Собрание сочинений. Том 2. Повести и рассказы - Владимир Короленко 7 стр.


- Пан судья! - заговорил он мягко. - Вы человек справедливый… отпустите ребенка. Малый был в "дурном обществе", но, видит бог, он не сделал дурного дела, и если его сердце лежит к моим оборванным беднягам, то, клянусь богородицей, лучше велите меня повесить, но я не допущу, чтобы мальчик пострадал из-за этого. Вот твоя кукла, малый!..

Он развязал узелок и вынул оттуда куклу. Рука отца, державшая мое плечо, разжалась. В лице виднелось изумление.

- Что это значит? - спросил он наконец.

- Отпустите мальчика, - повторил Тыбурций, и его широкая ладонь любовно погладила мою опущенную голову. - Вы ничего не добьетесь от него угрозами, а между тем я охотно расскажу вам все, что вы желаете знать… Выйдем, пан судья, в другую комнату.

Отец, все время смотревший на Тыбурция удивленными глазами, повиновался. Оба они вышли, а я остался на месте, подавленный ощущениями, переполнившими мое сердце. В эту минуту я ни в чем не отдавал себе отчета, и если теперь я помню все детали этой сцены, если я помню даже, как за окном возились воробьи, а с речки доносился мерный плеск весел, - то это просто механическое действие памяти. Ничего этого тогда для меня не существовало; был только маленький мальчик, в сердце которого встряхнули два разнообразные чувства: гнев и любовь, - так сильно, что это сердце замутилось, как мутятся от толчка в стакане две отстоявшиеся разнородные жидкости. Был такой мальчик, и этот мальчик был я, и мне самому себя было как будто жалко. Да еще были два голоса, смутным, хотя и оживленным говором звучавшие за дверью…

Я все еще стоял на том же месте, как дверь кабинета отворилась, и оба собеседника вошли. Я опять почувствовал на своей голове чью-то руку и вздрогнул. То была рука отца, нежно гладившая мои волосы.

Тыбурций взял меня на руки и посадил в присутствии отца к себе на колени.

- Приходи к нам, - сказал он, - отец тебя отпустит попрощаться с моей девочкой. Она… она умерла.

Голос Тыбурция дрогнул, он странно заморгал глазами, но тотчас же встал, поставил меня на пол, выпрямился и быстро ушел из комнаты.

Я вопросительно поднял глаза на отца. Теперь передо мной стоял другой человек, но в этом именно человеке я нашел что-то родное, чего тщетно искал в нем прежде. Он смотрел на меня обычным своим задумчивым взглядом, но теперь в этом взгляде виднелся оттенок удивления и как будто вопрос. Казалось, буря, которая только что пронеслась над нами обоими, рассеяла тяжелый туман, нависший над душой отца, застилавший его добрый и любящий взгляд… И отец только теперь стал узнавать во мне знакомые черты своего родного сына.

Я доверчиво взял его руку и сказал:

- Я ведь не украл… Соня сама дала мне на время…

- Д-да, - ответил он задумчиво, - я знаю… Я виноват перед тобою, мальчик, и ты постараешься когда-нибудь забыть это, не правда ли?

Я с живостью схватил его руку и стал ее целовать. Я знал, что теперь никогда уже он не будет смотреть на меня теми страшными глазами, какими смотрел за несколько минут перед тем, и долго сдерживаемая любовь хлынула целым потоком в мое сердце.

Теперь я его уже не боялся.

- Ты отпустишь меня теперь на гору? - спросил я, вспомнив вдруг приглашение Тыбурция.

- Д-да… Ступай, ступай, мальчик, попрощайся… - ласково проговорил он все еще с тем же оттенком недоумения в голосе. - Да, впрочем, постой… пожалуйста, мальчик, погоди немного.

Он ушел в свою спальню и, через минуту выйдя оттуда, сунул мне в руку несколько бумажек.

- Передай это… Тыбурцию… Скажи, что я покорнейше прошу его, - понимаешь?.. покорнейше прошу - взять эти деньги… от тебя… Ты понял?.. Да еще скажи, - добавил отец, как будто колеблясь, - скажи, что если он знает одного тут… Федоровича, то пусть скажет, что этому Федоровичу лучше уйти из нашего города… Теперь ступай, мальчик, ступай скорее.

