Том 4. Творимая легенда - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" 7 стр.


Глава одиннадцатая

Триродов оставил в Рамееве приятное впечатление. Рамеев поспешил отдать Триродову визит: поехал к нему вместе с Петром. Не хотелось Петру ехать к Триродову, но все же он не решился отказаться. По дороге Петр хмурился, но в доме Триродова старался быть очень вежлив. Принужденность была в его вежливости.

Очень скоро Миша подружился с Киршею, познакомился с другими мальчиками. Между Рамеевым и Триродовым завязывалось близкое знакомство, – настолько близкое, конечно, насколько это позволяла нелюдимость Триродова, его любовь к уединенной жизни.

Случилось однажды, что Триродов с Киршею был у Рамеевых, замедлил и остался обедать. К обеду сошлось еще несколько человек из близких Рамееву и к молодым людям. Постарше были кадеты, помоложе – считали себя эсдеками и эсэрами.

Сначала говорили, много волнуясь и споря, по поводу новости, принесенной одним из молодых гостей, учителем городского училища Воронком, с.-р. Сегодня днем близ своего дома был убит полицмейстер. Убийцы скрылись.

Триродов не принимал почти никакого участия в разговоре. Елисавета смотрела на него тревожно, и желтый цвет ее платья казался цветом печали. Было очень заметно для всех, что Триродов задумчив и мрачен, как будто его томила тайная какая-то забота. В начале обеда он делал заметные усилия над собою, чтобы одолеть рассеянность и волнение. Наконец на него обратилось общее внимание. Особенно после нескольких ответов невпопад на вопросы одной из девиц.

Триродов заметил, что на него смотрят. Ему стало неловко и досадно на себя, и это досадливое чувство помогло ему одолеть рассеянность и смущение. Он стал оживленнее, точно стряхнул с себя какой-то гнет, и вдруг разговорился. И голубою радостью поголубели тогда глубокие взоры Елисаветиных глаз.

Петр, продолжая начатый разговор, говорил со свойственным ему уверенно-пророческим выражением:

– Если бы не было этой дикой ломки при Петре, все пошло бы иначе.

Триродов слегка насмешливо улыбался.

– Ошибка, не правда ли? – спросил он. – Но уж если искать в русской истории ошибок, то не проще ли искать их еще раньше?

– Где же? При сотворении мира? – с грубою насмешливостью спросил Петр.

Триродов усмехнулся и сказал сдержанно:

– При сотворении мира, конечно, это что и говорить.

Но не заходя так далеко, для нас достаточно остановиться хоть на монгольском периоде.

– Однако, – сказал Рамеев, – вы далеконько взяли.

Триродов продолжал:

– Историческая ошибка была в том, что Россия не сплотилась тогда с татарами.

– Мало у нас татарщины! – досадливо сказал Петр.

– Оттого и много, что не сплотились, – возразил Триродов. – Надобно было иметь смысл основать Монголо-русскую империю.

– И перейти в магометанство? – спросил доктор Светилович, человек очень милый, но уж слишком уверенный во всем том, что несомненно.

– Нет, зачем! – отвечал Триродов. – Борис Годунов был же христианином. Да и не в этом дело. Все равно, мы и католики Западной Европы смотрели друг на друга, как на еретиков. А тогда наша империя была бы всемирною. И если бы даже нас причисляли к желтой расе, то все же эта желтая раса считалась бы благороднейшею, и желтый цвет кожи казался бы весьма элегантным.

– Вы развиваете какой-то странный… монгольский парадокс, – презрительно сказал Петр.

Триродов говорил:

– Все равно же, на нас и теперь смотрят в Европе почти как на монголов, как на расу, очень смешанную с монгольскими элементами. Говорят: поскоблите русского – откроете татарина.

Завязался спор, который продолжался и когда вышли из-за стола.

Петр Матов во время всего обеда был сильно не в духе. Он едва находил, что говорить со своею соседкою, молодою девицею, черноглазою, черноволосою, красивою с.-д. И прекрасная с.-д. все чаще стала обращаться к сидевшему рядом с нею по другую сторону священнику Закрасину. Он примыкал к к.-д. и все же был ближе к ней по убеждениям, чем октябрист Матов.

