякой материи сколько угодно? Но ты их не слушаешь- износишь да и бросишь...

Фома укоризненно посмотрел на крестного и, - видя, что старик улыбается, удивился и с уважением спросил:

- Неужто вы, папаша, не боитесь смерти?

- Я, деточка, паче всего боюсь глупости, - со смиренной ядовитостью ответил Маякин.- Я так полагаю: даст тебе дурак меду - плюнь; даст мудрец яду - пей!

А тебе скажу: слаба, брат, душа у ерша, коли у него щетинка дыбом не стоит...

Насмешливые слова старика обидели и озлили Фому. Он отвернулся в сторону и сказал:

- Не можете вы без вывертов без этих говорить...

- Не могу! - воскликнул Маякин, и глаза его тревожно заиграли. - Каждый говорит тем самым языком, какой имеет. Суров я кажусь? Так, что ли?

Фома молчал.

- Эх ты... Ты вот что знай - любит тот, кто учит... Твердо это знай... И насчет смерти не думай... Безумно живому человеку о смерти думать. "Екклезиаст" лучше всех о ней подумал, подумал и сказал, что даже псу живому лучше, чем мертвому льву...

Приехали домой. Вся улица перед домом была заставлена экипажами, и из раскрытых окон в воздух лился громкий говор. Как только Фома явился в зале, его схватили под руки и потащили к столу с закусками, убеждая его выпить и съесть чего-нибудь. В зале было шумно, как на базаре; было тесно и душно. Фома молча выпил одну рюмку водки, две, три... Вокруг него чавкали, чмокали губами, булькала водка, выливаемая из бутылки, звенели рюмки... Говорили о балыке и октаве солиста в архиерейском хоре, и снова о балыке, и о том, что городской голова тоже хотел сказать речь, но после архиерея не решился, боясь сказать хуже его. Кто-то с умилением рассказывал:

- Покойник так делал: отрежет ломтик семушки, поперчит его густенько, другим ломтиком прикроет да вслед за рюмкой и пошлет.

- По-оследуем его примеру! - гудел густой бас. Фома, нахмурившись, с обидой в сердце, смотрел на жирные губы и челюсти, жевавшие вкусные яства, ему хотелось закричать и выгнать вон всех этих людей, солидность которых еще недавно возбуждала в нем уважение к ним.

- А ты будь поласковее, поразговорчивее... - вполголоса сказал Маякин, появляясь около него.

- Чего они жрут здесь? В трактир пришли, что ли? - громко и со злобой сказал Фома.

- Чшш... - испуганно заметил Маякин и быстро оглянулся с любезной улыбкой на лице.

Но было поздно: его улыбка ничему не помогла. Слова Фомы услыхали, - шум и говор в зале стал уменьшаться, некоторые из гостей как-то торопливо засуетились, иные, обиженно нахмурившись, положили вилки и ножи и отошли от стола с закусками, многие искоса смотрели на Фому.

Он встречал эти взгляды, не опуская глаз, злой и молчаливый.

- За стол прошу! - кричал Маякин, мелькая в толпе людей, как искра в пепле. - Пожалуйте, садитесь! Сейчас блины дают.

Фома передернул плечами и пошел к дверям, громко сказав:

- Я обедать не буду...

Он слышал неприязненный гул сзади себя и вкрадчивый голос крестного, говоривший кому-то:

- С горя, - ведь Игнат ему отцом и матерью был!..

Фома пришел в сад на то место, где умер отец, и там сел. Чувство одиночества и тоска давили ему грудь. Он расстегнул ворот рубашки, чтобы облегчить дыхание себе, облокотился на стол и, сжав голову руками, неподвижно замер. Накрапывал мелкий дождик, листва яблони меланхолично шумела под ударами капель. Долго сидел он, не шевелясь и глядя, как на стол падают с яблони мелкие капли. От выпитой водки в голове его шумело, а сердце сосала обида на людей. Какие-то неопределенные мысли зарождались и исчезали в нем; перед ним мелькал голый череп крестного в венчике серебряных волос, с темным лицом, похожим на лики старинных икон. Это лицо с беззубым ртом и ехидной улыбкой, возбуждая у Фомы неприязнь и опасение, еще более усиливало в нем сознание одиночества. Потом вспомнились ему кроткие глаза Медынской, ее маленькая, стройная фигурка, а рядом с ней почему-то встала дородная, высокая и румяная Любовь Маякина со смеющимися глазами и толстой золотисто-русой косой. Воздух был полон унылых звуков... Серое небо точно плакало, и на деревьях дрожали холодные слезы. А в душе Фомы было сухо, темно; жуткое чувство сиротства наполняло ее... Но из этого чувства уже зарождался вопрос:

"Как жить буду?"