Я догнал Тыбурция уже на горе и, запыхавшись, нескладно исполнил поручение отца.

- Покорнейше просит… отец… - и я стал совать ему в руку данные отцом деньги.

Я не глядел ему в лицо. Деньги он взял и мрачно выслушал дальнейшее поручение относительно Федоровича.

В подземельи, в темном углу, на лавочке лежала Маруся. Слово "смерть" не имеет еще полного значения для детского слуха, и горькие слезы только теперь, при виде этого безжизненного тела, сдавили мне горло. Моя маленькая приятельница лежала серьезная и грустная, с печально вытянутым личиком. Закрытые глаза слегка ввалились и еще резче оттенились синевой. Ротик немного раскрылся, с выражением детской печали. Маруся как будто отвечала этою гримаской на наши слезы.

"Профессор" стоял у изголовья и безучастно качал головой. Штык-юнкер стучал в углу топором, готовя, с помощью нескольких темных личностей, гробик из старых досок, сорванных с крыши часовни. Лавровский, трезвый и с выражением полного сознания, убирал Марусю собранными им самим осенними цветами. Валек спал в углу, вздрагивая сквозь сон всем телом, и по временам нервно всхлипывал.

Заключение

Вскоре после описанных событий члены "дурного общества" рассеялись в разные стороны. Остались только "профессор", по-прежнему, до самой смерти, слонявшийся по улицам города, да Туркевич, которому отец давал по временам кое-какую письменную работу. Я с своей стороны пролил немало крови в битвах с еврейскими мальчишками, терзавшими "профессора" напоминанием о режущих и колющих орудиях.

Штык-юнкер и темные личности отправились куда-то искать счастья. Тыбурций и Валек совершенно неожиданно исчезли, и никто не мог сказать, куда они направились теперь, как никто не знал, откуда они пришли в наш город.

Старая часовня сильно пострадала от времени. Сначала у нее провалилась крыша, продавив потолок подземелья. Потом вокруг часовни стали образовываться обвалы, и она стала еще мрачнее; еще громче завывают в ней филины, а огни на могилах темными осенними ночами вспыхивают синим зловещим светом. Только одна могила, огороженная частоколом, каждую весну зеленела свежим дерном, пестрела цветами.

Мы с Соней, а иногда даже с отцом, посещали эту могилу; мы любили сидеть на ней в тени смутно лепечущей березы, в виду тихо сверкавшего в тумане города. Тут мы с сестрой вместе читали, думали, делились своими первыми молодыми мыслями, первыми планами крылатой и честной юности.

Когда же пришло время и нам оставить тихий родной город, здесь же в последний день мы оба, полные жизни и надежды, произносили над маленькою могилкой свои обеты.

1885

"Лес шумит"

Полесская легенда

"Было и быльем поросло.

Лес шумел…"

I

В этом лесу всегда стоял шум - ровный, протяжный, как отголосок дальнего звона, спокойный и смутный, как тихая песня без слов, как неясное воспоминание о прошедшем. В нем всегда стоял шум, потому что это был старый, дремучий бор, которого не касались еще пила и топор лесного барышника. Высокие столетние сосны с красными могучими стволами стояли хмурою ратью, плотно сомкнувшись вверху зелеными вершинами. Внизу было тихо, пахло смолой; сквозь полог сосновых игол, которыми была усыпана почва, пробились яркие папоротники, пышно раскинувшиеся причудливою бахромой и стоявшие недвижимо, не шелохнув листом. В сырых уголках тянулись высокими стеблями зеленые травы; белая кашка склонялась отяжелевшими головками, как будто в тихой истоме. А вверху, без конца и перерыва, тянул лесной шум, точно смутные вздохи старого бора.

Но теперь эти вздохи становились все глубже, сильнее. Я ехал лесною тропой, и, хотя неба мне не было видно, но по тому, как хмурился лес, я чувствовал, что над ним тихо подымается тяжелая туча. Время было не раннее.

Между стволов кое-где пробивался еще косой луч заката, но в чащах расползались уже мглистые сумерки. К вечеру собиралась гроза.

На сегодня нужно было уже отложить всякую мысль об охоте; впору было только добраться перед грозой до ночлега. Мой конь постукивал копытом в обнажившиеся корни, храпел и настораживал уши, прислушиваясь к гулко щелкающему лесному эхо. Он сам прибавлял шагу к знакомой лесной сторожке.

