– Ах ты, благотворительница! Вот подожди, мы зимой опять устроим живые картины в пользу бедных, а пока подежурь в неделю разок в благотворительной столовой, – старушки тебе ручки целуют, королевишной тебя называют.
Логину было досадно, что Анна забавлялась и тем, как понял Биншток слова Шестова, и тем, как отнеслись к этому Нета и Мотовилов. Он чувствовал в ее настроении еще что-то, что было вызвано вялостью его слов: это выдавало тихое постукивание ее сандалии по полу беседки.
– Не берусь судить об удобоисполнимости вашего проекта, – сказал Мотовилов с удвоенною внушительностью, – конечно, в теории все это хорошо, но на практике – другое дело. Осмелюсь только заметить, что вы рискуете встретиться вот с какою неприятностью: чем вы гарантированы от вторжения в ваше общество растлевающего элемента, лентяев и тунеядцев, которые только о том и думают, чтобы поменьше работать и побольше получать? Такие трутни, если и будут работать, так плохо.
– Если бы меня, например, – беззаботно заметил Биншток, – кормили, и одевали, и вообще содержали так, без денег, за здорово живешь, разве я стал бы работать? Скажите, пожалуйста, с какой стати?
– А вы обо всех по себе не судите, – стремительно вмешалась в разговор Ната.
Это вышло неожиданно и резко. Ната густо покраснела, когда все на нее посмотрели. Все засмеялись, Логин сдержанно улыбнулся. Анна ласково глядела на Нату и думала:
"Бедная птичка, у тебя не будет крыльев".
– Вы, конечно, правы, Ната, – сказал Логин, – городские жители не должны об этом судить по себе: мы привыкли к рассеянной жизни, и превосходно обходимся без работы. А рабочему человеку без дела – смерть.
– Нет, – возразил Мотовилов, – без дела он, так в кабак пойдет последние гроши пропивать.
Анна спокойно взглянула на него. Ее губы презрительно дрогнули. Перевела ясные глада на Логина, – и вдруг не захотелось ему спорить с Мотовиловым. Он сообразил, что и невыгодно иметь Мотовилова против себя в замышляемом деле; проныра, – забежит, повредит. Сказал:
– Но я, впрочем, согласен с вашим мнением, Алексей Степаныч. Это, конечно, следует предвидеть.
– Да-с, непременно, – самодовольно заговорил Мотовилов. – Дело надо держать в руках. Без хозяина нельзя. Мы, русские, не можем жить без руководства. И – вы меня извините, – я вам позволю еще посоветовать, как человек опытный, поживший на свете немало, – если, конечно, вам угодно будет выслушать.
– С глубочайшей признательностью выслушаю ваш совет, – сказал Логин с любезною улыбкою. Но чувствовал – накипает досада.
– Вы, конечно, помните изречение баснописца: "с разбором выбирай друзей"? – спросил Мотовилов с выражением глубокой мудрости на хитром лице.
Логин заметил, что при этом предисловии к обещанному совету все постарались придать своим лицам серьезное и понимающее выражение. Одна только Анна улыбнулась насмешливо, а впрочем, может быть, так только показалось: через полминуты ее лицо уже было спокойно; ее руки неподвижно лежали на коленях.
Гомзин показал зубы Логину и с глубокомысленным видом, сказал:
– Золотое правило. Крылов весьма остроумно сочинял свои басни.
– Свои, а не чужие? – задорно крикнула расходившаяся Ната.
– Ната! – строго, вполголоса, остановил ее отец. Ната присмирела и сверкнула глазами на Гомзина. Мотовилов продолжал:
– Так вот я и скажу, что следовало бы вам осторожнее выбирать сотрудников. Нечего греха таить, не все способны быть хорошими товарищами. С иным нетрудно и впросак попасть, поверьте моей опытности. Вы не думайте, что я говорю что-нибудь такое, что бы я не мог повторить при ком угодно. Да-с. Я – человек прямой. Смею думать, что недаром пользуюсь некоторым уважением. Личностей касаться я не буду, но считаю своим долгом предостеречь вас.
