Том 1. Тяжёлые сны - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" 11 стр.


Не ошибся. На валу нашел вереницы гуляющих по той дорожке над рекою, откуда видны окна острога. Некоторые останавливались перед острогом и смотрели на него сверху вниз; старались угадать окно, за которым сидит Молин. Надеялись, что он покажется; кто-то уверял, что днем Молин разговаривал из окна с учениками. Но теперь он не появлялся. Любопытствующие горожане спорили о том, какое окно принадлежит его камере.

Логин встречал знакомых, слышал отрывки разговоров, веселый смех, шутки, довольно плоские, по обыкновению, – все о заключенном. Кто попроще, не стесняясь, бранили Молина и издевались над тем, что он угодил в тюрьму: прельщала мысль, что вот, хоть и барин, а все-таки посажен. Но в речах людей, которые стараются в обхождении и одежде подражать "господам и барышням", не мог Логин уловить ни сочувствия к заключенному, ни пылкого осуждения: в сонную толпу брошен забавный анекдот, занимаются им, – и только.

Здесь была сегодня все больше публика, одетая странно, в подражание господам; шляпки, не идущие к лицу, стриженые холки над румяными лупетками, пестрые галстуки под корявыми рожами, тесные башмаки на громадных ножищах и усилия подражать господам не только в разговорах, но и в самых мыслях.

Какие-то вертлявые, но как бы испуганные чем-то барышни хихикали; молоденькие, развязные и неловкие чиновники вертелись вокруг них – иной поместится против барышень, да так и марширует спиною вперед. Смуглый, рябой поручик Гомзин, со сверкающими белыми зубами, молодцевато прошел с Машенькою Оглоблиною, которая фасонисто потряхивала хорошенькою глупенькою головкою, чтобы пощеголять золотыми сережками, и помахивала пухленькими короткопалыми ручонками, чтобы увидели ее золотые браслеты. Ее брат, жирный молодой купчик, суетливо пробежал в толпе бестолково-шумливых молодых людей; они покрывали каждую его фразу восторженным ржанием. Валя Дылина и ее младшая сестра Варя прошмыгнули тут же; их преследовали двое невзрачных юношей, воспитанники учительской семинарии; в воздухе, мягком и влажном, резко взвизгнули скрипучие и трескучие нотки громкого смеха веселых девушек.

Внизу, на площадке между собором и острогом, тоже был народ. Но они не прикрывали своего любопытства тем, что будто бы пришли на прогулку, – это был рабочий народ, который гуляет только в кабаке да в трактире. Прохаживались угрюмо, застаивались перед железными воротами острога, – мрачные, унылые фигуры в испачканных, заплатанных одеждах: мальчишки грязные, растрепанные и изумленные, – мастеровые: сапожник, опорки измызганные и дырявые, почерневшие от вара пальцы-краснели кий мясник, одежда пахла кровью убитых быков, – столяр, высокий, тощий, бледный, цепкие и костлявые руки бесприютно болтались по воздуху, тосковали об оставленном дома рубанке. Говорили тихо, но злобно, – обрывками зловещих угроз и таинственных афоризмов.

– А вы что здесь один делаете, Кудинов? – спросил Логин румяного, длинноносого гимназиста, который с любопытным и суетливым видом шнырял в толпе, на дорожке вала.

– А меня мама послала посмотреть, что здесь делается, – откровенно объяснил Кудинов.

Трое почтовых чиновников остановились на валу против окон острога. Пьяные. Один из них, хромой, с выражением совестливости на румяном лице, круглом, безусом, уговаривал товарищей идти дальше и сконфуженно улыбался. Бормотал:

– Братцы, бросьте! Довольно безобразно, и даже нехорошо. Ну, что там! Наплевать! Невидаль какая! Пойдемте, ей-богу, пойдемте!

Двое других, тощие, бледные, обалделые и нахальные лица, удерживали его, хватали за руки и вскрикивали, обращаясь к острогу:

– Друг, Лешка, ясное солнышко, покажись! Скотина ты этакая, выставь свою мордашку, друг распроединственный!

Наконец-таки благоразумный товарищ (они пили по большей части на его счет и потому несколько слушались его) убедил их. Пошли, неистово хохотали, шатались, ругались. Были не настолько пьяны, как представлялись, и могли бы держаться прямее, но хотелось покуражиться.

