Приоткрыв однажды дверь, девица Симон крикнула, что выписали наградные. – Неужели? – поднялась и томно сомневалась Мирра Осиповна. Девушка Маланья появилась среди шума. – Получать, – осклабясь, позвала она. Все ринулись. – Расписывайтесь, – ликовала за столом бухгалтерша и стригла листы денег. – Дельная бабенка, – толковали про нее, толпясь. – Урок для скептиков, – сказал Иван Ильич и посмотрел на Мирру Осиповну. Девушка Маланья шлепнула кого-то по рукам. Приятно было. Через день пришел мужчина и созвал собрание: союз не допускает наградных. Постановили, что их нужно вычесть, и вернулись на места уныло. – Я не ожидала, – говорила Мирра Осиповна мрачно. Вытащив из кружки свою ветку с листьями, она ломала ее. – Вы читали Макса Штирнера? – согнувшись и повеся нос, бродил Иван Ильич. Кунст думал, положив на руки голову.
"Я еду", – написал он тетке и купил билет. В последний раз хозяйка принесла вечерний чайник. – Я сама уехала бы, – села она и потерла рукавом глаза. – Курляндская губерния, – потряхивая головой, торжественно сказала она, – никогда не позабуду я тебя. – Кунст вышел на крыльцо. Луна без блеска, красная, тяжеловесная, как мармеладный полумесяц, пробиралась над задворками. Закутавшись в большой платок, сиделка, неподвижная, сидела на ступеньке. Кунст сел выше. Красный запад был исчерчен пыльными полосками. Далеко свистнул паровоз. – Фильянка, – прошептала, не пошевелясь, сиделка. – Может быть, приморская, – подумал молча Кунст. С рассветом подкатил извозчик. Капал дождь. – Прощайте, – крикнула с крыльца хозяйка. – Прощайте, – обернулся Кунст. – Прощайте, – высунулась Фрида из окна. – Прощайте. – Поэтическая, в одеяле и чепце, она махала голыми руками. Фея – уличная бабочка, позевывая, шла домой. – Прощайте.
Козлова
1
Электричество горело в трех паникадилах. Сорок восемь советских служащих пели на клиросе. Приезжий проповедник предсказал, что скоро воскреснет Бог и расточатся враги его.
Козлова приложилась и, растирая на лбу масло, протолкалась к выходу. Через площадь еле продралась: пускали ракеты, толкались, что-то выкрикивали, жгли картонного Бога-отца с головой в треугольнике, музыка играла "Интернационал".
– Мерзавцы, – шептала Козлова, – гонители… – Снег скрипел под ногами. Примасленные полозьями места жирно блестели. Над школой Карла Либкнехта и Розы Люксембург стояла маленькая зеленоватая луна. Козлова вздохнула: здесь мосье Пуэнкарэ учил по-французски.
Она пошла тише. В памяти встали приятные картины дружбы с мосье.
Вот – чай. Мосье рассказывает о лурдской Богородице. Авдотья отворяет дверь и подсматривает. Козлова показывает на нее глазами. – Приветливая женщина, – говорит мосье. Потом он берется за шляпу, Козлова встает, и они отражаются в зеркале: он, аккуратненький, седенький, раскланивается, она – прямая, в длинном платье, пальцы левой руки в пальцах правой, тонкий нос немного наискось, на узких губах – старомодная улыбка. – Приходите, мосье…
А вот – в кинематографе. Играют на скрипке. Мосье завтра едет. С тоненького деревца в зеленой кадке медленно падают листья. – Как грустно, мосье… – Девица в красной вязаной кофте отдергивает занавеску и впускает. По сторонам холста висят Ленин и Троцкий… Бьет посуду и ломает мебель комическая теща, красуются швейцарские озера и мелькают шесть частей роскошной драмы: Клотильда отравилась, Жанна выбросилась из окна, а Шарль медленно отплывает на пароходе "Республика", и ему начинает казаться, что все случившееся было только сном.
– Так и вы, мосье, забудьте нас, как сон.
– О, мадмуазель!
Обратный путь полон излияний. В прекрасной Франции мосье будет думать о ней. Он будет следить за политикой.