Логин нетерпеливо дергал черную тесьму пенсне. Неприязненное чувство к Мотовилову разгоралась, и внушительно-важная фигура старого лицемера становилась несносною. Сказал решительно:
– Шестов не способен ни на какое коварство, – он молод, наивен и честен.
– Не только те хороши, кто молоды, – обидчиво заговорил Мотовилов, – но, как я уже имел честь вам объяснить, личностей я не трогаю и не навязываю никому своего мнения, – не смею: вы, может быть, изволите обладать большим знанием света и большим умом, – вам и книги в руки; а я говорю, как по моему, может быть, несовершенному разуму выходит, – и я говорю вообще.
Он раздраженно постукивал в такт словам тростью.
– А, вообще… Я думал… Впрочем, благодарен вам за ваши советы, – сухо сказал Логин.
"На сегодня будет!" – решил он, раскланялся и отправился домой.
Солнце зашло. Запад пылал, как лицо запыхавшегося от беготни ребенка. Восточная половина неба была залита нежно-алыми, лиловыми и палевыми оттенками. Воздух был тих и звучен. Грустная задумчивость разлита была в его светлом колыхании. Прозрачно мерцал вечер, и незаметно набегали сумерки. Влажная и сонная тишина стояла над рекою. Гладкие струи плескались о сырой песок берега с легким шепотом, словно нежные детские губы целовали мамины руки. Вдали, на берегу, радостно зажглась красная звездочка костра; там виднелась рыбачья лодка.
Логин спускался с вала и чувствовал, что его осеняет мирное, благостное настроение.
"Отчего?" – подумал с удивлением, и ответ, – улыбка Анны затеплилась перед ним.
Как мог я досадовать на ее улыбку? Вот теперь она меня греет, и я несу в себе завет мира.
В мягком, прозрачном воздухе раздавалась песня. На Воробьинке, у самой воды, сидела компания оборванцев. Это они пели, и пели прекрасно.
Логин направился через остров: так ближе. Когда он перешел мост, от артели певцов отделился высокий детина в отрепьях, в опорках на босую ногу, и приблизился к Логину. Заговорил, обдал запахом сивухи. Старался придать хриплому голосу просительное выражение.
– Милостивый государь, осмелюсь вас обеспокоить. По лицу и по изяществу телодвижений ваших усматриваю, что вы – человек интеллигентный. Не откажите помочь людям тоже интеллигентным, людям из общества, но впавшим в несчастье и принужденным снискивать пропитание тяжелою землекопною работою.
Логин остановился и с удивлением рассматривал его. Сказал:
– Вы слишком красноречиво изъясняетесь.
– Проникаю в сокровенный смысл вашего замечания. Изволите намекать, что я того… заложил за галстук.
Детина щелкнул себя по тому месту, где некогда имел обыкновение носить галстук.
– С горя, милостивый государь, и от климата для предупреждения и пресечения простуды. Видел, как и эти птенцы, со мною путешествующие и воспевающие, видел лучшие дни. Но "миновали красные дни Аранжуеца!" Был некогда судебным следователем. Но сердечные огорчения и несправедливость начальства вторгнули меня в пучину несчастия, где и пребываю безвыездно. А эти, со мною странствующие, тоже из сильных мира сего: один – бывший полицейский надзиратель, другой – бывший столоначальник, а третий – бывший дворянин, лишенный столиц приблизительно безвинно. Благороднейшая, чиновная компания!
– Куда же вы путешествуете? спросил Логин.
– Работаем совместно над улучшением путей сообщения, а инженеры здешние, с позволения сказать, жулики! Но, впрочем, благороднейшие люди!
– А от меня-то вам что же угодно?
– Испрашиваю некоторое количество денег заимообразно – отнюдь не в виде милостыни.
– Хорошо, я дам вам что-нибудь заимообразно, как вы выражаетесь. А вы всегда в таком состоянии?
– Чистосердечно каюсь: почти беспрерывно! Как благородный человек! "Чужды нравственности узкой, не решаемся мы скрыть этот знак натуры русской – да, веселье Руси пить". Цитата из Некрасова!