Молодой щеголеватый портной Окоемов, у которого кривые ноги двигались, как ножницы, подскочил к Логину с форсом, протянул ему руку. Разило помадою и духами резедою; галстучек на тонкой, жилистой шее торчал зеленый с розовыми крапинками; рыженький котелок, аккуратненький пиджачок бирюзового цвета, узкие клетчатые брючки. Шил на Логина и потому на улицах подходил беседовать. Логин знал, что Окоемов глуп, и беседы с ним уже не забавляли.

– Вот извольте полюбоваться, – презрительно сказал Окоемов, – совершенно непросвещенный народ: дивятся, а чему? Что тут глаза таращить! Все одно, – много ли увидят? И что такого особенного? Ну, будем так говорить, за нарушение целомудренности засадили интеллигентного человека. Но, я вас спрошу, разве же это редкость?

– Будто бы не редкость?

– Помилуйте, скажите, да они не читают газет, а взять хоть бы "Сын Отечества", – да там в каждом номере самых разнообразных преступлений хоть отбавляй: читай не хочу, так что под конец и внимания не обращаешь, ну убил, зарезал, отравил, – тьфу!

– А тут наш попался, – объяснил Логин, – всем и интересно.

– Конечно, – согласился Окоемов, – так как в нашем богоспасаемом граде не имеется, можно сказать, никаких высших интересов и увеселений, то им и это обстоятельство лестно. В столицах же и в больших городах теперь в моде психопатия. Я ведь и сам, как вы, может быть, изволите знать, жил в Санкт-Петербурге, обучался своему художеству.

– И насмотрелись на психопатию?

– Да-с, оно точно, психопатия – вещь, будем так говорить, очень тонкая и деликатная. Значит, как хочу, так и верчу, и ты моему нраву не препятствуй. Ну а чуть ты что не потрафил, так уж тут держись, берегись да улепетывай, а не то живым манером пистолетная запальчивость. Так что остальные прочие уж лучше терпи, кто ежели попроще и без нервов. Ловко! Господа очень одобряют.

– Ну а вы как?

– Чего-с?

– Одобряете, кажется, психопатию?

– Я-то?

– Ну да, вы.

– Да как вам сказать; оно, конечно… Но только, будем так говорить, если кого, например, через свою психопатию умертвить, то все-таки большие треволнения для себя самого произойдут, а я этого не уважаю. Я больше обожаю, чтобы все было тихо, мирно, благородно.

– Значит, людей умерщвлять не будете?

– Зачем же? Пусть живут!

– А вот рыбку умерщвляете, видел я вас сегодня поутру.

Окоемов покраснел: утром сегодня он был одет уж очень в распояску.

В это время встретился им Толпугин, молодой полицейский чиновник из самых незначительных, зато известный в городе за искусного переплетчика. Маленький человечек, тощенький, курчавенький, шепелявенький, весь запыленный и слегка проклеенный. Видно было, что он радостно озабочен и занят чем-то своим. Слегка задыхался от волнения, когда говорил Логину:

– Поздравьте, меня произвели.

– А, так вы теперь?..

– Коллежский регистратор! – с гордостью сказал Толпугин, и его рябенькое лицо засияло.

Логин поздравил нового коллежского регистратора.

– Что, нет ли у вас работки для меня? – спросил Толпугин.

– А вот зайдите ко мне на днях, – кажется, найдется. Так обделал Толпугин свои делишки и заговорил тоже о Молине. Он кивнул головою на острог.

– Жирует там теперь, – сказал он и захлебнулся от восторга. – Ведь поставили же острог на самом тору!

Кондитер с семьею – женою, сыном – сельским учителем и дочерью, тоже учительницею, – прошли мимо Логина, черные и торжественные, как неторопливые вороны. Если бы Логин был один, то они заговорили бы с ним. Но они презирали Толпугина и Окоемова, считали их ниже себя.

Логина утомила сутолока лиц и безлепица разговоров. Он призакрыл глаза. Перед ним поднялось из тьмы смуглое лицо Анны с ее смущенно опущенными глазами, с презрительною усмешкою на негодующих губах. И потянуло его прочь от этих людей, – от этих добрых людей. Сошел с вала и нанял извозчика. Чувствовал себя усталым. Голова начинала болеть.