Петру не нравилось, что Елисавета не обращает на него внимания, а смотрит на Триродова и слушает Триродова. Почему-то было ему досадно и то, что Елена иногда подолгу останавливала свой разнеженный взор тоже на Триродове. И в Петре все возрастало жуткое желание наговорить неприятностей Триродову.

"Ведь он же гость", – подумал было Петр, сдерживая себя, но в ту же минуту почувствовал, что не может удержаться, что должен как-нибудь, чем бы то ни было, смутить самоуверенность Триродова. Петр подошел к Триродову и, покачиваясь перед ним на своих длинных и тонких ногах, сказал тоном, враждебность которого почти не старался скрыть:

– На днях на пристани какой-то проходимец расспрашивал о вас. Кербах и Жербенев пили пиво и говорили глупости, а он подсел к ним и очень вами интересовался.

– Лестно, – неохотно сказал Триродов.

– Ну, не знаю, насколько лестно, – язвительно сказал Петр. – По-моему, приятного мало. Наружность очень подозрительная – какой-то оборванец. Хоть и уверяет, что он – актер, да что-то не похож. Говорит, что вы с ним старые друзья. Замечательный нахал!

Триродов улыбнулся. Елисавета тревожно сказала:

– Его же мы встретили на днях около вашего дома.

– Место довольно уединенное, – неопределенным тоном сказал Триродов.

Петр описал его наружность.

– Да, это – актер Остров, – сказал Триродов.

Елисавета, чувствуя странное беспокойство, сказала:

– Он, кажется, все блуждал здесь по соседству, выспрашивал и высматривал. Не замышляет ли он чего-нибудь?

– Очевидно, шпион, – презрительно сказала молодая с.-д.

Триродов, не выражая ни малейшего удивления, сказал:

– Вы думаете? Может быть. Не знаю. Я не видел его уже лет пять.

Молодая с.-д. подумала, что Триродов обиделся на нее за своего знакомого; она сказала несколько натянуто:

– Вы его хорошо знаете, тогда извините.

– Я не знаю его теперешнего положения, – сказал Триродов. – Все может быть.

– Можно ли ручаться за все случайные знакомства! – сказал Рамеев.

Триродов спросил Петра:

– Что же он говорил обо мне?

Но тон его голоса не обнаруживал особенно большого любопытства. Петр сказал, усмехаясь саркастически:

– Ну, говорил-то он мало, больше выспрашивал. Говорил, что вы его хорошо знаете. Впрочем, я скоро ушел.

Триродов говорил тихо:

– Да, я его знаю давно. Может быть, и недостаточно хорошо, но знаю. У меня были с ним кое-какие сношения.

– Он у вас был вчера? – спросила Елисавета.

Триродов отвечал:

– Он заходил ко мне поздно вечером. Вчера. Очень поздно. Не знаю, почему он выбрал такой поздний час. Просил помочь. Требования его были довольно велики. Я дам ему, что смогу. Он отправится дальше.

Все это было сказано отрывисто и нехотя. Ни у кого не стало охоты продолжать разговор об этом, но в это время совершенно неожиданно в разговор вмешался Кирша. Он подошел к отцу и сказал тихим, но очень внятным голосом:

– Он нарочно пришел так поздно, когда я спал, чтобы я его не видел. Но я его помню. Когда еще я был совсем маленький, он показывал мне страшные фокусы. Теперь уж я не помню, что он делал. Помню только, что мне было очень страшно, и я плакал.

Все с удивлением смотрели на Киршу, переглядывались и улыбались. Триродов спокойно сказал:

– Ты это во сне видел, Кирша. Мальчики в его возрасте любят фантастические сказки, – продолжал он, обращаясь опять ко взрослым. – Да и мы, – мы любим утопии. Читаем Уэльса. Самая жизнь, которую мы теперь творим, представляется сочетанием элементов реального бытия с элементами фантастическими и утопическими. Возьмите, например, хотя бы это дело…

Так прервал Триродов разговор об Острове и перевел его на другой вопрос, из числа волновавших в то время все общество. Вскоре после того он уехал. За ним поднялись и другие.