– Однако потрезвее бываете же вы когда-нибудь?
– По утрам-с, а также и во дни невольного поста.
– Так вот в такое время не придете ли вы когда-нибудь ко мне на квартиру?
– Изволите быть писателем? – спросил оборванец, хитро подмигивая.
– Нет, не писатель. Другой у меня расчет.
– Слушаю-с.
Логин объяснил, как найти его. Детина выслушал, видимо постарался запомнить и потом сказал с широкою улыбкою:
– Да вы не извольте утруждать себя объяснениями, так найду. Почему, угодно знать? Вот почему: есть благодетели, что юродивых да кошек собирают, особенно благодетельницы есть такие сердобольные; ну а которые бы нашего брата желали увидеть, таких не более как по одному на миллиард граждан. Когда сами придем, так и то смотрят, как бы мы не уперли чего, вытурить торопятся, потому что мы народ, с позволения сказать, отпетый. Так я так смекаю, что вашу милость и без адреса найду.
Логин молча выслушал, нахмурился и пошел прочь.
– Ваше высокоблагородие! – окликнул оборванец. – А обещанное-то вами заимообразное вспомоществование?
Логин остановился, достал деньги и сказал:
– Все равно пропьете.
– Немедленно же, но за ваше драгоценное здоровье. Щедры, щедры и милостивы, награди вас Господь! Возвращу при первой же возможности. Серпеницын! – назвал он себя, приподнял рваный, серый от пыли и грязи картуз и шаркнул опорками. – Простите, что не ношу с собой вексельной бумаги!
Детина возвратился к товарищам, – и снова понеслись звуки песни. Задушевные были они и ласкали слух. Публика на валу слушала певцов. Эти звуки мучили и дразнили Логина.
"Поэтический замысел, артистическое исполнение… и певцы-пропойцы. Дико и прекрасно!"
Вернулся домой. Из открытых в соседним флигеле окон доносились громкие голоса: то Валя бранилась с семинаристом, который ухаживал за нею.
– Ах ты домовладелец! – долетал на улицу Валин голос. – Толкну ногой – и твой домишка развалится.
– А ты думаешь, Андозерский на тебе женится? – отвечал сердитый юношеский тенорок. – Что забавляется с тобой, так ты и рада.
– А ты дурак; педагогом себя называешь, а сам мальчишка, еще тебя в угол ставят.
– Меня никто не смеет в угол ставить. Ты – наставница, а тебя твои ученики поколотили.
– Врешь, он не нарочно снежком залепил!
Глава тринадцатая
Логин сидел в своем кабинете. Темно-зеленые обои, раздвижные, сурового полотна с розовыми каймами занавески, на медных кольцах по медным прутьям, у трех узких окон на улицу, низкий потолок, оклеенный желтоватою бумагою, темно-зеленый лионский ковер – все делало комнату мрачною. Мимолетным был кроткий свет, которым осенила сегодня Аннина улыбка, и увял цвет, расцветший у ее белых ног.
На столике возле кушетки, на мельхиоровом подносе, стояла бутылка мадеры, белый хлеб, рокфор и маленький тонкий стакан. Логин выпил стоя стакан вина, налил другой стакан и перенес его к письменному столу. Несколько минут просидел в тяжелой задумчивости. Голова горела и кружилась. Чувствовал, что не скоро уснет. Тоскливая жажда тянула к вину.
В последнее время часто случалось проводить ночи вовсе без сна, – ночи томительных грез, отрывочных воспоминаний. В нем творилось что-то неладное. Сознательная жизнь мутилась, – не было прежнего цельного отношения к миру и людям. Достаточно стало малейшего повода, чтобы внезапно начинал думать и чувствовать по-иному, и тогда казался диким только что оставленный строй мысли и чувства.
В бессонные ночи пробегали картины прошлого. Иногда внимание останавливалось на одной из них, – ее очертания становились яркими, назойливо-выпуклыми.