Энтузиазм Шестова вспомнился и разогрел Логина. Начал, незаметно для себя самого, мечтать о том, как задуманное осуществится. Мечта за мечтою роились. Предметы действительности пропали. И вдруг в то время, когда он, в собрании членов общества, при единодушных рукоплесканиях, кончал речь об открытии в нашем городе классического общедоступного театра, дрожки сильно тряхнуло, Логин подпрыгнул, как на пружине, и чуть не упал. Взъезжали на мост. Из плохо налаженной настилки торчала доска, – она-то чуть и не свалила дрожек. Казалось, что весь мост скрипит и шатается под копытами облезлой клячи. Логин побледнел.

"Провалится, все провалится", – подумал он с внезапным бешенством.

Ощутил в правом виске тупую боль: что-то холодное и крепкое прижалось к виску. Дуло револьвера произвело бы такое ощущение. Он поднял руку, бессмысленным жестом отмахнул невидимое дуло и потерянно улыбнулся.

– Василий Маркович, домой? – послышался голос Баглаева.

Баглаев подходил к дрожкам. Был, по обычаю своему, заметно нетрезв. Извозчик, привычный к частым остановкам седоков при встречах, – в нашем городе некуда торопиться, – сам остановил лошадь. Логин пожал пухлую руку Баглаева. Сказал:

– Да, сейчас вот чуть не вывалился на вашем городском мосту.

Баглаев засмеялся и показал свои попорченные зубы.

– Ну что, каков мостик?

– Хорош, нечего сказать!

– Провалится, брат, провалится. Весной только починили, да ледоход опять снесет.

– Неужели?

– Уж в этом я тебе ручаюсь. На живую нитку заштопали. Уж теперь не устоит, – совсем будет капуткранкен.

– Эх ты, городская голова! Тебе-то какая радость? Юшка захихикал и принялся звать Логина к себе на вечер. Логин отказался.

Извозчик проехал по мосту шагом, как установлено, и повез Логина по мучительно-громадным булыжникам улиц. Дрожки гремели и сотрясали Логина. Он мрачно смотрел по сторонам.

Дома, с высоко поднятыми, под самую кровлю, окнами, имели глупый вид, – бессмысленные хари, у которых волосы начинают расти почти сразу от бровей. Грязные лавчонки, шумные кабаки, глупые вывески, – "шапочных дел ремесленник", прочел на одной из них Логин.

Дикие мысли вспыхивали, отрывочные, мучительные. Нелепою казалась жизнь. Странно было думать, что это он переживает зачем-то все это. Томила тоска воспоминаний.

"Почему на мою долю эта смута и этот сумбур? И почему я? Какое блаженство было бы по воле покинуть постылую оболочку и переселиться, – ну, хоть вот в этого оборванного и чумазого мальчишку, или вот в этого толстого купца, угрюмо-задумчивого. Зачем эта скупость одиночной жизни?"

Внезапный шум и гам привлекли внимание Логина. Проезжал мимо трактира Обряднина. Это место было излюблено нашими мещанами. Теперь там разгорелась драка. Вдруг распахнулись с треском и звоном выходные двери трактира. Пьяная ватага вывалилась оттуда и свирепо горланила. Растрепанный мужик с багровым лицом и налитыми кровью глазами бросился за дрожками. Извозчик отмахнул его кнутом. Пьяница зарычал от боли, но трусливо отстал.

Логин быстро удалялся от толпы, которая гудела сзади него.

Глава одинадцатая

Утро веселилось и радовалось. Шестов сидел у окна. В нем сменялись смутные, неопределенные настроения. День выдался свободный – занятий в училище не было.

