Под сонетом дата – 1926. Как раз в этом году Федор Сологуб был избран председателем Союза ленинградских писателей – слово мэтра еще весомо… Но – век и впрямь становится все более "хамствующим". Сологуб понимает это и пытается покинуть страну. В 1921 году он обращается к Ленину с просьбой разрешить ему с женой выехать за границу. За Сологуба и Чеботаревскую, а также за Блока ходатайствовали и Горький, и Луначарский. Соответствующие инстанции поступили странно: Сологубу разрешение дали, Блоку – нет. Луначарский в порыве негодования стал доказывать, что Блок, если на то пошло, куда больше сделал для революции, чем Сологуб и Чеботаревская! В итоге Блоку выехать разрешили, а Сологубу – нет. Блок не успел воспользоваться этим разрешением: он был уже смертельно болен. Потом эти "чертовы качели" с разрешением-неразрешением взлетали то кверху, то книзу еще не один раз – в итоге психика Анастасии Николаевны не выдержала, и она бросилась в Ждановку. Труп только через несколько месяцев – весной – прибило к берегу. А до тех пор – Сологуб все надеялся, что, может быть, жена жива, что вот-вот вернется домой… Во всяком случае, прибор Анастасии Николаевны неизменно ставился на обеденный стол. Жутковатая мистика самой жизни!
Убедившись. что жена погибла и что он опять остался одинок на всех земных путях, Сологуб, однако, ни на минуту не потерял надежду, что свидание их все же состоится, – но уже в иных мирах. А раз так – перемещения по земле бессмысленны. Не все ли равно, где дожидаться внеземной встречи – в Париже ли, в Петрограде? О выезде за границу Сологуб больше не хлопотал…
В одном из стихотворений 1913 года Федор Сологуб написал:
Тьма меня погубит в декабре.
В декабре я перестану жить.
Строчки оказались пророческими (это часто случается с поэтами). Так и произошло: в декабре 1927 года писатель скончался после мучительной болезни – то ли впрямь от таинственного "декабрита", то ли – от наступающего удушья тоталитарного режима. Не хватило же воздуха "тайной свободы" Александру Блоку? Рядом с его могилой и похоронили Сологуба на Смоленском кладбище…
* * *
Скольких героев Сологуба – особенно детей – манила, соблазняла, уводила от горестей жизни смерть! Это с ней, утешительницей, пировал герой его стихов, как Рембрандт с Саскией, твердя, как заклинание, удивительно красивые, обворожительно-музыкальные строки:
Лила, лила, лила, качала
Два тельно-алые стекла,
Белей лилей, алее лала
Бела была ты и ала.
А сам Сологуб умирал тяжело, мучительно. "Хоть бы еще походить по этой земле", – сорвалось с его губ. Вера в грядущие перерождения, сладость загробных свиданий – все отодвинулось перед этим, таким понятным и простым, несбыточным желанием…
Так что же – Сологуб обманывался сам и обманывал других? Где истина– в жизни, в смерти?
Но вы забыли, что он "видел две истины сразу". Говоря словами Блока, он знал "и отвращение от жизни, и к ней безумную любовь". Два солнца светили в его небесах, и одно было – все иссушающий Дракон, жестокий Змей, а другое – великий Гелиос, Вседержитель Света, дарующий жизнь… В том-то и своеобразие творчества Сологуба, его мировосприятия, что у него не просто свет борется с тьмой, а свет, несущий добро, непрерывно сражается со светом, несущим зло. И победа здесь едва ли возможна. "С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой?" – как скажет другой поэт…
Его называли певцом смерти, но разве не он написал хотя бы вот эти строки: "Перед ним раскрывалась очаровательная картина, осененная светло-голубым куполом неба с разбросанными на нем разорванными облаками и озаренная неяркими, радостными лучами клонящегося к закату солнца. Тропинка, по которой он шел, вилась над высоким берегом неширокой, тихо льющейся по крутым изгибам русла реки; неглубокая вода в реке была прозрачна и казалась отрадно-свежею и прохладною. Казалось, что стоит только войти в нее, и станешь вдруг обрадован простодушным счастьем, и сделаешься таким же легким, как купающиеся в ней мальчишки, тела которых казались розовыми и необычайно гибкими".