Казалось странно отождествлять себя с мальчиком, на которого смотрел с горы опыта и усталости. Вспоминая, видел себя немного со стороны. Не то чтоб ясно наблюдал того другого, о котором думает, когда по взаимной неточности языка и мысли говорит: я был, я делал. Похоже было на то, когда высунешься из окна и стараешься заглянуть в соседние окна или под карниз дома, где лепятся серые гнезда, или в окна других этажей; дом виден не совсем со стороны, но и чувствуешь, что не в самом доме находишься. Так и он видел приливы и отливы румянца на щеках, строгие, слегка волнистые линии лица, всю тонкую и хрупкую фигуру, всегда немного понурую, – видел это, как что-то чужое, но не так ярко, как вспоминались предметы совершенно посторонние. Даже сильные душевные движения, пережитые когда-то, припоминались смутно. Зато иногда что-нибудь внешнее и мелкое, что связано с испытанным сильным чувством, выпукло вставало в памяти.
Были некоторые обстоятельства, которые казались совершенно утраченными для памяти. Чувствовалось, что многие звенья той цепи впечатлений, которые некогда стройными волнами перелились через порог сознания, теперь затерялись, упали в общую темную массу пережитого, – и сходные соединились, как сливающиеся ручьи. Сознание, блуждающий огонек, мается по этой нестройной массе и своим мельканием делает то, что называется сознательною жизнью.
Казалось Логину, что не было единства в содержании души, не было целости, что распадение души началось давно и вот теперь близится к завершению. Были дни, когда мысли и чувства шли жизнерадостным путем, – все темное в жизни забывалось. Бывали и жестокие полосы жизни: невыносимая тоска сжимала сердце, и все могилы душевного кладбища высылали своих мертвецов, – тогда изглаживалась в душе память об ее другом, лучшем мире.
Но чаще огонь сознания горел на мосту, между двумя половинами души, и чувствовалось томление нерешительности. Устои моста шатались и трещали под напором волн жизни, и брезжущий огонь сознания озарял иногда их белопенные верхи и страшное шатание устоев. Иногда этот огонь освещал радостные и полные надежд мысли, но сила жить принадлежала ветхому человеку, который делал дикие дела, метался, как бешеный зверь, перед удивленным сознанием и жаждал мук и самоистязания. Чем больше скоплялось в жизни угнетающего, тем бывало сильнее и дольше продолжалось торжество освобожденного низшего сознания.
"Не очевидно ли, думал иногда Логин со странным злорадством, – что мое "я" – довольно жалкая претензия существа, текущего и обновляющегося, как вода реки в берегах, которые и сами неизменны только по внешности?"
Логин открыл один из ящиков стола и достал письмо, которое получил недавно. На это письмо еще не отвечал. Оно было от лучшего из приятелей, с которым беседовал почти откровенно. Перечитал теперь внимательно все четыре страницы письма. Потом отыскал почтовую бумагу, придвинул кресло поближе к столу и начал писать, – о своем замысле. Долго просидел за этим, то быстро водя пером по бумаге, то откидываясь на спинку кресла и задумываясь. Иногда брал стакан, пил понемногу.
Холодный воздух вливался с улицы в открытое окно. В городе было тихо. Издали доносились болтливые звуки реки у мельничной запруды – там звучно лепетала, и смеялась, и плакала беспокойная русалка, и зеленые над белым телом разметались косы.
Окончил письмо. Допил вино из стакана. Ощущение холодноватого стекла и вкус вина доставляли наслаждение, в котором на минуту весь сосредотачивался. Потом опять становилось тоскливо.
Прошелся несколько раз по комнате, перелил из бутылки в стакан остатки вина и опять сел к столу перечитывать письмо.
Прочтя то место, где говорится о завещании, на случай неудачи замысла, грустно улыбнулся. Думал:
"Завещание самоубийцы – клочок бумаги с традиционною просьбою в смерти никого не винить. Очень это нужно, подумаешь! Люди привыкли любопытствовать, даже забавляться всяким происшествием, в том числе и самоубийством. Ищут причин, тщательно отмечают их для статистики. А самоубийцы покорно подчиняются ненужному им порядку и оставляют объяснения смерти. Иной целое письмо сочинит, – к другу, к невесте, – с тайною целью порисоваться трагизмом кончины. Глупо! Впрочем, в таких случаях люди, должно быть, ужасно теряются и плохо соображают.
