Том 4. Творимая легенда - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" 4 стр.


Скоро сюда же пришла и Елена. Она стояла на берегу и молча смотрела на воду. Почему-то ей было грустно и хотелось плакать.

Вода в реке тихо и успокоенно плескалась. Гладкая была вся поверхность, – так и шла.

Елисавета с легким неудовольствием глянула на Щемилова.

– Зачем вы так резки, Алексей? – сказала она.

– А вам не нравится, товарищ? – ответил вопросом Щемилов.

– Нет, не нравится, – решительно и просто сказала Елисавета.

Щемилов помолчал, призадумался, сказал:

– Слишком широкая бездна между нами и вашим братом. И даже между нами и вашим отцом. Трудно сговориться. Их интерес, – вы же это хорошо понимаете, – лепить пирамиду из людей; наш интерес – пирамиду эту самую по земле ровным слоем рассыпать. Так-то, товарищ Елизавета.

Елисавета досадливо поправила:

Елисавета. Сколько уж раз я вам говорила.

Щемилов усмехнулся:

– Барские затеи, товарищ Елисавета. А впрочем, в этом ваша воля, – хоть и трудненько выговаривать. По-нашему – Лизавета.

Кирилл жаловался на свои неудачи, на полицейских, на сыщиков, на патриотов. Нудные были жалобы, серые, скучные. Был арестован, лишился работы. Видно, намучился. Голодный блеск дрожал в глазах. Кирилл жаловался:

– От полиции пришлось-таки мне потерпеть. Да и свои…

Помолчал угрюмо и продолжал:

– У нас на заводе на каждом шагу обращение самое унизительное. Одни обыски чего стоят.

Опять помолчал. Опять жаловался:

– В душу залезают. Частный разговор… Ни перед чем не останавливаются.

Он говорил про голодовку, про больную старуху. Все это было очень трогательно, но от частого повторения казалось истертым, и жалость была словно вытоптана, а сам Кирилл казался материалом, тем человеком толпы, настроение которого должно быть использовано в интересах политического момента.

Щемилов сказал:

– Черносотенцы организуются. Очень этим господин Жербенев занят, – наш истинно русский человек.

– И Кербах с ним, тоже патриот, – сказал Кирилл.

– Самый вредный человек в нашем городе – Жербенев. Вот гадина опасная, – презрительно сказал Щемилов.

– Я его убью, – пылко сказал Кирилл.

Елисавета сказала:

– Чтобы убить человека, надо верить, что один человек существенно лучше или хуже другого, отличается от него не случайно, не социально, а мистически. То есть убийство утверждает неравенство.

Щемилов сказал:

– Мы к вам, Елисавета, отчасти и по делу.

– Говорите, какое дело, – спокойно сказала Елисавета.

– На днях приедут из Рубани товарищи, поговорить, и все такое, – говорил Щемилов. – Да это вы уже знаете.

– Знаю, – сказала Елисавета.

Щемилов продолжал:

– По этому самому случаю хотим устроить здесь неподалечку массовку для городского фабричного люда. Так вот, надо вам, Елисавета, выступить наконец в качестве оратора.

– Чем же я могу быть полезна? – спросила Елисавета.

– Вы, Елисавета, хорошо излагаете, – говорил Щемилов. – У вас голос подходящий и речь льется без запинки, и вы умеете говорить очень просто и понятно. Вам не говорить на собраниях – грех.

– Вы извините, товарищ Елисавета, – сказал Щемилов, – Кирилл, может быть, и не знает, что ваш отец – кадет. Притом же он по простоте.

Кирилл покраснел.

– Я мало знаю, – застенчиво сказала Елисавета. – И как и что я стану говорить?

– Достаточно знаете, – уверенно сказал Щемилов. – Больше нас с Кириллом. Вы правильная, Елисавета. Все у вас точно и чисто выходит.

– Что же я скажу? – спросила Елисавета.

– Изобразите общую картину положения рабочих, – говорил Щемилов, – и как сам капитал на себя кует молот, заставляя рабочих сорганизоваться.

Елисавета, краснея, молча наклонила голову.

– Ну, значит, по рукам, товарищ? – спросил Щемилов.

Елисавета засмеялась.