Он то брал в руки, то опять бросал на стул рядом с собою книгу, – не читалось. Рассеянно посматривал на немощеную улицу, где торчали серые заборы, бродили куры, росла буро-зеленая трава и жались к заборам желтые зонтики чистотела. "Задавал" себе думать о проекте Логина. Но невольно мысли направлялись в другую сторону. Своего, арестованного теперь, товарища он очень уважал за "ум", за презрительные отзывы обо всех и за то, что Молин был старше его лет на пять. Теперь Шестову жаль было, что Молин "взят под стражу". Но он с неприязненным чувством вспоминал, как бесился Молин, когда увидел, что дело плохо. В комнате, которую он занимал, со стен висели лохмотья порванных и запятнанных обоев, валялись поломанные гнутые стулья; его были следы буйства: накануне ареста Молин вернулся поздно ночью откуда-то, где его предупредили о предстоящем, и долго метался по комнате, энергично ругал кого-то, швырял с грохотом стулья и кидал в стены что ни попало. Шестов сказал ему:

– Алексей Иванович, ведь уж поздно, тетушка спит.

– О, черт вас возьми с вашей тетушкой! – закричал Молин и сильным ударом об пол раздробил легкий буковый стул.

Шестов скромно скрылся в свою комнату и уж больше не препятствовал порывам шумного гнева. Это бешенство даже подняло Молина в глазах наивного юноши, – "значит, невиновен, если так негодует". А все ж ему было досадно, – "стулья-то зачем ломать?" Вспомнил, что Молин был очень невыгодный квартирант: слишком много на него было расходов, а платил он мало, так что в последнее время накопился долг в лавках, а Молин еще не каждый день был доволен пищею. Его чрезмерная разборчивость выводила из себя Александру Гавриловну, тетку Шестова, и она говаривала:

– Не в коня корм.

Шестов упрекал себя за эти мысли и старался гнать их. Так привык уважать ум и честность Молина, что считал себя обязанным и теперь верить ему, а Молин уверял, что он невиновен. Но как только пробовал Шестов взглянуть на дело беспристрастно, так немедленно и несомненно убеждался, что Молин сделал то, в чем его обвиняют. И не только сделал, – мало ли что случайно может сделать человек, – но и способен был сделать: такой уж у него был темперамент, и такие наклонности, и такие взгляды. Это убеждение мучило Шестова, как измена дружбе.

А и друзьями-то не были, – пьянствовали только вместе, причем Молин не упускал случая выставить свое превосходство. Против этого Шестов и не спорил, но начинал догадываться, что это – плохая дружба. И с тех пор, как научился пить водку почти так же хорошо, как Молин, он начал замечать, что никакого превосходства нет. Уже слушал недоверчиво, когда Молин горделиво говорил:

– Меня здесь каким-то уездным Мефистофелем считают!

Но Шестов старался не давать воли слишком свободным мыслям о своем товарище: уж очень поразил и пленил его с самого начала, года два тому назад, Молин.

Если в таком сбивчивом настроении Шестов хватался за постороннюю идею, чтобы ею развлечься, то это была попытка отчаянная. Идея не могла прогнать прежних мыслей, хоть и велик был его восторг перед нею и перед ее автором.

Вдруг Шестов досадливо нахмурился: увидел на улице Галактиона Васильевича Крикунова, учителя-инспектора училища, в котором Шестов служил. Очевидно было, что Крикунов направляется сюда; он уж начал даже пальто расстегивать, когда приметил Шестова у окна.

Шестов считал Крикунова человеком злым и лицемерным, ненавидел его вкрадчивые манеры, ханжество, низкопоклонство перед значительными людьми, его взяточничество, несправедливое отношение к ученикам и мелочные прикарманивания казенных денег. В последнее время по некоторым мелким, но несомненно верным признакам Шестов стал догадываться, что и Крикунов его возненавидел. Причиною могли быть только разве неосторожные слова Шестова в "своей компании", то есть в кругу выпивавших с Молиным молодых людей. Но так как наиболее резкие из этих выражений были сказаны в разговоре с Молиным с глазу на глаз, да и в таком месте, где подслушать было некому, за городом, на шоссе, и так как Крикунов злился очень сильно, то Шестов подозревал, что все это передал Молин жене Крикунова и что, может быть, и свои собственные резкости взвалил заодно на Шестова. По своей повадке давать всем пренебрежительные клички, Молин иначе и не называл Крикунова в своем пьянствующем кружке, как сосулькою или леденчиком. Откровенно объясниться по этому поводу с Молиным Шестов не решался, отчасти по своей застенчивости, отчасти и потому, что боялся оскорбить Молина, если заговорит с ним о таких своих подозрениях.