Если бы до меня дошла очередь убить себя, я постарался бы сделать это словно нечаянно: мало ли бывает несчастных случаев!
А всего бы лучше исчезнуть совсем незаметно, бесследно: потонуть в океане, отравиться в непосещаемой пещере. Нашли бы потом кости, череп и поместили бы этот хлам в археологическую коллекцию".
Неприятное ощущение тупой боли в виске повторялось все чаще. Откинулся на спинку стула. Побледневшее лицо казалось спокойным. Слышал тихий смех, который звенел за спиною. Смех Анны вспомнился. Сырой холод пробежал по телу. Оглянулся на открытое окно. Подумал:
"Закрыть бы его".
Но лень было встать.
"Нет, лучше после, – решил он, – а то будет душно."
Выпил мадеры, опять принялся за письмо. Некоторые места напоминали ему почему-то Мотовилова, – и каждый раз ненависть и презрение к этому человеку вспыхивали в нем. Удивился окончанию письма. Подумал:
"С чего это я вздумал уверять, что верую в свою идею? Ведь и так понятно, что без веры в нее я не стал бы думать о ее выполнении. Дурной признак! Или в самом деле я живу слишком рано, еще в утренних сумерках, и только тени далекого будущего ложатся на меня?"
Когда запечатывал письмо, надписывал адрес, все продолжал слышать странный, несмолкающий смех. Тупая боль в голове расползалась все дальше. Казалось, что постороннее что-то стоит за спиною.
Вдруг заметил, что страшно. С напряженною улыбкою преодолел жуткое чувство, обернулся назад.
"Это – река", – сообразил он, встал и затворил окно. В комнате стало тише, – за стеклом окон шум воды раздавался глуше и слабее.
Допил вино, стало теплее и веселее. Зажег спичку, потушил лампу, собрался лечь спать. Со свечкою в руках подошел к постели.
Одеяло тяжелыми складками лежало на кушетке и закрывало подушку. На красном цвете резко выделялись тени складок. Странно расположилось оно на кушетке: посередине коробилось, с боков лежало плотнее. С нижней стороны кушетки, в ногах, образовалась продольная складка; доходила до середины одеяла. На подушке оно тоже возвышалось и круглилось. Похоже было, как будто забрался кто-нибудь под одеяло и лежит там тихонько, не шевелясь. Логин стоял неподвижно перед постелью и подымал перед собою правую руку со свечкою, точно хотелось осветить что-то сверху поудобнее. На побледневшем лице сумрачные глаза горели тягостным недоумением.
Тихий, назойливый смех шелестел за спиною. Мысли складывались медленно и трудно, как будто хотелось что-то припомнить или понять, и это усилие было мучительно. Но казалось, что начинает понимать.
Там, под одеялом, лежит кто-то, страшный и неподвижный. Холодом веет от него. Логин чувствует на лице и на теле этот холод. Это – холод трупа. Там, под одеялом, еще не началось тление. Но посинелые губы тяжелы, неподвижные глаза впалы.
Странное оцепенение сковывает Логина, и не может он приподнять одеяло. Красный свет свечки зыблется на красном одеяле. Белесоватый туман надвигается, наползает со всех сторон, – и только красное одеяло зияет темными складками. Туман вздрагивает и смеется беззвучно, но внятно. Лицо мертвеца мерещится Логину; это – его собственное лицо, страшно бледное, с тускло-свинцовыми тенями на впалых щеках, еще не тронутых тлением.
Мертвец, еще не погребенный и блуждающий по свету, оживленный на время солнечным сиянием, лег здесь и покоится сном без видений. И знает Логин, что это он сам лежит, неподвижный и мертвый.
"Нелепая мечта! Надо взять себя в руки!" – шепчут бледные губы Логина.