Дождь смочил его платье; он почувствовал дрожь холода и ушел в дом...

Жизнь дергала его со всех сторон, не давая ему сосредоточиться на думах. В сороковой день по смерти Игната он поехал на церемонию закладки ночлежного дома, парадно одетый и с приятным чувством в груди. Накануне Медынская известила его письмом, что он избран в члены комитета по надзору за постройкой и в почетные члены того общества, в котором она председательствовала. Ему понравилось это, и его очень волновала та роль, которую он должен был играть сегодня, при закладке. Он ехал и думал о том, как всё это будет и как нужно ему вести себя, чтобы не сконфузиться перед людьми.

- Эй, эй! Стой!

Он оглянулся, - с тротуара быстро бежал к нему Маякин в сюртуке до пят, в высоком картузе и с огромным зонтом в руке.

- Ну-ка, подвези-ка меня! - говорил старик, ловко, как обезьяна, прыгнув в экипаж. - Я, признаться сказать, поджидал тебя, поглядывал; время, думаю, ему ехать...

- Вы туда? - спросил Фома.

- А как же? Надо посмотреть, как деньги друга моего в землю зарывать будут.

Фома искоса взглянул на него и смолчал.

- Что косишься? Небойсь, и ты тоже в благодетели к людям пойдешь?

- Это как, то есть? - сдержанно спросил Фома.

- Читал я сегодня в газете - в члены тебя выбрали по дому-то да еще в общество, в Софьино, в почетные... Въедет тебе в карман членство это! вздохнул Маякин.

- Не разорюсь, чай?

- Не знаю я этого...- съехидничал старик. - Я на счет того больше, что о-чень уж не мудро это самое благотворительное дело... И даже так я скажу, что не дело это, а - одни вредные пустяки.

- Это людям-то помогать вредно? - с задором спросил Фома.

- Эх, голова садовая, то есть - капуста! - сказал Маякин с улыбочкой. - Ты вот ужо приезжай-ка ко мне, я тебе насчет всего этого глаза открою... надо учить тебя! Приедешь?

- Хорошо!

- Ну вот... А пока что ты на закладке этой держись гордо, стой на виду у всех. Тебе этого не сказать, так ты за спину за чью-нибудь спрячешься...

- Зачем мне прятаться? - недовольно сказал Фома

- И я говорю: совершенно незачем. Потому деньги дадены твоим отцом, а почет тебе должен пойти по наследству. Почет - те же деньги... с почетом торговому человеку везде кредит, всюду дорога... Ты и выдвигайся вперед, чтобы всяк тебя видел и чтоб, ежели сделал ты на пятак, - на целковый тебе воздали... А будешь прятаться - выйдет неразумие одно.

Они приехали к месту, когда уже все важные люди были в сборе и толпа народа окружала груды леса, кирпича и земли. Архиерей, губернатор, представители городской знати и администрации образовали вместе с пышно разодетыми дамами большую яркую группу и смотрели на возню двух каменщиков, приготовлявших кирпичи и известь. Маякин с крестником направился к этой группе, нашептывая Фоме:

- Не робей... Хотя у них на брюхе-то шелк, да в брюхе-то - щелк.

И почтительно-веселым голоском он поздоровался с губернатором прежде архиерея.

- Доброго здоровьица, ваше превосходительство! Благословите, ваше преосвященство!

- А, Яков Тарасович! - дружелюбно воскликнул губернатор, с улыбкой стиснув руку Маякина и потрясая ее, в то время как старик прикладывался к руке архиерея. - Как поживаете, бессмертный старичок?