– По рукам, товарищ! – весело сказала она.

Было весело слышать это серьезно и простодушно произносимое слово "товарищ".

Глава шестая

Ночь пришла, – милая, тихая. Чары навеяла, скучный шум жизни обвила легким дымом забвения. Луна тихо встала на небе, ясная, спокойная, словно больная, но такая светлая, – и вся замкнутая в своем сиянии, для себя светлая. Она глядела на землю и не рассеивала тумана, – точно себе одной взяла всю ясность и всю прозрачность догоревшей зари. Тишина разлилась по земле, по воде, обняла каждое дерево, каждый куст, каждую в поле былинку.

Успокоенное настроение овладело Елисаветою. Ей стало так странно, что спорили и стояли друг против друга, как враги. Отчего не любить? не отдаваться? не покоряться чужим желаниям? его желаниям? моим желаниям? Зачем шум споров и яркие слова о борьбе, об интересах? Яркие слова, но такие далекие.

Все в доме, казалось, были утомлены – зноем? спором? тайною грустью, клонящею ко сну? к успокоению? Сестры ушли спать несколько раньше обычного. Усталость клонила их и томная печаль. Спальни сестер были рядом. Между их спальнями была всегда открытая широкая дверь. Они слышали одна другую, – и ровное дыхание спящей сестры делало живым мир страшной ночи и сна.

Елисавета и Елена не долго разговаривали. Разошлись скоро. Елисавета разделась, подошла к зеркалу, зажгла свечу и залюбовалась собою в холодном, мертвом, равнодушном стекле. Были жемчужны лунные отсветы на линиях ее стройного тела. Трепетны были белые, девственные груди, увенчанные двумя рубинами. Такое плотское, страстное тело пламенело и трепетало, странно белое в успокоенных нотах неживой луны. Слегка изогнутые линии живота и ног были отчетливы и тонки. Кожа, натянутая на коленях, намекала на таящуюся под нею упругую энергию. И так упруги и энергичны были изгибы голеней и стоп.

Елисавета пламенела всем телом, словно огонь пронизал всю сладкую, всю чувствующую плоть, и хотела, хотела приникнуть, прильнуть, обнять. Если бы он пришел! Только днем говорит он ей мертво звенящие слова любви, разжигаемый поцелуями кромешного Змия. О, если бы он пришел ночью к тайно пламенеющему, великому Огню расцветающей Плоти!

Любит ли он? Любовию ли он любит, последнею и единою, побеждающею вечным дыханием небесной Афродиты? Где любовь, там и великое должно быть дерзновение. Разве любовь – сладкая, кроткая и послушная? Разве она не пламенная? Роковая, она берет, когда захочет, и не ждет.

Мечты кипели, – такие нетерпеливые, жадные мечты. Если бы он пришел, – он был бы юный бог. Но он только человек, поникший перед своим кумиром, – маленький раб мелкого демона. Он не пришел, не посмел, не догадался, – темною обвеял досадою сладкое кипение Елисаветиной страсти.

Глядя на свое дивное в зеркале изображение, насмешливо думала Елисавета:

– Может быть, он молится. Слабые и надменные, как они молятся? Им надо поучать и восторгаться, – переделать религию, и быть первыми в новой секте.

Елисавете не хотелось спать. Желание томило ее, она не знала, чего хотела, – идти? ждать? Она вышла на балкон. Ночная приникла свежесть к ее нагому телу. Она долго стояла, – и такие теплые были и влажные доски балкона под голыми стопами. Она смотрела в отуманенную полуясность дремлющего под луною сада. Вспоминались ей подробности сегодняшней прогулки, – и все, что видели в доме Триродова, так ярко вспоминалось, почти с живостью галлюцинации. Потом дремота подкралась, охватила. И не помнила Елисавета, как очутилась в постели. Словно принес незримый, и уложил, и убаюкал. Она заснула.

Тревожен и томен был сон, – кошмарные обстали видения. Все телеснее, все яснее становились они.

Возникла пыльная комната. Такой душный в ней воздух, так на грудь мучительно давит. По стенам шкапы с книгами. На столах – книжки, все новенькие, тоненькие, в ярких обложках. Заглавия почему-то страшные и тяжелые. Пришел студент, длинный, тощий, длинноволосый, все волосы совсем прямые, лицо угрюмое, серое, на глазах очки. Он шепнул:

– Спрячьте.