Залаяла собака. Между поредевшими стволами мелькают мазаные стены. Синяя струйка дыма вьется под нависшею зеленью; покосившаяся изба с лохматою крышей приютилась под стеной красных стволов; она как будто врастает в землю, между тем как стройные и гордые сосны высоко покачивают над ней своими головами. Посредине поляны, плотно примкнувшись друг к другу, стоит кучка молодых дубов.

Здесь живут обычные спутники моих охотничьих экскурсий - лесники Захар и Максим. Но теперь, по-видимому, обоих нет дома, так как никто не выходит на лай громадной овчарки. Только старый дед, с лысою головой и седыми усами, сидит на завалинке и ковыряет лапоть. Усы у деда болтаются чуть не до пояса, глаза глядят тускло, точно дед все вспоминает что-то и не может припомнить.

- Здравствуй, дед. Есть кто-нибудь дома?

- Эге! - мотает дед головой. - Нет ни Захара, ни Максима, да и Мотря побрела в лес за коровой… Корова куда-то ушла, - пожалуй, медведи… задрали… Вот оно как, нет никого!

- Ну, ничего. Я с тобой посижу, обожду.

- Обожди, обожди, - кивает дед, и пока я подвязываю лошадь к ветви дуба, он всматривается - в меня слабыми и мутными глазами. Плох уж старый дед: глаза не видят и руки трясутся.

- А кто ж ты такой, хлопче? - спрашивает он, когда я подсаживаюсь на завалинке.

Этот вопрос я слышу в каждое свое посещение.

- Эге, знаю теперь, знаю, - говорит старик, принимаясь опять за лапоть. - Вот старая голова, как решето, ничего не держит. Тех, что давно умерли, помню, - ой, хорошо помню! А новых людей все забываю… Зажился на свете.

- А давно ли ты, дед, живешь в этом лесу?

- Эге, давненько! Француз приходил в царскую землю, я уже был.

- Много же ты на своем веку видел. Чай, есть чего рассказать.

Дед смотрит на меня с удивлением.

- А что же мне видеть, хлопче? Лес видел… Шумит лес, шумит и днем, и ночью, зимою шумит и летом… И я, как та деревина, век прожил в лесу и не заметил… Вот и в могилу пора, а подумаю иной раз, хлопче, то и сам смекнуть не могу: жил я на свете или нет… Эге, вот как! Может, и вовсе не жил…

Край темной тучи выдвинулся из-за густых вершин над лесною поляной; ветви замыкавших поляну сосен закачались под дуновением ветра, и лесной шум пронесся глубоким усилившимся аккордом. Дед поднял голову и прислушался.

- Буря идет, - сказал он через минуту. - Это вот я знаю. Ой-ой, заревет ночью буря, сосны будет ломать, с корнем выворачивать станет!.. Заиграет лесной хозяин… - добавил он тише.

- Почему же ты знаешь, дед?

- Эге, это я знаю! Хорошо знаю, как дерево говорит… Дерево, хлопче, тоже боится… Вот осина, проклятое дерево, все что-то лопочет, - и ветру нет, а она трясется. Сосна на бору в ясный день играет-звенит, а чуть подымется ветер, она загудит и застонет. Это еще ничего… А ты вот слушай теперь. Я хоть глазами плохо вижу, а ухом слышу: дуб зашумел, дуба уже трогает на поляне… Это к буре.

Действительно, куча невысоких коряжистых дубов, стоявших посредине поляны и защищенных высокою стеною бора, помахивала крепкими ветвями, и от них несся глухой шум, легко отличаемый от гулкого звона сосен.

- Эге! слышишь ли, хлопче? - говорит дед с детски-лукавой улыбкой. - Я уже знаю: тронуло этак вот дуба, значит хозяин ночью пойдет, ломать будет… Да нет, не сломает! Дуб - дерево крепкое, не под силу даже хозяину… вот как!

- Какой же хозяин, деду? Сам же ты говоришь: буря ломает.

Дед закивал головой с лукавым видом.

- Эге, я ж это знаю!.. Нынче, говорят, такие люди пошли, что уже ничему не верят. Вот оно как! А я же его видел, вот как тебя теперь, а то еще лучше, потому что теперь у меня глаза старые, а тогда были молодые. Ой-ой, как еще видели мои глаза смолоду!..