- Покорнейше вас благодарю, ваше превосходительство! Софье Павловне нижайшее почтение! - быстро говорил Маякин, вертясь волчком в толпе людей. В минуту он успел поздороваться и с председателем суда, и с прокурором, и с головой -со всеми, с кем считал нужным поздороваться первый; таковых, впрочем, оказалось немного. Он шутил, улыбался и сразу занял своей маленькой особой внимание всех, а Фома стоял сзади его, опустив голову, исподлобья посматривая на расшитых золотом, облеченных в дорогие материи людей, завидовал бойкости старика, робел и, чувствуя, что робеет, - робел еще больше. Но вот крестный схватил его руку и потянул к себе.

- Вот, ваше превосходительство, крестник мой, Фома, покойника Игната сын единственный.

- А-а! - пробасил губернатор. - Очень приятно... Сочувствую вашему горю, молодой человек! - пожимая руку Фомы, сказал он и помолчал; потом уверенно добавил: - Потерять отца... это очень тяжелое несчастие!

И, подождав секунды две ответа от Фомы, отвернулся от него, одобрительно говоря Маякину:

- Я в восторге от вашей речи вчера в думе! Прекрасно, умно, Яков Тарасович... они не понимают истинных нужд населения...

- И потом, ваше превосходительство, капиталишко маленький - значит, город свою деньгу должен добавлять...

- Совершенно верно! Совершенно верно!

- Трезвость, я говорю, это хорошо! Это дай бог всякому. Я сам не пью... но зачем эти читальни, ежели он, - народ-то этот, - читать даже и не умеет?

Губернатор одобрительно мычал.

- А вот, говорю, вы денежки на техническое приспособьте... Ежели его в малых размерах завести, то - денег одних этих хватит, а в случае можно еще в Петербурге попросить - там дадут! Тогда и городу своих добавлять не надо и дело будет умнее.

- Именно! Но как закричали на вас либералы-то, а?

- Уж такое их дело, чтобы кричать...

Густой кашель соборного протодиакона возвестил о начале богослужения.

К Фоме подошла Софья Павловна, поздоровалась и тихо, грустным голосом говорила ему:

- Я смотрела на ваше лицо в день похорон, и у меня сердце сжималось... "Боже мой, - думала я, - как он должен страдать!"

А Фома слушал ее и - точно мед пил.

- Эти ваши крики! Они потрясли мне душу... бедный вы, мальчик мой!.. Я могу говорить вам так, ведь я уже старенькая...

- Вы! - тихо воскликнул Фома.

- А разве нет? - спросила она, наивно глядя в его лицо.

Фома молчал, опустив голову.

- Вы не верите, что я старушка?

- Я вам верю... но только это неправда! - вполголоса и горячо сказал Фома.

- Неправда - что? Что вы верите мне?

- Нет! Не это... а то, что... Я - вы извините! - не умею я говорить! сказал Фома, весь красный от смущения. - Необразован я...

- Этим не надо смущаться...- покровительственно говорила Медынская. - Вы еще молоды, а образование доступно всем... Но есть люди, которым оно не только не нужно, а способно испортить их... Это люди с чистым сердцем... доверчивые, искренние, как дети... и вы из этих людей... Ведь вы такой, да?

Что мог ответить Фома на этот вопрос? Он искренно сказал:

- Покорно вас благодарю!..

И, увидав, что его слова вызвали в глазах Медынской веселый блеск, почувствовал себя смешным и глупым, тотчас же озлился на себя и подавленным голосом заговорил:

- Да, я такой - что у меня на душе, то и на языке... Фальшивить не умею... смешно мне - смеюсь открыто... глуп я!

- Ну, зачем же так? - укоризненно сказала женщина и, оправляя платье, нечаянно погладила рукой своей его опущенную руку, в которой он держал шляпу, что заставило Фому взглянуть на кисть своей руки и смущенно, радостно улыбнуться.

- Вы, конечно, будете на обеде? - спрашивала Медынская.

- Да...

- А завтра на заселении у меня?

- Непременно!

- А может быть, когда-нибудь вы и так просто... в гости зайдете, да?

- Я... благодарю вас! Приду!..

- Мне нужно благодарить вас за это обещание... Они замолчали. В воздухе плавал благоговейно-тихий голос архиерея, выразительно читавшего молитву, простерев руку над местом закладки дома:

- "...Его же ни ветр, ни вода, не ино что повреди-ти возможет: благоволи ему в конец привестися я в нем жити хотящих от всякого навета сопротивного сво-боди..."