Нет, это – не Лета, река слез и вечного, темного забвения! Это – не мертвая, запредельная, а живая, земная вода, река счастья…
Но вспомните: в сказках, для того чтобы оживить убитого богатыря, мало было одной живой воды. Сначала непременно надо было омыть его смертельные раны мертвой водой, а уж потом – живой. За этим – великая диалектика самой природы.
Вот и в творчестве Сологуба есть живая и мертвая вода. И очень ошибется тот, кто, не поняв этой нерасторжимой связи, попытается просто отставить в сторону кувшинчик с мертвой водой, а кувшинчик с живой поставит на музейную полку… Чуда воскрешения не произойдет. Загадка творчества и души Сологуба останется непонятой.
Хватит того, что при жизни он страдал от прямолинейной ригоричности критиков. Ослепленные сиюминутным, они того же требовали и от писателя, наделенного открытым третьим глазом. Суть их требований: закрой его! Третий глаз казался уродливым излишеством тем, у которых такового не было…
Творческое наследие Сологуба поистине огромно. Далеко не все стихи вместил в себя синий том, изданный в Большой серии "Библиотека поэта" в 1975 году. Проза его не переиздавалась более полувека, за исключением "Мелкого беса" и десятка рассказов. Пьесы, статьи вообще забыты. Настоящий айсберг, основная часть которого – под водой! Кто из издателей явит Сологуба в целостном единстве, в полном объеме, во весь его духовный и человеческий рост?
А стоит ли?.. – засомневается кто-то. Известно ведь, что вышедшее из-под пера Сологуба не равноценно. Он и сам знал это, и когда у него просили дать стихи для какого-нибудь альманаха, с каменно-непроницаемым лицом осведомлялся: "В какую цену давать стихи? По рублю за строчку или по полтора?" Но бесспорно и то, что среди его стихов были "почти совершенные" (по оценке сверхпридирчивой З. Гиппиус), да и просто – бесценные, за которые и полтора рубля – смешная символическая плата… То же относится и к прозе. Без труда можно обнаружить здесь и повторы, и провалы вкуса, и ложные обольщения, и ядовитые примеси… Но разложить все по полочкам, как в аптеке, невозможно. Тот, кого интересует живая и сложная диалектика творчества, не согласится на искусственное спрямление пути писателя. Читать указующие ярлыки? Не лучший вид чтения! Разумнее почитать самого Сологуба…
Будут – уверена! – читать и восхищенно перечитывать вновь возвращаемого Федора Сологуба. Само собой разумеется, не все нам, а тем более читателям будущего, окажется при этом одинаково близко. Что-то отдалится, станет едва заметной точкой в пространстве, что-то, наоборот, приблизится. Одно ясно: Сологуб – не из тех писателей, которые, хотя бы и посмертно, позволят исчерпать себя до конца. При видимой стилистической простоте, он многослоен и многозначащ.
