- Добыли день.
Он взглянул и оторопел: в комнате стояла она.
- Пришла обменять книгу, - сказала она с приветливым бесстрастием. - Только и радости, что книги, - прибавила она с легкой улыбкой и подошла к полкам.
Он пробормотал:
- Добрый день. Я и не слыхал, как вы вошли…
- Очень мягкие ковры, - ответила она и, обернувшись, уже длительно посмотрела на него своими неморгающими серыми глазами.
- А что вы любите читать? - спросил он, немного смелее встречая ее взгляд.
- Сейчас читаю Мопассана, Октава Мирбо…
- Ну да, это понятно. Мопассан всем женщинам нравится. У него все о любви.
- А что же может быть лучше любви?
Голос ее был скромен, глаза тихо улыбались.
- Любовь, любовь! - сказал он, вздыхая. - Бывают удивительные встречи, но… Ваше имя-отчество, сестра?
- Катерина Николаевна. А ваше?
- Зовите меня просто Павлик, - ответил он, все больше смелея.
- Вы думаете, что я вам тоже в тети гожусь?
- Дорого бы я дал иметь такую тетю! Пока я только ваш несчастный сосед.
- Неужели это несчастие?
- Я слышал вас нынче ночью. Ваша комната, оказывается, рядом с моей.
Она безразлично засмеялась:
- И я вас слышала. Нехорошо подслушивать и подсматривать.
- Как вы непозволительно красивы! - сказал он, в упор рассматривая серую пестроту ее глаз, матовую белизну лица и лоск темных волос под белой косынкой.
- Вы находите? И хотите не позволить мне быть такой?
- Да. Одни ваши руки могут с ума свести…
И он с веселой дерзостью схватил левой рукой ее правую руку. Она, стоя спиной к полкам, взглянула через его плечо в гостиную и не отняла руки, глядя на него со странной усмешкой, точно ожидая: ну, а дальше что? Он, не выпуская ее руки, крепко сжал ее, оттягивая книзу, правой рукой охватил ее поясницу. Она опять взглянула через его плечо и слегка откинула голову, как бы защищая лицо от поцелуя, но прижалась к нему выгнутым станом. Он, с трудом переводя дыхание, потянулся к ее полураскрытым губам и двинул ее к дивану. Она, нахмурясь, закачала головой, шепча: "Нет, нет, нельзя, лежа мы ничего не увидим и не услышим…" - и с потускневшими глазами медленно раздвинула ноги… Через минуту он упал лицом к ее плечу. Она еще постояла, стиснув зубы, потом тихо освободилась от него и стройно пошла по гостиной, громко и безразлично говоря под шум дождя:
- О, какой дождь! А наверху все окна открыты…
На другое утро он проснулся в ее постели - она повернулась в нагретом за ночь, сбитом постельном белье на спину, закинув голую руку за голову. Он открыл глаза и радостно встретил ее неморгающий взгляд, с обморочным головокружением почувствовал терпкий запах ее подмышки…
В дверь кто-то торопливо постучался.
- Кто там? - спокойно спросила она, не отстраняя его. - Это вы, Марья Ильинишна?
- Я, Катерина Николаевна.
- В чем дело?
- Позвольте войти, боюсь, кто-нибудь меня услышит, побежит и напугает генеральшу…
Когда он выскочил в свою комнату, она не спеша повернула ключ в замке.
- Его превосходительству что-то нехорошо, надо, думаю, пикюр сделать, - зашептала, входя, Марья Ильинишна, - слава Богу, генеральша еще спит, идите скорее…
Глаза Марьи Ильинишны уже круглились, как у змеи: говоря, она вдруг увидала возле кровати мужские туфли, - студент убежал босиком. И она тоже увидала туфли и глаза Марьи Ильинишны.