- Как содержательны и красивы наши молитвы, не правда ли? - спрашивала Медынская.

- Да...- кратко сказал Фома, не понимая ее слов и чувствуя, что опять краснеет.

- Они нашим купеческим интересам всегда будут противники, - убедительно и громко шептал Маякин, стоя недалеко от Фомы, рядом с городским головой. - Им что? Им бы только чем-нибудь пред газетой заслужить одобрение, а настоящей сути они постичь не могут... Они напоказ живут, а не для устройства жизни... у них вон они, мерки-то: газеты да Швеция! Доктор-то вчера меня всё время этой Швецией шпынял: "Народное, говорит, образование в Швеции... и всё там прочее этакое... первый сорт!" Но однако, - что такое Швеция? Может быть, она Швеция-то - одна выдумка... для примера приводится... а никакого образования и всяких прочих разных разностей, может, и нет в ней. Мы про нее, про Швецию, только по спичкам да по перчаткам знаем... И опять же мы не для нее живем, и она нам экзамента производить не может... мы нашу жизнь на свою колодку должны делать. Так ли?

А протодиакон, закинув голову, гудел:

- О-основателю до-ома сего... ве-ечная... па-амя-ать! Фома вздрогнул, но Маякин был уже около него и, дергая его за рукав, спрашивал:

- Обедать едешь?

Бархатная, теплая ручка Медынской снова скользнула по руке Фомы.

Обед был для Фомы пыткой. Первый раз в жизни находясь среди таких парадных людей, он видел, что они и едят и говорят - всё делают лучше его, и чувствовал, что от Медынской, сидевшей как раз против него, его отделяет не стол, а высокая гора. Рядом с ним сидел секретарь того общества, в котором Фома был выбран почетным членом, - молодой судейский чиновник, носивший странную фамилию - Ухтищев. Как бы для того, чтобы его фамилия казалась еще нелепее, он говорил высоким, звонким тенором и сам весь - полный, маленький, круглолицый и веселый говорун - был похож на новенький бубенчик.

- Самое лучшее в нашем обществе - патронесса, самое дельное, чем мы в нем занимаемся, - ухаживание за патронессой, самое трудное - сказать патронессе такой комплимент, которым она была бы довольна, а самое умное - восхищаться патронессой молча и без надежд. Так что вы, в сущности, член не "общества попечения о", а член общества Танталов, состоящих при Софии Медынской.

Фома слушал его болтовню, посматривал на патронессу, озабоченно разговаривавшую о чем-то с полицмейстером, мычал в ответ своему собеседнику, притворяясь занятым едой, и желал, чтоб всё это скорее кончилось. Он чувствовал себя жалким, глупым, смешным для всех и был уверен, что все подсматривают за ним, осуждают его.

А Маякин сидел рядом с городским головой, быстро вертел вилкой в воздухе и всё что-то говорил ему, играя морщинами. Голова, седой и краснорожий человек с короткой шеей, смотрел на него быком с упорным вниманием и порой утвердительно стукал большим пальцем по краю стола. Оживленный говор и смех заглушали бойкую речь крестного, и Фома не мог расслышать ни слова из нее, тем более что в ушах его все время неустанно звенел тенорок секретаря:

- Смотрите, вон встал протодиакон и заряжает легкие воздухом... сейчас провозгласит вечную память Игнату Матвеевичу...

- Нельзя ли мне уйти? - тихо спросил Фома.

- Почему же нет? Это все поймут...

Гулкий возглас диакона заглушил и как бы раздавил шум в зале; именитое купечество с восхищением уставилось в большой, широко раскрытый рот, из которого лилась густая октава, и, пользуясь этим моментом, Фома встал из-за стола и ушел из зала.

Через минуту он, свободно вздыхая, сидел в своей коляске и думал о том, что среди этих господ ему не место. Он назвал их про себя вылизанными, их блеск не нравился ему, не нравились лица, улыбки, слова, но свобода и ловкость их движений, их уменье говорить обо всем, их красивые костюмы- всё это возбуждало в нем смесь зависти и уважения к ним. Ему стало обидно и грустно от сознания, что он не умеет говорить так легко и много, как все эти люди, и тут он вспомнил, что Люба Маякина уже не раз смеялась над ним за это.

Назад Дальше