Хозяева остались одни и сразу почувствовали в себе осадок досады и враждебности. Рамеев упрекал Петра:

– Послушай, Петя, так, брат, нельзя. Это же негостеприимно. Ты все время так смотрел на Триродова, точно собирался послать его ко всем чертям.

Петр ответил со сдержанною угрюмостью:

– Вот именно, ко всем чертям. Вы, дядя, угадали мое настроение.

Рамеев посмотрел на него с недоумением и спросил:

– Да за что же, мой друг?

– За что? – пылко, давая волю своему раздражению, заговорил Петр. – Да что он такое? Шарлатан? Мечтатель? Колдун? Не знается ли он с нечистою силою? Как вам кажется? Или уж это не сам ли черт в человеческом образе? Не черный, а серый, Анчутка беспятый, серый, плоский черт?

– Ну, полно, Петя, что ты говоришь! – досадливо сказал Рамеев.

Елисавета улыбалась неверною улыбкою покорной иронии, золотою и опечаленною, и желтая в ее черных волосах грустила и томилась роза. И широко раскрыты были удивленные глаза Елены.

Петр продолжал:

– Да подумайте сами, дядя, оглянитесь кругом, – ведь он же совсем околдовал наших девочек.

– Если и околдовал, – сказала, весело улыбаясь Елена, – то меня только немножечко.

Елисавета покраснела, но сказала спокойно:

– Да, любопытно слушать. И не заткнуть же уши.

– Вот видите, она сознается! – сердито воскликнул Петр.

– В чем? – с удивлением спросила Елисавета.

– Из-за этого холодного, тщеславного эгоиста ты всех готова забыть, – горячо говорил Петр.

– Не заметила ни его тщеславия, ни его эгоизма, – холодно сказала Елисавета.

– Удивляюсь, когда ты успела так хорошо, – или так худо, – с ним познакомиться.

Петр продолжал сердито:

– Вся эта его жалкая и вздорная болтовня – только из желания порисоваться.

Елисавета с непривычною ей резкостью сказала:

– Петя, ты ему завидуешь.

И сейчас же, почувствовавши свою грубость, сказала краснея:

– Извини меня, пожалуйста, Петя, но ты так жестоко нападаешь, что получается впечатление какого-то личного раздражения.

– Завидую? Чему? – горячо возразил Петр. – Скажи мне, что он сделал полезного? Вот он напечатал несколько рассказцев, книгу стихов, – но назови мне хоть одно из его сочинений, в стихах ли, в прозе ль, где была бы хоть капля художественного или общественного смысла.

– Его стихи, – начала было Елисавета.

Петр перебил ее:

– Ты мне скажи, где его талант? Чем он известен? Кто его знает? Все, что он пишет, только кажется поэзией. Перекрестись и увидишь, что все это книжно, вымучено, сухо. Бездарное дьявольское наваждение.

Рамеев сказал примирительным тоном:

– Ну, уж это ты напрасно. Нельзя же так отрицать!

– Ну, даже допустим, что там есть кое-что не очень плохое, – продолжал Петр. – В наше время кто же не сумеет слепить звонких стишков! Но все-таки, что я должен в нем уважать? Развратный, плешивый, смешной, подслеповатый, – и Елисавета находит его красавцем!

Елисавета сказала с удивлением:

– Никогда я не говорила про его красоту. И разврат его – откуда это? Городские сплетни?

Елисавета покраснела и нахмурилась. Ее синие глаза странными зажглись зеленоватыми огоньками. Петр гневно вышел из комнаты.

– Чем он так раздражен? – с удивлением спросил Рамеев.

Елисавета потупилась и с детскою застенчивостью сказала:

– Не знаю.

Она стыдливо улыбнулась робкому тону своих слов, потому что почувствовала себя девочкою, которая скрывает. Преодолевая стыд, она сказала:

– Он – ревнивый.