Перед завтраком она пошла к генеральше и сказала, что должна внезапно уехать: стала спокойно врать, что получила письмо от отца, - известие, что ее брат тяжело ранен в Маньчжурии, что отец, по своему вдовству, совсем один в таком горе…
- Ах, как я понимаю вас! - сказала генеральша, уже все знавшая от Марьи Ильинишны. - Ну что ж делать, поезжайте. Только пошлите со станции депешу доктору Кривцову, чтобы он немедленно приехал и побыл у нас, пока мы найдем другую сестру…
Потом она постучалась к студенту и сунула ему записочку: "Все пропало, я уезжаю. Старуха увидала возле кровати ваши туфли. Не поминайте лихом".
За завтраком тетя была только немного печальна, но говорила с ним как ни в чем не бывало.
- Ты слышал? Сестра уезжает к отцу, он один, брат ее страшно ранен…
- Слышал, тетя. Вот несчастье эта война, сколько горя повсюду. А что все-таки было с дядей?
- Ах, слава Богу, ничего серьезного. Он ужасно мнителен. Сердце будто, но все это от желудка…
В три часа Антигону увезли на тройке на станцию. Он, не поднимая глаз, простился с ней на перроне, будто случайно выбежав, чтобы велеть оседлать лошадь. Он готов был кричать от отчаяния. Она помахала ему из коляски перчаткой, сидя уже не в косынке, а в хорошенькой шляпке.
2 октября 1940
Смарагд
Ночная синяя чернота неба в тихо плывущих облаках, везде белых, а возле высокой луны голубых. Приглядишься - не облака плывут - луна плывет, и близ нее, вместе с ней, льется золотая слеза звезды: луна плавно уходит в высоту, которой нет дна, и уносит с собой все выше и выше звезду.
Она боком сидит на подоконнике раскрытого окна и, отклонив голову, смотрит вверх - голова у нее немного кружится от движения неба. Он стоит у ее колен.
- Какой это цвет? Не могу определить! А вы, Толя, можете?
- Цвет чего, Киса?
- Не зовите меня так, я уж тысячу раз говорила вам…
- Слушаю-с, Ксения Андреевна.
- Я говорю про это небо среди облаков. Какой дивный цвет! И страшный и дивный. Вот уже правда небесный, на земле таких нет. Смарагд какой-то.
- Раз он в небе, так, конечно, небесный. Только почему смарагд? И что такое смарагд? Я его в жизни никогда не видал. Вам просто это слово нравится.
- Да. Ну, я не знаю, - может, не смарагд, а яхонт… Только такой, что, верно, только в раю бывает. И когда вот так смотришь на все это, как же не верить, что есть рай, ангелы. Божий престол…
- И золотые груши на вербе…
- Какой вы испорченный. Толя. Правду говорит Марья Сергеевна, что самая дурная девушка все-таки лучше всякого молодого человека.
- Сама истина глаголет ее устами. Киса.
Платьице на ней ситцевое, рябенькое, башмаки дешевые; икры и колени полные, девичьи, круглая головка с небольшой косой вокруг нее так мило откинута назад… Он кладет руку на ее колено, другой обнимает ее за плечи и полушутя целует в приоткрытые губы. Она тихо освобождается, снимает его руку с колена.
- Что такое? Мы обиделись?
Она прижимается затылком к косяку окна, и он видит, что она, прикусив губу, удерживает слезы.
- Да в чем дело?
- Ах, оставьте меня…
- Да что случилось?
Она шепчет:
- Ничего…
И, соскочив с подоконника, убегает.
Он пожимает плечами:
- Глупа до святости!
3 октября 1940
Волки
Тьма теплой августовской ночи, еле видны тусклые звезды, кое-где мерцающие в облачном небе. Мягкая, неслышная от глубокой пыли дорога в поле, по которой катится тележка с двумя молодыми седоками - мелкопоместной барышней и юношей гимназистом. Пасмурные зарницы освещают иногда пару ровно бегущих рабочих лошадей со спутанными гривами, в простой упряжи, и картуз и плечи малого в замашной рубахе на козлах, на мгновение открывают впереди поля, опустевшие после рабочей поры, и дальний печальный лесок. Вчера вечером на деревне был шум, крик, трусливый лай и визг собак: с удивительной дерзостью, когда по избам уже ужинали, волк зарезал в одном дворе овцу и едва не унес ее - вовремя выскочили на собачий гам мужики с дубинами и отбили ее, уже околевшую, с разорванным боком. Теперь барышня нервно хохочет, зажигает и бросает в темноту спички, весело крича:
- Волков боюсь!