"Кого же и назвать Сивиллой нашего времени, если не мадам де Тэб", – напишет он, когда можно будет ждать чего-нибудь такого…
2
Вечера Козлова просиживала на лежанке – штопала белье или читала приложения к "Ниве". Вторник был женский день – ходили с Авдотьей в баню, орали дети, гремели тазы, толстобрюхие бабы с распущенными волосами, дымясь, хлестали себя вениками. В воскресенье брали по корзине и отправлялись на базар. – Гражданка, гражданочка, – высовываясь из будок, зазывали торговки, – барышня или дамочка!
Иногда приходила Суслова, и долго пили чай; хозяйка – чинная, с любезной улыбкой, гостья – растрепанная, толстая, с локтями на столе и шумными вздохами. Говорили о тяжелой жизни и о старом времени. Авдотья слушала, стоя в дверях.
– В Петербурге я кого-то видела, – рассказывала круглощекая Суслова, задумчиво уставившись на чашки (одна была с Зимним дворцом, другая – с Адмиралтейством). – Не знаю, может быть, саму императрицу: иду мимо дворца, вдруг подъезжает карета, выскакивает дама и – порх в подъезд.
– Может быть, экономка с покупками, – отвечала Козлова.
Зима прошла. Первого мая Козлова выстирала две кофты и полдюжины платков: пусть выкусят. В открытые окна прилетали звуки оркестров.
Из монастыря принесли икону святого Кукши. Ходили встречать. Возвращались взволнованные.
– Мерзавцы, гонители…
– Господи, когда избавимся?.. Мусью не пишет?
Потом взошла луна, и души смягчились… В соборе трезвонили. В саду "Красный Октябрь" играли вальс. Встретили Демещенку, Гаращенку и Калегаеву, задумчивых, с черемуховыми ветками.
Остановились над рекой и поглядели на лунную полосу и лодку с балалайкой:
– Венеция, – прошептала Козлова.
– "Венеция э Наполи", – ответила Суслова и, помолчав, сказала тихо и мечтательно:
– Когда горел кооператив, загорелись духи, и так хорошо пахло…
Под утро около кровати кто-то кашлянул. Козлова повернулась и увидела святого Кукшу – в синей епитрахили, как на иконе.
Он подал ей хартию, и она прочла, что там было написано:
"Кого же и назвать Сивиллой нашего времени, если не мадам де Тэб".
Проснулась в волнении и пораньше вышла, чтобы перед канцелярией забежать в собор. Дверь была заперта. Козлова толкнула калитку и села подождать в саду.
Столб с Преображением и зеленым куполом стоял над кленами. Таяли рыхлые облака телесного цвета, и через них местами сквозило синее. Скрипнула дверь, епископ вышел из сторожки – простоволосый, с ведром помоев. Постоял, считая удары часов на каланче, и опрокинул свое ведро под столб с Преображением.
"Недолго мучиться", – радостно думала Козлова, смотря ему вслед.
Обедала поспешно – хотела сходить к Сусловой, но, встав из-за стола, разомлела и едва добралась до кровати. Проснувшись, к Сусловой поленилась. Отправила Авдотью встречать корову и пошла на огород. Солнце садилось, и закат был простенький: одна полоска – красноватая и одна зеленоватая. Козлова была любительница поливать. – Когда поливаешь, – говорила она, – душа отдыхает и погружается в сладостное состояние.
Лила двенадцатую лейку, и луна блестела в быстро исчезавших лужицах. Загремел оркестр. Козлова бросилась к воротам.
Чихнула от пыли. Дымные огни развевались на факелах. Отсвечивались в медных трубах. Керзон болтался на виселице. Свет пробегал по лицам маршировщиков.
– Ать, два! Левой! Да здравствует коммунистическая партия! Ура!
Разинув рот, маршировала Суслова.
Из темноты прибежала Авдотья: – Англия воюет. – Пред киотами зажгли лампадки и при двух лампах пили настоящий чай. Воняло керосином и копотью.
С светлым лицом Козлова достала из лекарственного шкафа баночку малины. – Пасха, – наслаждалась Авдотья. Ругали дурищу Суслову.
3
Сидели на сверхурочных. Кусались мухи. Гудел большой колокол, дребезжа, подпевали стекла.
