- Молодец, смекалка с тобой. Хоть и нельзя мне пить, а рюмку наполнить надо. Больные народ обидчивый, мнительный. Молодец, спасибо. Так откуда шрамы? Ну и резанули. Без пощады.
- Здесь сам резанул. Укус фаланги, майской, тут медлить нельзя. Полоснул, отсосал. А в палец гюрза укусила. Когда только начинал. Спасибо Бабаш рядом оказался. Рванул ножом по пальцу, спас.
- Что за Бабаш?
- Директор змеепитомника. Это по должности.
- А не по должности?
- Удивительный человек.
- Понял, ясно объясняешь. Ну, пей, терпежу нет. Поехали! - Петр Григорьевич выпростал из-под простыни, которую до того придерживал у подбородка, руку, исхудалую, не свою будто, пожелтевшими пальцами нежно обхватил рюмку, приподнял. - Будь! С возвращением!
Павел выпил.
- Повтори!
Павел налил и снова выпил. Коньяк был маслянистый, легко проглатывался, незнакомым и пустяковым показался напитком. Отвык от этой французской дребедени. Про это и сказал, облегченно вздохнув:
- Пустяковый все ж таки напиток. Легковатый.
- Вот, вот, в этом и смысл. Полегчало? А то, смотрю, испугался за меня. Ничего, выпрыгну. Как думаешь?
- Вам ли не выпрыгнуть.
- Верю, что веришь. Попробую, попытаюсь. Мне, знаешь ли, лекарства из Швеции, из Югославии самолетами доставляют. Неужели во всем мире нет лекарства, чтобы с моей грыжей не совладало? Достану! Куплю!
Вошла сестра, неся на тарелке крошечную дольку дыни, аромат которой, как тонким лезвием, прорезал воздух, лекарственное это удушье, и посулил надежду.
- Вот оно - чудо! - У Петра Григорьевича затряслись пальцы, когда брал дыню. - Поправлюсь, уеду в твою Кара-Калу! Не шутя говорю, уеду. Тишина, такие дыни...
- Вот еще помидоры. - Павел торопливо открыл чемодан, вынул, поднял на ладони громадный помидор, сразу же тоже заявивший себя терпким, сильным, на земле и солнце настоянным запахом.
- Можно, Лена?! - взмолился Петр Григорьевич. - Вот оно - чудо!
- Вам все можно, - сухо сказала сестра и унесла помидор.
- И верно, отчего нельзя, если душа просит. С душой надо советоваться медикам, вглядеться больному в душу, а тогда уж лечить. - Петр Григорьевич руку вскинул, когда произносил эти слова, веруя произносил. Но тут же сам себя и опроверг, усмешливо покривив губы: - Да только где она, эта душа, где? Как ее ухватить, Паша? Ты свою нащупал, беседуешь с ней?
- Нет.
- Ты какой приехал? Злой? Смирный? Счеты будешь сводить? Или простил? Меня простил?
- У меня к вам претензий нет.
- Ну-ну. Должны быть. Ты загремел, а я даже в свидетелях не побывал. Должны быть. Да какой спрос с больного! Верно, какой с меня спрос? Но я тебе помогу, Паша. Деньгами...
- Деньги у меня есть на первое время.
- Будешь жить пока у меня. В комнате сына. Он в армии. Там, правда, мой мотоцикл стоит. Отодвинешь его к стеночке. Да, вот так, отдал сына в армию, не стал ходы искать. Может, чему и обучит эта армия, пока отец болеет. В отца сын. А когда сын в такого отца, как я, отцу болеть нельзя. Что там, в Афганистане, ты ведь из тех мест?
- Кара-Кала на иранской границе. Там, как обычно, пограничники.
- Трудная служба? Жара, змеи вот. Еще зашлют парня в твою Кара-Калу.
- А сами собрались туда ехать.
- Я - другое. Мне - доживать. Ладно, хватит обо мне. Когда сына собираешься наведать?
- Мне отписано, чтобы исчез из его жизни.
- Гляди! Какая бабеночка была робкая, уютная. Ох, бабы!
- Она вышла за другого.
- Знаю. Ох, бабы, бабы! Из нашего профсоюза паренек, но какой-то никакой. Этот бы ножом себя по руке не полоснул, а уж в змееловы бы и подавно не сунулся.
- На сына все же взгляну. Хоть издали.
- Учти, сыну твоему помогали.
- Кто?
- Неважно. А она брала. Регулярно. Учти.
- Мне сестра посылала посылки все четыре года. Щедрые посылки. С ее-то зарплатой. Вы?
- Правильно, что помогала. Сестра, родная кровь.
- А ей помогали вы, так?
- Неважно, неважно, Паша. Мой тебе совет: встанешь на ноги, отбери сына.
- Думал об этом.
- Ты за эти пять лет, наверное, обо всем подумал. Сейчас здесь придется передумывать. Жизнь не обдумаешь. Человек предполагает, а бог располагает. Выпей-ка еще, и я с тобой... мысленно. Лена, где тот помидор? Тащи угощение!