Вот "Ёлкич" – январский рассказ, сюжетно связанный с событиями кровавого воскресенья – января 1905 года. Мальчик Сима (уменьшительное от Серафим, что значит "пламенеющий") – необыкновенный ребенок, наделенный даром видеть и слышать то, что не видят и не слышат другие. Другие дети смотрят на елку и радуются игрушкам, подаркам… Сима же всей душой жалеет никому не видимого бедного ёлкича – маленького зелененького человечка, который ходит и все ворчит: "Разве моя елка для вас выросла? Она сама для себя выросла!" Сима задумывается, в самом деле, для чего елку срубили? "Ведь она, в самом деле, для себя? И каждый для себя. А то ведь этак каждого придут и возьмут, и сделают, что хотят". Разгневанный "ёлкич" предрекает, что прольется кровь – и в самом деле, Сима, затесавшийся в толпу 9 января, погибает от шальной пули…
Характерное для Сологуба смешение мистики и конкретности, сиюминутности (таинственный "ёлкич" и события "кровавого воскресенья"), так раздражавшее многих критиков, однако же, оправдало себя: конкретный повод отодвинулся, а мистическое, оно же – вечное, не только осталось, но даже приобрело в наши дни некий новый, пугающе близкий уже именно для нас смысл. Не буду напоминать о том, что и так никто не в силах забыть – о тех кровавых и смутных десятилетиях репрессий, когда и впрямь, как опасался чуткий мальчик Сима, приходили, и брали, и делали что хотели. Но разве сейчас, когда все природные связи так вопиюще порушены и никак не могут уместиться в коротеньком слове "экология", – не грозит ли каждому из нас явление некоего "ёлкича"? Тень отца Гамлета, посылаемая к своим детям самой природой, требует отмщенья! Но… кому же мстить? Самим себе? Ведь мы – неотъемлемая часть нами же поруганной природы!..
Да, такой "январский рассказ" не спишешь в архив, от проблем, проступающих сквозь его художественную ткань, как кровь из-под марлевой повязки, не отмахнешься…
Таков он, Федор Сологуб, с его живой и мертвой водой, не верящий в чудо воскресения, но знающий, что оно необходимо душе человеческой. Во все времена.
Светлана Соложенкина
Тяжелые сны
Предисловие автора к третьему изданию
Роман "Тяжёлые сны" начат в 1883 году, окончен в 1894 году. Напечатан в журнале "Северный вестник" в 1895 году, с изменениями и искажениями, сделанными по разным соображениям, к искусству не относящимся. Отдельно напечатан первым изданием в 1896 году, но и тогда первоначальный текст романа не вполне был восстановлен по тем же внешним соображениям. Для третьего издания в 1908 году роман вновь просмотрен автором и сличен с рукописями; редакция многих мест изменена. Много лет работать над романом – а всякий роман не более как книга для легкого чтения, – можно только тогда, когда есть надменная и твердая уверенность в значительности труда. Проходят долгие, тягостные дни и годы, и все медлишь, и не торопишься заканчивать творение, возникающее "lentement, lentement, comme le soleil".
Создаём, потому что стремимся к познанию истины; истиною обладаем так же, в той же мере и с тою же силою, как любим. Сгорает жизнь, пламенея, истончаясь легким дымом, – сжигаем жизнь, чтобы создать книгу. Милая спутница, изнемогая в томлениях суровой жизни, погибнет, и кто оценит её тихую жертву? Посвящаю книгу ей, но имени её не назову.
Сентябрь 1908 года.
От автора к четвертому изданию
Предисловия рождают споры. Может быть, потому, что легче говорить об одной страничке или о двух, чем о целой книге.
Мое предисловие к третьему изданию "Тяжелых снов" также не осталось без опровержения со со стороны критиков. Один из них даже написал очень большую статью, в которой, на основании тщательного сравнения первого и третьего изданий этого романа, доказывает, что я в своем предисловии сказал неправду.
Аргументация старательного и трудолюбивого критика кажется довольно убедительною, но все-таки приводит его к неверным заключениям; например, о некоторых страницах, написанных до первого появления романа в "Северном вестнике" он говорит, что они написаны нарочно для третьего издания. Это произошло, мне кажется, оттого, что критик счел излишним обратиться к первоисточнику, т. е. к рукописям.
Читать по писанному, конечно, труднее, чем читать по печатному, но я слыхал, что люди, желающие произвести точное исследование и и установить истину, предпочитают почему-то именно вот этот, более трудный способ работы.
Декабрь 1909 г.