Демещенко согнулась над столом и выцарапывала: "Товарищ Ленин".
Гаращенко и Калегаева, развалившись на стульях, грызли подсолнухи и глазели на новую.
– Завтра – Иоанна-воина, – сказала новая, франтоватая старушка с красными щеками. – Когда вы с кем-нибудь поссоритесь, молитесь Иоанну-воину. Я всегда так делаю, и знаете – ее забрали и присудили на три года.
"Хорошая женщина, – подумала Козлова, – религиозная… Сутыркина, кажется".
Перенесла свои бумаги и чернильницу к Сутыркиной: – Вы где живете?
Вышли вместе: Козлова – степенная, в синем газовом шарфе с расплывчатыми желтыми кругами, Сутыркина – вертлявая, в старой соломенной шляпе с перьями.
У калиток ломались перед девицами кавалеры. Мальчишки горланили "Смело мы в бой пойдем". Оседала поднятая за день пыль. Торчали обломки деревьев, посаженных в "день леса". Тянуло дохлятиной.
– Свое холщовое пальто, – говорила Сутыркина, – я получила от союза финкотруд. В девятнадцатом году я у них караулила сад. Жила в шалаше. Приходили знако мые, и, скажу, не хвастаясь, мы проводили вечера, полные поэзии.
Козлова слушала с таким лицом, как будто у нее во рту была конфета: полные поэзии вечера!
– Вы говорите, в девятнадцатом году, – сказала она любезным и приятным голосом. – Помните, все тогда ахали – того бы я съела, этого бы съела. А у меня была одна мечта: напиться хорошего кофе с куличиком.
Они подружились. Часто пили друг у друга чай и, когда не было дождя, прохаживались за город. Разговаривали о начальстве, об обновлениях икон, вспоминали прежние моды.
– Вы не были на губернской олимпиаде? – спрашивала иногда Сутыркина. – Почти совсем голые! Фу, какое неприличие. – И, улыбаясь, долго молчала и глядела вдаль.
Раз или два встретили Суслову, и она останавливалась, и, обернувшись, смотрела на них, пока не исчезнут из вида…
В зеркальных крестах горело солнце. Ярко желтелись клены. Рябины с красными кистями напомнили Козловой земляничные букетики. Она остановилась, наклонила набок голову и, держа левую руку в правой, картинно любовалась.
Нагнала Сутыркина: – Недурная погода. С удовольствием бы съездила на выставку. Очень хорош, говорят, Ленин из цветов. – Козлова поджала губы.
– Знаете, – с достоинством сказала ей Сутыркина, – я всегда соображаюсь с веянием времени. Теперь такое веяние, чтобы ездить на выставку – пополнять свои сельскохозяйственные знания.
Дождь стучал по стеклам. За окнами качались черные сучья. В канцелярии было темно. Демещенко, Гаращенко и Калегаева зевали и подолгу стояли у печки. Сутыркина читала газету.
– Вот два интересных объявления.
Все на нее взглянули, она встала и прокашлялась. Одно было от Харина – к седьмому ноября у него огромный выбор хлебных и кондитерских изделий. Другое – от епископа: седьмого ноября во всех церквах будет торжественная служба и благодарственный молебен.
– Понимаете, какое теперь веяние?
4
Козлова сидела на теплой лежанке и читала приложения к "Ниве". Авдотья мела пол. Пахло мышами от приложений и полынью от полынного веника. Александра Николаевна вышла за Петра Ивановича – стоя под венцом, они блистали красотой. А Алексей Егорыч приходил к ним каждый праздник и, сидя после сытного обеда в удобном кресле, от времени до времени испускал глубокий вздох.
Козлова закрыла глаза и несколько минут наслаждалась этим приятным концом. Потом достала четыре булавки из деревянной коробочки с лиловыми фиалками и подколола юбку. Она сама нарисовала эти фиалки, когда была молоденькой…
Надела валенки, вязаную шапку, кофту и пошла пройтись.
Подскочила Суслова – красная, в большом платке, с петухом под мышкой.
– Ну как? – бормотала она. – Давно не встречались… Тяжело жить. Вот купила петуха – на два раза.
При такой-то семье… Мусью не пишет?
Козлова взяла ее за руки.