И положил на стол связку книжек и брошюр. Кто-то сзади Елисаветы протянул руку, взял книжки и сунул их под стол. Потом пришла курсистка, странно похожая на студента, но совсем иная, коротенькая, толстая, краснощекая, стриженая, веселая, в пенсне. Она принесла связку книг и говорит тихо:

– Спрячьте.

Елисавета прячет книги в шкап, – и боится чего-то.

Приходили студенты, рабочие, барышни, гимназисты, юнкера, чиновники, приказчики, – и каждый положит на стол пачку книг, шепнет:

– Спрячьте!

И скрывается. И прячет Елисавета – в ящик стола, в шкапы, под столы, под диваны, за двери, в печку. А книги на столе все растут, – и все неотвязнее шепот:

– Спрячьте.

И некуда прятать, – а все несут, несут, несут. Книги везде, книги давят…

С чувством тоскливой тяжести в груди Елисавета проснулась. Чье-то лицо наклонилось над нею. Покрывало соскользнуло с ее прекрасного тела. Елена шептала что-то. Сонным голосом Елисавета спросила:

– Я тебя разбудила?

– Ты так вскрикнула, – сказала Елена.

– Такая глупость приснилась, – шепнула Елисавета.

Она опять заснула, – и опять тот же склад. Так много книг, – даже подоконники завалены, и свет едва проникает, тусклый и пыльный. Томит зловещая тишина. За прилавком, рядом с нею, студент и два подростка стоят странно прямо: они бледны и чего-то ждут. Вдруг дверь отворилась бесшумно. Входят, стуча сапогами, рослые люди, – полицеский, другой, сыщик в золотых очках, дворник, другой, мужик, городовой, мужик, дворник, – идут, идут, заполнили всю комнату и все входят, громадные, угрюмые, молчаливые. Елисавете душно, – и она просыпается.

Опять засыпала Елисавета и опять томилась кошмарными видениими, давящими грудь, и просыпалась снова.

Снится ей, что обыскивают.

– Нелегашка! – говорит сыщик, злобно смотрит на Елисавету и кладет на стол книжку.

И растет на столе груда нелегальных книг.

Их мнут и треплют. Полицейский садится писать протокол. Перо ползет, – но бумага мала.

– Бумаги! – кричит пристав.

Исписывается лист за листом. Пристав издевается, грозит револьвером.

Проснулась, – и опять сон.

Пришел учитель-пискун, маленький, хрупкий. За ним другой, третий, без конца, – вереницы мирных людей с мятежными воплями.

Проснулась. И опять сон.

Площадь залита ярким солнцем. Мужик стоит и горланит:

– Постоим за прижим и за Русь святую.

На его крик подходит другой мужик, третий, четверит. Медленно и неуклонно копится ревущая толпа. Из толпы выделяется мужик со значком, в белом переднике, подходит близко и, перекашивая рот, кричит неистово:

– За Расею, как Егорий повелевает! Истреблю!

Он наваливается на Елисавету и душит ее.

Проснулась.

Опять снится что-то страшное, темное. Ничего еще не видно и не понять, и только страх разливается в черной мгле. В черной мгле темные сгущаются фигуры, тьма слегка проясняется, и зловеще-серым становится воздух. Снится двор, узкий, обставленный высокими стенами с окнами за частыми решетками. Сердце внятно шепчет:

– Тюрьма. Тюремный двор.

Из узкой двери на мглистый двор холодным, ранним утром выводят арестантов. Идут гуськом – солдат, арестант, солдат, арестант, солдат – без конца, гулко иду поперек двора. В стене калитка скрипит, отворяется. Все выходят. И уже Елисавета за стеною видит плоское, безграничное, тало-снежное поле и ряд виселиц на поле – бесконечный ряд уходящих вдаль виселиц на поле – бесконечный ряд виселиц. Идут, все ближе, – будут вешать.