Глава первая
Начало весны. Тихий вечер… Большой тенистый сад в конце города, над обрывистым берегом реки, у дома Зинаиды Романовны Кульчицкой, вдовы и здешней богатой помещицы…
Там, в доме, в кабинете Палтусова, двоюродного брата хозяйки (впрочем, никто в городе не верит в их родство), играют в винт сам Палтусов и трое солидных по возрасту и положению в нашем уездном свете господ. Их жены с хозяйкою сидят в саду, в беседке, и говорят, говорят…
Хозяйкина дочь, Клавдия Александровна, молодая девушка с зеленоватыми глазами, отделилась от их общества. Она сидит на террасе у забора, что выходит на узкую песчаную дорогу над берегом реки Мглы. С Клавдиею один из гостей: он в карты не играет.
Это – Василий Маркович Логин, учитель гимназии. Ему немного более тридцати лет. Его серые близорукие глаза глядят рассеянно; он не всматривается пристально ни в людей, ни в предметы. Лицо его кажется утомленным, а губы часто складываются в слабую улыбку, не то лениво-равнодушную, не то насмешливую. Движения его вялы, голос незвонок. Он порою производит впечатление человека, который думает о чем-то, чего никому не скажет.
– Скучно… Жить скучно, – сказал он, и разговор, казалось, интересовал больше Клавдию, чем его.
– Кто же заставляет вас жить? – быстро спросила Клавдия.
Логин подметил в ее голосе раздражение и усмехнулся.
– Как видите, пока еще не сумел избавиться от жизни, – ленивым голосом ответил он.
– А это так просто! – воскликнула Клавдия. Зеленоватые глаза ее сверкнули. Она засмеялась недобрым смехом.
– Просто? А именно? – спросил Логин. Клавдия сделала угловатый, резкий жест правою рукою около виска:
– Крак! – и готово.
Ее узко разрезанные глаза широко раскрылись, губы судорожно дрогнули, и по худощавому лицу пробежало быстрое выражение ужаса, словно она вдруг представила себе простреленную голову и мгновенную боль в виске.
– А! – протянул Логин, – Это, видите ли, для меня уж слишком просто. Да ведь этим и не избавишься ни от чего.
– Будто бы? – с угрюмою усмешкою спросила Клавдия.
– Есть запросы, жажда томит, не унять всего этого огнестрельным озорством… А может быть, просто ребяческий страх… глупое, неистребимое желание жить… впотьмах, в пустыне, только бы жить.
Клавдия взглянула на него пытливо, вздохнула и опустила глаза.
– Скажите, – заговорил опять Логин после короткого молчания, – вам жизнь какого цвета кажется и какого вкуса?
– Вкус и цвет? У жизни? – с удивлением спросила Клавдия.
– Ну да… Это же в моде – слияние ощущений…
– Ах, это… Пожалуй, вкус – приторный.
– Я думал, вы скажете: горький. Клавдия усмехнулась.
– Нет, почему же! – сказала она.
Старые вязы наклоняли ветви, словно прислушиваясь к странному для них разговору. Но не слушали и не слышали. У них было свое. Стояли, безучастные к людям, бесстрастные, бездумные, со своею жизнью и тайною, а с темных ветвей их падала, как роса, отрясаемая ветром, прозрачная грусть.
– А цвет жизни? – спросил Логин.
– Зеленый и желтый, – быстро, не задумываясь, с какою-то даже злостью в голосе ответила Клавдия.
– Надежды и презрения?
– Нет, просто незрелости и увядания… Ах! – воскликнула она внезапно, как бы перебивая себя самое, – есть же где-то широкие горизонты!
– Нам-то с вами что до них? – угрюмо спросил Логин.
– Что?… Душно мне – и страшно… Я заметила у себя в последнее время дурную повадку оглядываться на прошлое…
– И что же вам вспоминается?