Спички освещают удлиненное, грубоватое лицо юноши и ее возбужденное широкоскулое личико. Она кругло, по-малорусски, повязана красным платочком, свободный вырез красного ситцевого платья открывает ее круглую, крепкую шею. Качаясь на бегу тележки, она жжет и бросает в темноту спички, будто не замечая, что гимназист обнимает ее и целует то в шею, то в щеку, ищет ее губы. Она отодвигает его локтем, он намерение громко и просто, имея в виду малого на козлах, говорит ей:
- Отдайте спички. Мне закурить нечем будет.
- Сейчас, сейчас! - кричит она, и опять вспыхивает спичка, потом зарница, и тьма еще гуще слепит теплой чернотой, в которой все кажется, что тележка катится назад. Наконец она уступает ему долгим поцелуем в губы, как вдруг, толчком мотнув их обоих, тележка точно натыкается на что-то - малый круто осаживает лошадей.
- Волки! - вскрикивает он.
В глаза бьет зарево пожара вдали направо. Тележка стоит против того леска, что открывался при зарницах. Лесок от зарева стал теперь черным и весь зыбко дрожит, как дрожит и все поле перед ним в сумрачно-красном трепете от того жадно несущегося в небе пламени, которое, несмотря на даль, полыхает с бегущими в нем тенями дыма точно в версте от тележки, разъяряется все жарче и грознее, охватывает горизонт все выше и шире, - кажется, что жар его уже доходит до лица, до рук, виден даже над чернотой земли красный переплет какой-то сгоревшей крыши. А под стеной леса стоят, багрово серея, три больших волка, и в глазах у них мелькает то сквозной зеленый блеск, то красный, - прозрачный и яркий, как горячий сироп варенья из красной смородины. И лошади, шумно всхрапнув, вдруг диким галопом ударяют вбок, влево, по пашне, малый, на вожжах, валится назад, а тележка, со стуком и треском, мотаясь, бьется по взметам…
Где-то над оврагом лошади еще раз взметнулись, но она, вскочив, успела вырвать вожжи из рук ошалевшего малого. Тут она с размаху полетела в козлы и рассекла щеку об что-то железное. Так и остался на всю жизнь легкий шрам в уголке ее губ, и, когда у ней спрашивали, отчего это, она с удовольствием улыбалась:
- Дела давно минувших дней! - говорила она, вспоминая то давнее лето, августовские сухие дни и темные ночи, молотьбу на гумне, ометы новой пахучей соломы и небритого гимназиста, с которым она лежала в них вечерами, глядя на ярко-мгновенные дуги падающих звезд. - Волки испугали, лошади понесли, - говорила она. - А я была горячая, отчаянная, бросилась останавливать их…
Те, кого она еще не раз любила в жизни, говорили, что нет ничего милее этого шрама, похожего на тонкую постоянную улыбку.
7 октября 1940
Визитные карточки
Было начало осени, бежал по опустевшей Волге пароход "Гончаров". Завернули ранние холода, туго и быстро дул навстречу, по серым разливам ее азиатского простора, с ее восточных, уже порыжевших берегов, студеный ветер, трепавший флаг на корме, шляпы, картузы и одежды ходивших по палубе, морщивший им лица, бивший в рукава и полы. И бесцельно и скучно провожала пароход единственная чайка - то летела, выпукло кренясь на острых крыльях, за самой кормой, то косо смывалась вдаль, в сторону, точно не зная, что с собой делать в этой пустыне великой реки и осеннего серого неба.
И пароход был почти пуст, - только артель мужиков на нижней палубе, а по верхней ходили взад и вперед, встречаясь и расходясь, всего трое: те два из второго класса, что оба плыли куда-то в одно и то же место и были неразлучны, гуляли всегда вместе, все о чем-то деловито говоря, и были похожи друг на друга незаметностью, и пассажир первого класса, человек лет тридцати, недавно прославившийся писатель, заметный своей не то печальной, не то сердитой серьезностью и отчасти наружностью: он был высок, крепок, - даже слегка гнулся, как некоторые сильные люди, - хорошо одет и в своем роде красив: брюнет того восточного типа, что встречается в Москве среди ее старинного торгового люда; он и вышел из этого люда, хотя ничего общего с ним уже не имел.