– Приходите в половине шестого.
По дороге скакали светлоглазые галки. Низко висели тучи. Иногда пролетали снежинки.
Посмеиваясь приятным мыслям, Козлова бродила по улицам. Зашла на кладбище с похожими на умывальники памятниками и, улыбаясь, поклонилась родительским могилам…
Из ворот был виден монастырь святого Кукши – тоненькие церковки, пузатые башни. Вспомнились: красно-коричневый дворец, желтое Адмиралтейство…
Сегодня вечером чувствительная Суслова заглядится на чашки, притихнет, задумается и расскажет, как видела императрицу. Уютно, как в романе из "Приложений", будет шуметь самовар, от лампы будет домовито попахивать керосином. – Вы меня, кажется, встречали с этой женщиной, – скажет Козлова. – Настоящей дружбы у нас с ней не было.
На столбах зажглось электричество – желтые пятнышки под серыми тучами. Два воза дров въехали в ворота школы Карла Либкнехта и Розы Люксембург… Здесь учил мосье Пуэнкарэ.
Встречи с Лиз
1
Шевеля на ходу плечами, высоко подняв голову, с победоносной улыбкой на лиловом от пудры лице, Лиз Курицына свернула с улицы Германской революции на улицу Третьего интернационала.
С каждым шагом поворачивая туловище то направо, то налево, она размахивала, как кадилом, плетеным веревочным мешком, в который был втиснут голубой таз с желтыми цветами.
Кукин повернулся через левое плечо и молодцевато шел за ней до бани. Там она остановилась, повертелась, торжествующе взглянула направо и налево и вспорхнула на крыльцо.
Дверь хлопнула. Торговки, сидя на котелках с горячими углями, предложили Кукину моченых яблок. Не взглянув на них, он, радостный, спустился на реку.
"Пожалуй, – мечтал он, – уже разделась. Ах, черт возьми!"
Ледяная корка на снегу блестела на вечернем солнце. Погоняя лошадей, мужики ехали с базара. Вереницами шли бабы с связками непроданных лаптей и перед прорубью ложились на брюхо и, свесив голову, сосали воду:
– Животные, – злорадствовал Кукин.
Когда он шел обратно через сад, луна была высоко, и под перепутанными ветвями яблонь лежали на снегу тоненькие тени.
"Через три месяца здесь будет бело от осыпавшихся лепестков", – подумал Кукин, и ему представились захватывающие сцены между ним и Лиз, расположившимися на белых лепестках.
Он посмеялся шуткам молодых людей, которые подзывали извозчиков и говорили "проезжай мимо", и в приятном настроении повернул в свой переулок.
Клуб штрафного батальона был парадно освещен, внутри гремела музыка, на украшенной еловыми ветвями двери висело объявление: труппа батальона ставит две пьесы – "Теща в дом – все вверх дном" и антирелигиозную.
Чайник был уже на самоваре. Мать сидела за Евангелием.
– Я исповедовалась.
Кукин сделал благочестивое лицо, и под тиканье часов "ле руа а Пари" стали пить чашку за чашкой – седенькая мать в ситцевом платье и ее сын в парусиновой рубахе с черным галстучком, долговязый, тощий, причесанный ежиком.
2
В канцелярию приковыляла хромоногая Рива Голубушкина и велела идти к Фишкиной – графить бумагу.
– Читали газету? – спросила она, подняв брови: – Есть статья Фишкиной: "Не злоупотребляйте портретами вождей". – И, откинув голову, она выкатила груди.
Было холодно. В открытое окно дул мокрый ветер.
Рива усердно переписывала. Кукин, стоя, разлиновывал.
Фишкина, приблизив темное лицо к его руке, смотрела, и ее черная прическа прикоснулась к его бесцветным волосам. Тогда она встряхнулась и отошла к окну.
Стояла, вглядываясь в тучи, коротенькая, черная, прямая и презрительная. Потом негромко высморкалась и, повернувшись к комнате, сказала:
– Товарищ Кукин.
Приотворилась дверь, и кто-то заглянул. Она надела желтую телячью куртку и ушла.
– Вы ей понравились, – выкатывая груди, поздравляла Рива и таинственно оглядывалась. – Старайтесь к ней подъехать: она вас будет продвигать. Жаль только, что нас с ней переводят. Но ничего, я вам буду устраивать встречи.