- Как же ты его видел, деду, скажи-ка?

- А вот, все равно, как и теперь: сначала сосна застонет на бору… То звенит, а то стонать начнет: о́-ох-хо-о… о́-хо-о! - и затихнет, а потом опять, потом опять, да чаще, да жалостнее. Эге, потому что много ее повалит хозяин ночью. А потом дуб заговорит. А к вечеру все больше, а ночью и пойдет крутить: бегает по лесу, смеется и плачет, вертится, пляшет и все на дуба налегает, все хочется вырвать… А я раз осенью и посмотрел в оконце; вот ему это и не по сердцу: подбежал к окну, тар-рах в него сосновою корягой; чуть мне все лицо не искалечил, чтоб ему было пусто; да я не дурак - отскочил. Эге, хлопче, вот он какой сердитый!..

- А каков же он с виду?

- Ас виду он все равно, как старая верба, что стоит на болоте. Очень похож!.. И волосы - как сухая омела, что вырастает на деревьях, и борода тоже, а нос - как здоровенный сук, а морда корявая, точно поросла лишаями. Тьфу, какой некрасивый! Не дай же бог ни одному крещеному на него походить… Ей-богу! Я-таки в другой раз на болоте его видел, близко… А хочешь, приходи зимой, так и сам увидишь его. Взойди туда, на гору, - лесом та гора поросла, - и полезай на самое высокое дерево, на верхушку. Вот оттуда иной день и можно его увидать: идет он белым столбом поверх лесу, так и вертится сам, с горы в долину спускается. Побежит, побежит, а потом в лесу и пропадет. Эге!.. А где пройдет, там след белым снегом устилает… Не веришь старому человеку, так когда-нибудь сам посмотри.

Разболтался старик. Казалось, оживленный и тревожный говор леса и нависшая в воздухе гроза возбуждали старую кровь. Дед кивал головой, усмехался, моргал выцветшими глазами.

Но вдруг будто какая-то тень пробежала по высокому, изборожденному морщинами лбу. Он толкнул меня локтем и сказал с таинственным видом:

- А знаешь, хлопче, что я тебе скажу?.. Он, конечно, лесной хозяин - мерзенная тварюка, это правда. Крещеному человеку обидно увидать такую некрасивую харю… Ну, только надо о нем правду сказать: он зла не делает… Пошутить с человеком пошутит, а чтоб лихо делать, этого не бывает.

- Да как же, дед, ты сам говорил, что он тебя хотел ударить корягой?

- Эге, хотел-таки! Так то ж он рассердился, зачем я в окно на него смотрю, вот оно что! А если в его дела носа не совать, так и он такому человеку никакой пакости не сделает. Вот он какой, лесовик!.. А знаешь, в лесу от людей страшнее дела бывали… Эге, ей-богу!

Дед наклонил голову и с минуту сидел в молчании. Потом, когда он посмотрел на меня, в его глазах, сквозь застлавшую их тусклую оболочку, блеснула как будто искорка проснувшейся памяти.

- Вот я тебе расскажу, хлопче, лесную нашу бывальщину. Было тут раз, на самом этом месте, давно… Помню, я, ровно сон, а как зашумит лес погромче, то и все вспоминаю… Хочешь, расскажу тебе, а?

- Хочу, хочу, деду! Рассказывай.

- Так и расскажу же, эге! Слушай вот!

II

У меня, знаешь, батько с матерью давно померли, я еще малым хлопчиком был… Покинули они меня на свете одного. Вот оно как со мною было, эге! Вот громада и думает: "Что ж нам теперь с этим хлопчиком делать?" Ну, и пан тоже себе думает… И пришел на этот раз из лесу лесник Роман, да и говорит громаде: "Дайте мне этого хлопца в сторожку, я его буду кормить… Мне в лесу веселее, и ему хлеб…" Вот он как говорит, а громада ему отвечает: "Бери!" Он и взял. Так я с тех самых пор в лесу и остался.