Он одиноко ходил твердой поступью, в дорогой и прочной обуви, в черном шевиотовом пальто и клетчатой английской каскетке, шагал взад и вперед, то навстречу ветру, то под ветер, дыша этим сильным воздухом осени и Волги. Он доходил до кормы, стоял на ней, глядя на расстилавшуюся и бегущую серой зыбью сзади парохода реку и опять, резко повернувшись, шел к носу, на ветер, нагибая голову в надувавшейся каскетке и слушая мерный стук колесных плиц, с которых стеклянным холстом катилась шумящая вода. Наконец он вдруг приостановился и хмуро улыбнулся: показалась поднимавшаяся из пролета лестницы, с нижней палубы, из третьего класса, черная дешевенькая, шляпка и под ней испитое, милое лицо той, с которой он случайно познакомился вчера вечером. Он пошел к ней навстречу широкими шагами. Вся поднявшись на палубу, неловко пошла и она на него и тоже с улыбкой, подгоняемая ветром, вся косясь от ветра, придерживая худой рукой шляпку, в легком пальтишке, под которым видны были тонкие ноги.
- Как изволили почивать? - громко и мужественно сказал он на ходу.
- Отлично! - ответила она неумеренно весело. - Я всегда сплю, как сурок…
Он задержал ее руку в своей большой руке и посмотрел ей в глаза. Она с радостным усилием встретила его взгляд.
- Что ж вы так заспались, ангел мой, - сказал он фамильярно. - Добрые люди уже завтракают.
- Все мечтала! - ответила она бойко, совсем несоответственно всему своему виду.
- О чем же это?
- Мало ли о чем?
- Ой, смотрите! "Так тонут маленькие дети, купаясь летнею порой, чеченец ходит за рекой".
- Вот чеченца-то я и жду! - ответила она с той же веселой бойкостью.
- Пойдем лучше водку пить и уху есть, - сказал он, думая: ей и завтракать-то, верно, не на что.
Она кокетливо затопала ногами:
- Да, да, водки, водки! Чертов холод!
И они скорым шагом пошли в столовую первого класса, она впереди, он за нею, уже с некоторой жадностью осматривая ее.
Он вспоминал о ней ночью. Вчера, случайно заговорив с ней и познакомившись у борта парохода, подходившего в сумерки к какому-то черному высокому берегу, под которым уже рассыпаны были огни, он потом посидел с ней на палубе, на длинной лавке, идущей вдоль кают первого класса, под их окнами с белыми сквозными ставнями, но посидел мало и ночью жалел об этом. К удивлению своему, он ночью понял, что уже хотел ее. Почему? По привычке дорожного влечения к случайным и неизвестным спутницам? Теперь, сидя с ней в столовой, чокаясь рюмками под холодную зернистую икру с горячим калачом, он уже знал, почему так влечет его она, и нетерпеливо ждал доведения дела до конца. Оттого, что все это - и водка и ее развязность - было в удивительном противоречии с ней, он внутренне волновался все больше.
- Ну-с, еще по единой, и шабаш! - говорит он.
- И правда шабаш, - отвечает она в тон ему. - А замечательная водка!
Конечно, она тронула его тем, что так растерялась вчера, когда он назвал ей свое имя, поражена была неожиданным знакомством с известным писателем, - чувствовать и видеть эту растерянность было, как всегда, приятно, это всегда располагает к женщине, если она не совсем дурна и глупа, сразу создает некоторую интимность между тобой и ею, дает смелость в обращении с нею и уже как бы некоторое право на нее. Но не одно это возбуждало его: он, видимо, поразил ее и как мужчина, а она его тронула именно всей своей бедностью и простосердечностью. Он уже усвоил себе бесцеремонность с поклонницами, легкий и скорый переход от первых минут знакомства с ними к вольности обращения, якобы артистического, и эту наигранную простоту расспросов: кто вы такая? откуда? замужняя или нет? Так расспрашивал он и вчера - глядел в сумрак вечера на разноцветные огни на бакенах, длинно отражавшиеся в темнеющей воде вокруг парохода на красно горевший костер на плотах, чувствовал гранах дымка оттуда, думая: "Это надо запомнить - в этом дымке тотчас чудится запах ухи", - и расспрашивал:
- Можно узнать, как зовут?