Вошла Лена, неся на тарелочке крошечный ломтик помидора.
- А ему? Да не чинись ты, сестра милосердная. Ну, поухаживай за молодым человеком, окажи милосердие. Как же пить без закуски?
- Мне ничего не нужно, - сказал Павел.
- Мне нужно. В моем доме пьешь. Лена!
- Сейчас принесу. Может, отдельно пообедаете? Больные не всегда любят, когда рядом с ними едят.
- А я люблю.
- Да мне ничего не нужно, я сыт.
Сестра ушла, снова оставив после себя лекарственный шлейф и еще какое-то сродни запаху неудовольствие, которое исходило от нее, поскольку больной явно вел себя не по правилам.
- Уколы делает замечательно, - сказал Петр Григорьевич. - Рука крепкая, а душа добрая. Представляешь, девица.
- Точно установлено?
Впервые они рассмеялись, к мужскому потянувшись беседованию, когда вот коньячок на столе. Павел снова налил себе, хотя пить ему не хотелось. Не так, не с того все у него в Москве начиналось. К разному был готов, но не к поверженному этому человеку, к этой больнице на дому. Помнится, зарекался, что пить вообще не будет первое время в Москве, ясную сбережет голову. А только вошел в первый дом - и сразу за коньяк. И весь план разговора с Петром Григорьевичем - а план был - порушился. Так, глядишь, все и пойдет наперекосяк.
- Больше не пей, раз не хочешь, - сказал Петр Григорьевич. - И мне расхотелось. Что же, на новый виток пойдешь по старой дорожке или какую-то новую для себя жизнь наметил?
- Много чего наметил, мало чего могу. Надо начинать работать. А что я умею? Змей ловить в Москве негде. Экономист без права финансовой ответственности никому не нужен. В приказчики, может? Но тут тоже надо, чтобы захотели взять.
- Поглядим, помозгуем. Ты что-то пал духом, Паша. Вошел в комнату одним, а сейчас другой. Неужто из-за меня? Плох так?
Вернулась Лена, неся на подносе тарелки с закуской. Павел перенял у нее поднос, радуясь, что можно отвести глаза от спрашивающих, мудро-зорких глаз больного.
- Лена, может, и вы с нами? - Павел протянул ей свою рюмку.
- Я не пью! - отпрянула от рюмки сестра.
- Она у нас девица скромная, - сказал Петр Григорьевич.
- Вся беда от водки.
Павел вгляделся: оказывается, она была еще совсем молодая, ну, лет тридцать. И что-то даже миловидное было в ее лице, сжавшемся, наперед приготовившемся к морщинам.
- Мужика бы тебе, Лена, балагура, пьяницу, рукосуя, - сказал Петр Григорьевич. - Расцвела бы. Павел, займись. Хочешь, сосватаю? На старости лет будет кому уколы делать.
- Я на вас сердиться не могу, Петр Григорьевич, - обидчиво распрямилась сестра.
- Потому что больной?
- Потому что выздоравливающий. - Явная ложь смутила ее. - Как я надеюсь...
- Спасибо. Солгала, но спасибо.
- Я на вас сердиться не могу, а на вас сержусь, Павел. Простите, что без отчества. Нас не познакомили. Сержусь. Больной устал. В больнице бы вас к нему на три минутки допустили. И никаких коньяков.
- Сергеевич он по батюшке, - сказал Петр Григорьевич. - Потому я из вашей больницы и сбежал, что там и не лечат, и свободы нет.
- Сбежали, потому что могли себе позволить. Самоуверенности в вас много.
- Избывает, Лена, избывает. Уж и не знаю, чего там во мне много, осталось ли что.
- Человек вы большой силы, Петр Григорьевич, - уважительно сказала Лена. - Я потому от вас все и терплю, что сильный вы человек.
- Добрая душа, спасибо. Вот, Паша, ты появился, и Лену не узнать. Живое к живому тянется. Ленок, взгляни на его руки, на шрамы эти. Знаешь, кто он? Змеелов! Скажи, любят бабы такие руки, таких мужиков прокаленных?
Лена серьезно, внимательно оглядела Павла, как, наверное, осматривала больных, слагая о них первое впечатление.
- Отчаянные, может, и любят, - сказала она и быстро вышла из комнаты, спеша на раздавшийся певучий звонок.
- Профессор по мою душу, - сказал Петр Григорьевич. - Паш, ты погляди на него, сложи свое мнение. Не жаль тех денег, жаль шарлатану себя вверять. Эх, подняться бы, подняться бы!
А там, в коридоре, уже властвовал уверенный, благонадежный, раскатистый бас. Там, за дверью, начинался ритуал, священнодействие, предшествующее вхождению врача к больному. Там в ванной руки мылись под громко пущенной струей, там некие отпускались шуточки, когда сестра протягивала крахмальное полотенце, там тысячи раз повторенное в кинофильмах, а все же сохранившееся и в жизни совершалось профессорское это потирание ладони о ладонь и проборматывалось профессорское это, заштампованнейшее "ну-с!".