Глава двенадцатая

Триродов любил быть один. Праздником ему было уединение и молчание. Так значительны казались ему одинокие его переживания, и такая сладкая была влюбленность в мечту. Кто-то приходил, что-то являлось. Не то во сне, не то наяву были дивные явления. Они сожигали тоску.

Тоска была привычным состоянием Триродова. Только в писании стихов и прозы знал он самозабвение – удивительное состояние, когда время свивается и сгорает, когда дивное вдохновение награждает избранника светлым восторгом за все тяготы, за всю смуту жизни. Он писал много – печатал мало. Известность его была очень ограниченна, – мало кто читал его стихи и прозу, и из читавших мало было таких, кто признавал его талант. Его сочинения, новеллы и лирические стихи не отличались ни особою непонятностью, ни особыми декадентскими вычурами. Но они носили на себе печать чего-то изысканного и странного. Надо было иметь особый строй души, чтобы любить эту простую с виду, но столь необычную поэзию.

Для иных, знавших его, казалась странною его неизвестность. Казалось, что способности его были достаточно велики для того, чтобы привлечь к нему удивление, внимание и признание толпы. Но он несколько презирал людей, – слишком, может быть, уверенный в своей гениальности, – и никогда не сделал движения, чтобы им угодить или понравиться. И потому его сочинений почти нигде не печатали.

Да и вообще с людьми сходился Триродов редко и неохотно. Ему тяжело было смотреть с невольною проницательностью во мглу их темных и тяжелых душ.

Только с женою ему было легко. Влюбленность роднит души. Но его жена умерла несколько лет назад. Она умерла, когда Кирше было уже лет шесть. Кирша помнил ее – не мог забыть, все вспоминал. Смерть жены Триродов почему-то ставил в связь с рождением сына. Хотя очевидной связи не было, – его жена умерла от случайной острой болезни. Триродов думал: "Она родила и потому должна была умереть. Жить – только невинным".

Она умерла, но он всегда ждал ее и думал с отрадою:

"Придет. Не обманет. Даст знак. Уведет за собою".

И жизнь становилась легкою, как зыблемое видение сладкого сна.

Он любил смотреть на портреты жены. На стене его кабинета висел портрет, написанный знаменитым английским художником. Было много фотографических ее изображений. Сладко было ему мечтать и, мечтая, любоваться изображениями прекрасного лица и милого тела.

Иногда уединение нарушалось вторжением суетливой внешней жизни и внешней, холодно-чувственной любви. Приходила женщина, с которою у Триродова была с прошлого года связь, странная, нетребовательная, как-то ни с чего взявшаяся и никуда не ведущая. Это была учительница здешней женской гимназии Екатерина Николаевна Алкина, тихая, холодная, спокойная, с темно-рыжими волосами, с тонким, матово-бледным лицом, на котором были неожиданно ярки губы большого рта, как будто вся телесность и красочность лица в эту влилась внезапную яркость губ, такую грешную, такую жуткую. Она была замужем, но разошлась с мужем. У нее был сын: он жил при ней. Она была с.-д. и работала в организации, но в ее жизни это было случайно. С Триродовым она познакомилась из-за партийных дел. Ее товарищи как-то чутьем поняли, что для сношений с Триродовым, стоявшим к ним не очень близко, следует выбрать эту женщину.

Вот пришла Алкина и начала, как всегда:

– Я к вам по делу.

Глубоким и спокойным взглядом смотрел на нее Триродов, отвечая ей обычные слова, обычный свершая обряд любезного гостеприимства. Слегка волнуясь от скрытых желаний, говорила Алкина о "деле".

Еще раньше было условлено, что партийный агитатор, которого ждали для предположенной массовки, остановится в доме Триродова: это считалось самым безопасным местом. Сегодня Алкина сообщила, что агитатора ждут к вечеру. Надо было провести его в дом Триродова и сделать это так, чтобы в городе об этом не знали. Условились, где для него будет открыт вход, и Триродов вышел сделать необходимые распоряжения. Приятное ощущение творимой тайны наполняло его радостью.