– Картинки… милые! Детство – без любви, озлобленное. Юность – муки зависти, невозможность желаний… крушение надежд… идеалов! Да, идеалов, – не смейтесь, – были все-таки идеалы, – как ни странно… Вперед стараешься заглянуть – мрак.
– А над всем этим – кипение страсти, – сказал Логин неопределенным тоном, не то насмешливо, не то равнодушно.
Клавдия задрожала. Ее глаза и потемнели, и зажглись бешенством.
– Страсти? – воскликнула она сдавленным голосом.
– Конечно! Вас томит не жажда истины, а просто, выражаясь грубо и прямо, страсть.
– Что вы говорите! Какая страсть? К чему?
– Неопределенные порывы, чувственное кипение… возраст такой, – да и пленено юное сердце демоническою красотою очаровательного скептика.
– Вы про Палтусова?.. Если б вы знали, чем он был в моей жизни! Если бы вы могли это себе представить.
– Развивателем?
– Оставьте этот тон, – раздражительно сказала Клавдия.
– Простите, я не нарочно, – ответил Логин искренним голосом.
– Когда еще я была девочкою, – страстно и торопливо заговорила Клавдия, – когда он еще обращал на меня внимание не больше, чем на любую вещь в доме, я уже была захвачена чем-то в нем… мучительно захвачена. Что-то неотразимое, хищное, – как коршун захватывает цыпленка. Мне иногда хотелось… не знаю, чего хотелось… Дикие мечты зажигались… Впрочем, я всегда ненавидела его.
– За что?
– Разве можно это знать! Может быть, за пренебрежительную усмешку, за дерзость речи, за то, что мать… вы знаете, он имеет на нее влияние.
Клавдия улыбнулась странною, не то злою, не то смущенною улыбкою.
– За это особенно, – тихо сказал Логин, – ревность, не правда ли?
– Да, да, – порывисто и волнуясь отвечала Клавдия. – Потом, не знаю как, мы начали сходиться. Не помню, с чего это началось, – помню только мою злую радость. Долгие беседы, жуткие, жгучие, – поток новых мыслей, смелых, злых… Открылись заманчивые бездны… Но я ненавижу их… Я бы хотела бежать от всего этого!
– Куда?
– Почем же я знаю? Я вижу сны, я боюсь, – чего, сама не знаю… Точно боишься взять что-то чужое… А что мне она, эта жена его далекая, которая не живет с ним, которой я и не видела никогда!.. Может быть, она несчастна… или утешилась?.. Стоишь точно перед рогаткою, за которую не ведено входить… Он издевается над этим… суеверием…
– А вы знаете, – внезапно сказал Логин, переходя к другому, – и я был влюблен в вас.
– Да?
Клавдия принужденно засмеялась и покраснела.
– Благодарю за честь, – досадливо сказала она.
– Нет, в самом деле.
– Не сомневаюсь.
Логин слегка наклонился к ней и заговорил задушевным голосом:
– Не сердитесь на мои слова, – мне тяжело было терять и эти надежды. Я думал тогда: отчего для меня должно оставаться запрещенным счастье, широкое, вольное? Отчего не идти рука об руку со смелою подругою туда, где мечтались мне новые, широкие просторы? Отчего? – тихо спросил он и взял ее тонкую руку с длинными пальцами.
Клавдия не отымала руки. Плечи ее тихонько вздрагивали. Ее зеленоватые глаза горели.
– Да, – продолжал Логин, – мечтались мне широкие пути… И вдруг увидел я, что это было чувство, искусственно согретое…
Встал, прошелся по террасе. Клавдия молчала и следила за ним странно горящими глазами. Легкое веяние доносилось с реки. Ветви вязов слегка колыхались. Логин остановился перед Клавдиею.
– А впрочем, – сказал он, – мне кажется, для каждого из нас есть свой путь… трудный и неведомый.
– Покажите мне его! – с порывом несколько диким воскликнула Клавдия и протянула к нему руки широким и быстрым движением.