Как случилось, не помнила, но идет в ряду и она. Перед нею – солдат, а еще впереди солдата – мальчик. Мальчик к ней спиной, но она узнала – Миша. Ужасом скован язык – кричать бы – не крикнешь. Ужасом скованы ноги – бежать бы – не двинутся. Ужасом скованы руки – отнять бы – висят бессильно.

Вешают впереди, и мимо повешенных идут арестанты к следующим виселицам. Вешают Мишу. Он срывается. Вешают опять – срывается. Вешают без конца – и он каждый раз срывается.

Видно чье-то свирепое лицо и седая щетина подстриженных усов. Слышен злобный крик:

– Добить!

Выстрел, – незвучный, тупой удар, – мальчик падает и мечется по земле. Опять выстрел, – мальчик мечется. Выстрелы все чаще, – а он все жив.

Елисавета проснулась, – совсем проснулась. Больно и радостно бьется сердце, – да это же – только сон! Только сон! И в сердце ее сияет ликующая радость…

По золотым стрелам еще тихого и кроткого дракона, падавшим так мягко и наклонно, было видно, что еще очень рано. Где-то далеко слышался зов рога и мычание коров. Стены спальни слабо розовели. Окна светились по-утреннему, первоначальным, прельщающим светом, – день в окнах говорил, что он сложится по-новому, по-хорошему. И была влажность, веющая в открытое окно, и раннее чирикание птиц, – и вечная радость утренней природы. Было слышно, что и Елена проснулась.

Так возник новый день, буйный и радостный. А ночные видения?

О, мы умирающие, тонущие в предутреннем тумане! Хриплым шепотом говорящие наше последнее, наше страшное:

– Прощай!

Глава седьмая

Обе сестры плохо выспались. Елисавета была истомлена кошмарами, а Елена часто просыпалась и приходила к ней. Обе чувствовали сладкое и яркое головокружение разрезанного драконовыми серпами сна. В голове бежали яркие воспоминания нестройною и пестрою вереницею. Вспоминались подробности вчерашнего посещения. Еще томное одолевало обеих смущение, – точно стыд. Но сегодня сестры понемногу одолели его. Оставаясь наедине, они разговаривали о том, что видели в доме у Триродова и в его колонии. Странная нападала на сестер забывчивость, – понемногу забывалась обстановка, подробности тонули. Разговаривая об этом, они часто ошибались и поправляли одна другую. Точно сон был. Да и то, – явь или сон? И где границы? Сладкий сон, горький ли сон, – о, жизнь, быстрым видением проносящаяся!

Прошло три дня. Опять стоял тихий, ясный день, и опять небесный Дракон улыбался своею злою, безумно-ярою улыбкою. Покачиваясь, отсчитывал багровые секунды и пламенные минуты и ронял с еле слышным гулом на землю свинцово-тяжелые, но прозрачные часы. Было три часа дня, – только что миновали самые знойные, ядовито-липкие змеиные минуты. Кончился завтрак. Рамеевы и Матовы были дома. Опять был долог, нестроен и горяч спор Елисаветы с Петром, и по-прежнему безнадежен, – и разлились, взволнованные и тоскующие, смутным беспокойством истомив уравновешенность мисс Гаррисон.

Сестры остались одни. Они вышли на нижний балкон, сидели молча и притворялись, что читают. Они чего-то ждали. Ожиданием ускорялся подымающий грудь стук сердец.

Елисавета уронила книгу на колени и, вдруг нарушив знойное молчание, сказала:

– Мне кажется, он сегодня к нам приедет.

Повеял ветер, дрогнули гибкие ветки, какая-то пташка загомозилась, – и казалось, что тоскующий сад обрадовался торопливо промчавшимся словам, резвым, звонким.

– Кто? – спросила Елена.

И вдруг покраснела от неискренности вопроса – знала же кто. Елисавета улыбнулась, глянула на нее и сказала:

– Триродов, конечно. Странно, что мы его ждем.

– Но он, кажется, обещал приехать, – нерешительно сказала Елена.

– Да, – отвечала Елисавета, – он что-то говорил там, у этого странного зеркала.

– Это было раньше, – возразила Елена.

– Да, и в самом деле, – сказала Елисавета. – Я все путаю. Не понимаю, как можно так скоро забыть.