– Возможно, – радовался Кукин. – В конце концов, я не против низших классов. Я готов сочувствовать. – И ликуя, он насвистывал "Вставай, проклятьем".
Красные и синие шары метались по ветру над бородатым разносчиком. На углах голосили калеки. От дома к дому ходила старуха в черной кофте:
подайте милостыньку, христа ради,
что милость ваша -
кормилица наша,
глухой больной старушке.
У ворот с четырьмя повалившимися в разные стороны зелеными жестяными вазами Кукин положил руку на сердце: здесь живет и томится в компрессах Лиз. У нее нарывы на спине – в газете было напечатано ее письмо, озаглавленное "Наши бани".
В библиотеке висели плакаты: "Туберкулез! Болезнь трудящихся!" – "Долой домашние! Очаги!"
– Что-нибудь революционное, – попросил Кукин. Девица с желтыми кудряшками заскакала по лесенкам.
– Сейчас нет. Возьмите из другого. "Мерседес де-Кастилья", сочинения Писемского…
Ах, черт возьми? а он уже видел себя с теми книжками – встречается Фишкина: – Что это у вас? Да? – значит, вы сочувствуете!
Мать сидела на диване с гостьей – Золотухиной, поджарой, в гипюровом воротнике, заколотом серебряной розой.
– Не слышно, скоро переменится режим? – томно спросила Золотухина, протягивая руку.
– Перемены не предвидится, – строго ответил Кукин. – И знаете, многие были против, а теперь, наоборот, сочувствуют.
Покончив с учтивостями, старухи продолжали свой разговор.
– Где хороша весна, – вздохнула Золотухина, – так это в Петербурге: снег еще не стаял, а на тротуарах уже продают цветы. Я одевалась у де-Ноткиной. "Моды де-Ноткиной"…
Ну, а вы, молодой человек: вспоминаете столицу? Студенческие годы? Самое ведь это хорошее время, веселое…
Она зажмурилась и покрутила головой.
– Еще бы, – сказал Кукин. – Культурная жизнь… – И ему приятно взгрустнулось, он замечтался над супом: – Играет музыкальный шкаф, студенты задумались и заедают пиво моченым горохом с солью…
О, Петербург!
3
– Идемте, идемте, – звала Золотухина. – Долой Румынию.
Кукина отнекивалась, показывала свои дырявые подметки…
Ходили долго. Развевались флаги и, опадая, задевали по нос:
эх, вы, буржуи,
эх, вы, нахалы.
Луна белелась расплывчатым пятнышком. В четырехугольные просветы колоколен сквозило небо. Шевелились верхушки деревьев с набухшими почками.
– Вот, все развалится, – вздыхала Кукина, качая головой на покосившиеся и подпертые бревнами домишки, – где тогда жить?
Фишкина презрительно посматривала направо и налево: – Фу, сколько обывательщины!
Ковыляя впереди, оглядывалась на Кукина и кивала Рива и, пожимая плечами, отворачивалась: он ее не видел. Перед ним, размахивая под музыку руками, маршировала и вертела поясницей Лиз. Когда переставали трубы, Кукин слышал, как она щебетала со своей соседкой:
– В губсоюз принимают исключительно по протекции…
В канцелярию пришел мальчишка:
"Не теряйте времени, – прислала Рива записку и билет в сад Карла Маркса и Фридриха Энгельса. – Подъезжайте к Фишкиной. Она вас продвинет. Вы не читали "Сад пыток"? – чудная вещь".
– Лиз, – сказал Кукин, – я вам буду верен…
– Плохи стали мои ноги, – жаловалась мать. – Сделала студень и оладьи, хотела отнести владыке, но, право, не могу. Попрошу бабку Александриху, а ты будь любезен, Жорж, присмотри за ней издали.
– Сейчас, – сказал Кукин и, дочитав "Бланманже", закрыл переложенную тесемками и засушенными цветками книгу.
– Ах, – вздохнул он, – не вернется прежнее.
Штрафные, ползая на корточках, выводили мелкими кирпичиками на насыпанной вдоль батальона песочной полоске: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!".