Шестов с тяжелым сердцем вышел в переднюю встречать Крикунова.

– Здравствуйте, здравствуйте, с добрым утречком, – заговорил Крикунов, – вот и я к вам, Егор Платонович, рады не рады, – принимайте.

Носовые звуки его жидкого тенорка казались Шестову гнусными. Он покраснел, когда пожимал руку Крикунова, и неловко ответил:

– Очень рад, здравствуйте.

– Матушка, Александра Гавриловна! Сколько лет, сколько зим не видались!

Александра Гавриловна, худощавая и бодрая старуха высокого роста, лет пятидесяти с лишком, неприязненно оглядела сверху вниз маленькую, тощую и сутуловатую фигурку гостя и сказала:

– Редко у нас бываете.

– Некогда, голубушка, нисколиньки времячка нет, – отвечал Крикунов и придал своему лицу с острыми глазенками озабоченное выражение. – Вот забежал по делу, на минуточку. Я еще вчера хотел поговорить с вами, Егор Платонович, после обеденки, да вы, кажется, у обедни вчера не были?

Шестов вошел за Крикуновым в гостиную, Александра Гавриловна не пошла за ними. Крикунов подобрал фалды аккуратно сшитого сюртучка, уселся в кресло, медленно вынул из кармана серебряную табакерку, с видимым удовольствием повертел ее, похлопал по крышке, открыл ее и с наслаждением втянул понюшку. Приучился нюхать, чтоб отстать от курения: дешевле. Звучно и сладко чихнул. Серые, бойкие глазки шмыгали по углам большой, пустовато обставленной комнаты. Заговорил протяжно:

– Вот уж я вам похвастаюсь, – подарочек получил от бывшего ученика. Володя Дубицкий прислал, я его в корпус готовил: отлично сдал все экзамены, отец очень мне был благодарен. Да-с, Егор Платоныч, мы хоть и лыком шиты, а тоже…

– Хорошенькая табакерка, – сказал Шестов.

– То ведь мне дорого, что сам вспомнил; отец говорит, что никовушкото ему не советывал.

Крикунов показал Шестову выгравированную на нижней стороне серебряной крышки надпись и прочел ее вслух, раздельно и с чувством:

– Многоуважаемому Галактиону Васильевичу от благодарного ученика Володи Дубицкого.

– Молодец Володя! – сказал Шестов.

– Да, вспомнил старика, утешил. Крикунов не был стар, ему было лет сорок, стариком он называл себя, очевидно, для большей чувствительности.

– И вот, – продолжал он, – хоть вам, молодым людям, это и смешно, хоть вы и улыбаетесь…

– Помилуйте, Галактион Васильевич, вовсе не смешно, – совсем даже напротив, то есть хочу сказать, что вполне сочувствую, что это очень трогательно.

– Да, утешил, утешил. И карточку мне свою прислал.

– Тоже с надписью?

– Да-с, с надписью, – раздражительно сказал Крикунов.

Маленькие глазки его засверкали. Но сладость воспоминаний утешила, – повторил вкусно, с кошачьею ухваткою:

– С надписью! Сам Сергей Иваныч принес вчера вечером. Пришел ко мне, так, запросто. Посидели мы с ним, потолковали кое о чем. Вдруг подает мне. Очень меня тронуло. Грешный человек, чуть я не заплакал. Ведь что дорого? Что сам вспомнил, самушко вспомнил, мальчик милый!

Шестов натянуто улыбался.

– Уж такой, говорю, ваше превосходительство, вы мне праздник сделали, такой праздник! Теперь, говорю, уж я никогдашеньки с этой табакерочкой не расстанусь, всегда с собой буду носить, когда пойду куда-нибудь. Дома-то из старой берестяной тавлиночки понюхаю, а пойду куда, серебряную захвачу, пусть видят добрые люди. Похвастаюсь всем, говорю, ваше превосходительство: вот, мол, как мы нынче. Умирать стану, говорю, с собою в гроб прикажу положить эту табакерочку, ваше превосходительство.

Крикунов с умилением понюхал табачку, вздохнул и поднял к потолку плутоватые глаза.

Назад Дальше