– Да я и сама путаю немало, – удивляясь самой себе, говорила Елена. – Я почему-то чувствовала большую усталость.

Мягкий шум колес по песку приближался быстро и плавно. К дому по березовой аллее, медленно, останавливаясь уже, катился легкий шарабан, влекомый лошадью в английской упряжке. Сестры встали. Они были взволнованны. Но на лицах были привычно-любезные улыбки, и руки не дрожали.

Триродов отдал вожжи Кирше. Кирша отъехал.

Первая встреча была странно-неловкою. Смущение сестер пробивалось под любезно-пустыми фразами. Прошли в гостиную. Рамеев вышел, приветствуя гостя, и оба брата Матовы. Начались взаимные приветы, – знакомство, – незначащие речи, – все, как у всех и всегда.

Петр был враждебно неловок. Он говорил отрывисто и с явною неохотою. Миша смотрел любопытными глазами. Ему Триродов понравился, – был приятен, да и раньше Миша слышал о нем нечто, обязывающее к хорошему отношению.

Разговор струился, быстрый и вежливый. О том, что сестры были у Триродова, не сказано было ни слова.

Рамеев сказал:

– Мы много о вас слышали. Рады вас видеть.

Триродов улыбался, и улыбка его казалась слегка насмешливою. Елисавета спросила:

– Вам кажется, что слова об удовольствии видеть – только фраза?

Как-то резко прозвучали эти слова. Елисавета заметила это и покраснела. Рамеев глянул на нее с удивлением. Триродов сказал:

– Нет, я этого не думаю. Есть радость встреч.

– Так по привычке говорят, принято, – тихо сказал Петр.

Триродов с улыбкою глянул на него и обратился к Рамееву:

– Говорю это совершенно искренно, – я рад, что познакомился с вами. Я живу очень уединенно и потому тем более рад счастливому случаю, – тому, что дело привело меня к вам.

– Дело? – с удивлением спросил Рамеев.

– О, только два слова, предварительно, – сказал Триродов. – Хочу расширить свое хозяйство.

С легкою печалью в звуке голоса Рамеев сказал:

– Вы купили лучшую половину Просяных Полян.

Триродов говорил:

– Она мне немного мала. Купил бы и остальное – для моей колонии.

– Это – часть Петра и Миши, – сказал Рамеев. – Не хотелось бы продавать остальное.

– Что касается меня, – сказал Петр, – я бы с удовольствием продал, пока "товарищи" не отобрали даром.

Миша молчал, но видно было, что ему противна и неприятна мысль о продаже родной земли. Казалось, что он сейчас заплачет. Рамеев сказал:

– По-моему, продавать не надо. Я бы не советовал этого делать. Мишиной части до его совершеннолетия не продам, да и тебе, Петр, не советую.

И обрадовался Миша, благодарно глянул на Рамеева. Рамеев продолжал:

– Я лучше укажу вам другой участок. Он тоже продается и будет вам, может быть, удобен.

Триродов поблагодарил.

Разговор перешел на его учебное заведение. Рамеев сказал:

– По этой школе вам приходится иметь дело с директором народных училищ. Как вы с ним ладите?

Триродов презрительно усмехнулся.

– Да никак, – сказал он.

– Тяжелый человек этот господин с дамским голосом, – сказал Рамеев. – Холодный карьерист. Он вам постарается повредить.

Триродов спокойно ответил:

– Я привык. Мы все к этому привыкли.

– Могут закрыть школу, – насмешливо и резко сказал Петр.

– Могут и не закрыть, – возразил Триродов.

– Ну, а если? – настаивал Петр.

– Будем надеяться на лучшее, – сказал Рамеев.

Елисавета ласково глянула на отца. Триродов спокойно говорил:

– Можно закрыть школу, но довольно трудно помешать людям жить на земле и вести хозяйство. Если школа станет не только школою, но и образовательным хозяйством, то она с успехом заменит крупные хозяйства землевладельцев.

– Ну, это утопия, – досадливо сказал Петр.

– Осуществим утопию, – так же спокойно возразил Триродов.

– А для начала разорим то, что есть? – спросил Петр.

– Почему? – с удивлением спросил Триродов.

Странно волнуясь, говорил Петр:

Назад Дальше