Когда Триродов вернулся, Алкина стояла у стола и перелистывала какую-то новую книгу. Руки ее слегка дрожали. Она посмотрела на Триродова ожидающим взглядом. Казалось, что она хочет сказать что-то значительное и нежное, – но голосом взволнованно-звучным она заговорила опять о деле. Она рассказывала новое в городе, в гимназии, в организации, – о конфискации местной газеты, о высылках из города по распоряжению полиции, о брожении на фабрике. Триродов спросил:

– Кто из здешних будет на массовке говорить?

– Бодеев, из гимназии, – ответила Алкина.

– Я не люблю, что он пищит, – сказал Триродов.

Алкина робко улыбнулась и сказала:

– Он хороший партийный работник – это надо ценить.

– Вы знаете, я не очень партийный, – ответил Триродов.

Алкина помолчала, вздрогнула, встала, – и вдруг перестала волноваться. На ее бледном лице, казалось, живы были только губы, яркие, медленно говорящие. Она спросила спокойно:

– Георгий Сергеевич, вы меня приласкаете?

Триродов улыбнулся. Он сидел спокойно в кресле, смотрел на нее прямо и бесстрастно и немного замедлил ответом. Алкина спросила опять с печалью и кроткою покорностью:

– Может быть, вам некогда? или не хочется?

Триродов спокойно ответил:

– Нет, Катя, я рад вам. Там будет вам удобно, – сказал он, показывая глазами на открытую дверь в маленькую соседнюю комнату, из которой уже не было другого выхода.

Алкина, краснея слегка, сказала:

– Если позволите, я лучше здесь разденусь. Мне радостно, чтобы вы на меня долго смотрели.

Триродов помог ей расстегнуть застежки у ее юбки. Алкина села на стул, наклонилась и принялась расстегивать пуговки башмаков. Потом, медленно и с удовольствием переступая освобожденными от сжатий обуви ногами по полу, подошла к двери наружу, заперла ее на ключ и сказала:

– Вы же знаете, у меня только одна радость.

Она проворно разделась, стала перед Триродовым, подняла руки, – и была вся длинная, гибкая, как белая змея. Скрестив пальцы вытянутых вверх рук, она потянулась всем телом, такая стройная и гибкая, что казалось, вот-вот совьется белым кольцом. Потом она опустила руки, стала, спокойная и холодная, и сказала:

– Прежде всего посмотрите на меня. Я еще не очень постарела? не совсем увяла?

Триродов, любуясь ею, сказал тихо:

– Катя, вы прекрасны, как всегда.

Алкина спросила недоверчиво:

– Правда? Измятое одеждою тело и от времени увядающая кожа, как может это тело быть прекрасным?

– Вы – такая стройная и гибкая, – говорил Триродов. – Линии вашего тела несколько вытянуты в длину, но они совершенно чисты. Кто захочет измерить вас мерою, тот не найдет ошибок в пропорциях вашего тела.

Алкина, внимательно рассматривая свое тело, сказала с тою же недоверчивостью:

– Хорошо, линии. Но колорит? Вы как-то говорили, что у русских часто бывает неприятный цвет кожи. Когда я смотрю на белизну моего тела, она мне напоминает гипс, и я плачу оттого, что я так некрасива.

– Нет, Катя, – возразил Триродов, – белизна вашего тела – не гипс. Это мрамор, слегка розовый. Это – молоко, влитое в алый хрустальный сосуд. Это – горный снег, озаренный догорающею зарею. Это – белая мечта, пронизанная розовым желанием.

Алкина улыбнулась радостно, слегка покраснела и спросила:

– Сегодня вы опять сделаете с меня сколько-нибудь снимков, да? Иначе я буду плакать о том, что я такая некрасивая, такая худая, что вы не хотите вспомнить иногда о моем лице и моем теле.

– Да, – сказал Триродов, – у меня есть несколько приготовленных пластинок.

Алкина засмеялась радостно и сказала:

– Сначала поцелуйте меня.

Назад Дальше