Она быстро сказала свое имя-отчество.
- Возвращаетесь откуда-нибудь домой?
- Была в Свияжске у сестры, у нее внезапно умер муж, и она, понимаете, осталась в ужасном положении…
Она сперва так смущалась, что все смотрела куда-то вдаль. Потом стала отвечать смелее.
- А вы тоже замужем?
Она начала странно усмехаться:
- Замужем. И, увы, уже не первый год…
- Почему увы?
- Выскочила по глупости чересчур рано. Не успеешь оглянуться, как жизнь пройдет!
- Ну, до этого еще далеко.
- Увы, недалеко! А я еще ничего, ничего не испытала в жизни!
- Еще не поздно испытать.
И тут она вдруг с усмешкой тряхнула головой:
- И испытаю!
- А кто ваш муж? Чиновник?
Она махнула ручкой:
- Ах, очень хороший и добрый, но, к сожалению, совсем не интересный человек… Секретарь нашей земской уездной управы…
"Какая милая и несчастная!" - подумал он и вынул портсигар:
- Хотите папиросу?
- Очень!
И она неумело, но отважно закурила, быстро, по-женски затягиваясь. И в нем еще раз дрогнула жалость к ней, к ее развязности, а вместе с жалостью - нежность и сладострастное желание воспользоваться ее наивностью и запоздалой неопытностью, которая, он уже чувствовал, непременно соединится с крайней смелостью. Теперь, сидя в столовой, он с нетерпением смотрел на ее худые руки, на увядшее и оттого еще более трогательное личико, на обильные, кое-как убранные темные волосы, которыми она все встряхивала, сняв черную шляпку и скинув с плеч, с бумазейного платья серое пальтишко. Его умиляла и возбуждала та откровенность, с которой она говорила с ним вчера о своей семейной жизни, о своем немолодом возрасте, и то, что она вдруг так расхрабрилась теперь, делает и говорит как раз то, что так удивительно не идет к ней. Она слегка раскраснелась от водки, даже бледные губы ее порозовели, глаза налились сонно-насмешливым блеском.
- Знаете, - сказала она вдруг, - вот мы говорили о мечтах: знаете, о чем я больше всего мечтала гимназисткой? Заказать себе визитные карточки! Мы совсем обеднели тогда, продали остатки имения и переехали в город, и мне совершенно некому было давать их, а как я мечтала! Ужасно глупо…
Он сжал зубы и крепко взял ее ручку, под тонкой кожей которой чувствовались все косточки, но она, совсем не поняв его, сама, как опытная обольстительница, поднесла ее к его губам и томно посмотрела на него.
- Пойдем ко мне…
- Пойдем… Здесь, правда, что-то душно, накурено!
И, встряхнув волосами, взяла шляпку.
Он в коридоре обнял ее. Она гордо, с негой посмотрела на него через плечо. Он с ненавистью страсти и любви чуть не укусил ее в щеку. Она, через плечо, вакхически подставила ему губы.
В полусвете каюты с опущенной на окне сквозной решеткой она тотчас же, спеша угодить ему и до конца дерзко использовать все то неожиданное счастье, которое вдруг выпало на ее долю с этим красивым, сильным и известным человеком, расстегнула и стоптала с себя упавшее на пол платье, осталась, стройная, как мальчик, в легонькой сорочке, с голыми плечами и руками и в белых панталончиках, и его мучительно пронзила невинность всего этого.
- Все снять? - шепотом спросила она, совсем, как девочка.
- Все, все, - сказал он, мрачнея все более.