Тут меня Роман и выкормил. Ото ж человек был какой страшный, не дай господи!.. Росту большого, глаза черные, и душа у него темная из глаз глядела, потому что всю жизнь этот человек в лесу один жил: медведь ему, люди говорили, все равно, что брат, а волк-племянник. Всякого зверя он знал и не боялся, а от людей сторонился и не глядел даже на них… Вот он какой был - ей-богу, правда! Бывало, как он на меня глянет, так у меня по спине будто кошка хвостом поведет… Ну, а человек был все-таки добрый, кормил меня, нечего сказать, хорошо: каша, бывало, гречневая всегда у него с салом, а когда утку убьет, так и утка. Что правда, то уже правда, кормил-таки.

Так мы и жили вдвоем. Роман в лес уйдет, а меня в сторожке запрет, чтобы зверюка не съела. А после дали ему жинку Оксану.

Пан ему жинку дал. Призвал его на село, да и говорит: "Вот что, говорит, Ромасю, женись!" Говорит пану Роман сначала: "А на какого же мне бica жинка? Что мне в лесу делать с бабой, когда у меня уж и без того хлопец есть? Не хочу я, говорит, жениться!" Не привык он с девками возиться, вот что! Ну, да и пан тоже хитрый был… Как вспомню про этого пана, хлопче, то и подумаю себе, что теперь уже таких нету, - нету таких панов больше - вывелись… Вот хоть бы и тебя взять: тоже, говорят, и ты панского роду… Может, оно и правда, а таки нет в тебе этого… настоящего… Так себе, мизерный хлопчина, больше ничего.

Ну, а тот настоящий был, из прежних… Вот, скажу тебе, такое на свете водится, что сотни людей одного человека боятся, да еще как!.. Посмотри ты, хлопче, на ястреба и на цыпленка: оба из яйца вылупились, да ястреб сейчас вверх норовит, эге! Как крикнет в небе, так сейчас не то что цыплята - и старые петухи забегают… Вот же ястреб-панская птица, а курица-простая мужичка…

Вот, помню, я малым хлопчиком был: везут мужики из лесу толстые бревна, человек, может быть, тридцать. А пан один на своем конике едет да усы крутит. Конек под ним играет, а он кругом смотрит. Ой-ой! завидят мужики пана, то-то забегают, лошадей в снег сворачивают, сами шапки снимают. После сколько бьются, из снега бревна вывозят, а пан себе скачет, - вот ему, видишь ты, и одному на дороге тесно! Поведет пан бровью - уже мужики боятся, засмеется - и всем весело, а нахмурится - все запечалятся. А чтобы кто пану мог перечить, того, почитай, и не бывало.

Ну, а Роман, известно, в лесу вырос, обращения не знал, и пан на него не очень сердился.

- Хочу, - говорит пан, - чтоб ты женился, а зачем, про то я сам знаю. Бери Оксану.

- Не хочу я, - отвечал Роман, - не надо мне ее, хоть бы и Оксану! Пускай на ней чорт женится, а не я… Вот как!

Велел пан принести канчуки, растянули Романа, пан его спрашивает:

- Будешь, Роман, жениться?

- Нет, - говорит, - не буду.

- Сыпьте ж ему, - говорит пан, - в мотню, сколько влезет.

Засыпали ему-таки немало; Роман на что уж здоров был, а все ж ему надоело.

- Бросьте уж, - говорит, - будет-таки! Пускай же ее лучше все черти возьмут, чем мне за бабу столько муки принимать. Давайте ее сюда, буду жениться!

Жил на дворе у пана доезжачий, Опанас Швидкий. Приехал он на ту пору с поля, как Романа к женитьбе заохачивали. Услышал он про Романову беду - бух пану в ноги. Таки упал в ноги, целует…

- Чем, - говорит, - вам, милостивый пан, человека мордовать, лучше я на Оксане женюсь, слова не скажу…

Эге, сам-таки захотел жениться на ней. Вот какой человек был, ей-богу!

Вот Роман было обрадовался, повеселел. Встал на ноги, завязал мотню и говорит:

- Вот, - говорит, - хорошо. Только что бы тебе, человече, пораньше немного приехать? Да и пан тоже - всегда вот так!.. Не расспросить же было толком, может, кто охотой женится. Сейчас схватили человека и давай ему сыпать! Разве, - говорит, - это по-христиански так делать? Тьфу!..

Эге, он порой и пану спуску не давал. Вот какой был Роман! Когда уж осердится, то к нему, бывало, не подступайся, хотя бы и пан. Ну, а пан был хитрый! У него, видишь, другое на уме было. Велел опять Романа растянуть на траве.

Назад Дальше