Театральным жестом широко распахнули дверь, и в комнату вступил профессор - тот самый, ожидаемый. Он был высок, тучноват, румян, седовато лыс, у него были жизнелюбивые, сочные губы. Из-под крахмального коротковатого халата выпирал, бахвалясь, добротный костюм. Уверенность, осведомленность, благонадежность вступили в комнату.
Павлу было велено сложить свое мнение о профессоре, и он принялся его разглядывать, хотя все сразу угляделось, по поверхности этот человек себя отработал наилучшим образом. Стереотип благонадежности - как раз то самое, что необходимо больным и еще больше родственникам больных, чтобы уверовать во всемогущество врача.
- О, коньяк! - жизнелюбиво пробасил профессор. - Отлично! Убрать с глаз долой! Елена Андреевна, вы, я надеюсь, не забыли своих обязанностей?
- Помню. - Еще больше ужалось ее молодое, к старости склонявшееся лицо. Павлу показалось, что она отозвалась и без почтения, и без трепета, но заскучала.
- Вы - кто? - услышал Павел. - Родственник? Визитер? Не дела ли принялись обсуждать? Приезжий?
- Визитер, - сказал Павел.
- Друг, приехал вот из Кара-Калы, - сказал Петр Григорьевич. Представляете, змеелов.
- Отлично, отлично. Прошу вас оставить нас, уважаемый товарищ змеелов. Елена Андреевна, проводите товарища со всем этим припасом в соседнюю комнату. - Профессор повернулся к Павлу спиной, загородил собой больного. Ну-с, дорогой наш Петр Григорьевич, займемся-ка делом.
Павел вышел следом за Леной в коридор. Она плотно прикрыла дверь, устало приткнулась плечом к косяку.
- Какое дело? - шепнули ее губы. - Погибает человек...
3
В узкой комнате, во всю длину которой разместился мощный, загадочный, похожий на уссурийского тигра мотоцикл фирмы "BSA", прошла первая ночь Павла Шорохова в Москве. Мотоцикл живым представлялся существом, хотя давно застыл на деревянных креплениях и, пожалуй, изверился, что его хозяин когда-нибудь сядет в седло и рванет бесстрашно, как это только он умел, смел. От машины живой приструивался запах, теплый, не машинный. Еще, казалось, не остыло тепло рук Петра Григорьевича, собравших своего тигра, вдохнувших в него жизнь. Петр Григорьевич, обзаведясь очередным таким зверем, сперва до последней гаечки разбирал его, неделями потом совершенствовал, не веря никаким фирмам с их изощренными инженерами и мастерами, а затем собирал, и выходила из его рук машина сил лошадиных на десять сильнее, чем то было обозначено в паспорте, выходила маневренней, сбросив килограммов на пять "жирка", заполучив какие-то особенно зоркие фары, особенно цепкие тормоза. Это занятие, эти вот механические тигры, которым была отведена комната в квартире, ради которых и в первом этаже поселился, столь не престижном для москвича, - это было делом для души у Петра Григорьевича, а может быть, и вообще его делом на земле. Гонщик, механик, изобретатель. Это и осталось с ним, хотя был он, сколько Павел знал его и до того, как узнал его, директором небольшого винно-фруктово-овощного магазина. Сперва одного, потом другого, третьего. Адреса менялись, магазины были все такими же, не очень большими, не очень нарядными, с хорошим, впрочем, сколь было возможно, ассортиментом полагающихся в них товаров. Засиживаться на одном месте Петр Григорьевич не любил и друзьям не советовал. Уходил не тогда, когда "уходили", а в самый разгар успеха, налаженности в работе, когда в районе все начальство души в нем не чаяло, вот тогда-то он и уходил, "менял - его слова - шубу". И снова налаживал, улучшал работу, поднимал "торговую точку до восклицательного знака" - и снова уходил. С добрым именем, с высокой репутацией, а главное - Шорохов это потом понял, там, когда времени было много, чтобы все обдумать, - главное, что уходил Котов, не успев увязнуть в отношениях, легко порывая нити, а не тенеты, которые образовываются в торговле долголетней работой на одном месте. И не хочешь, а образовываются. Эти тенеты и сгубили Шорохова. Он думал, что всегда сможет сбросить с плеч все там веревочки приятельств и обязательств, а попытался - и не смог. И потащило его на дно, вот именно что запутался. Где сам виноват, где другой виноват. Вдруг все эти "надо", "должен", "обязан" подняли голоса. Вдруг сам себе перестал быть хозяином.
А Петр Григорьевич Котов, как тот известный шахматист, его однофамилец, мог бы тоже именоваться гроссмейстером. В торговле. Но точнее будет, в той игре, в той науке, имя которой - жизнь. Менял свои магазинчики, гонял на своих звереподобных мотоциклах. Сказочно богат был, но не ухватишь, как и не догонишь, когда мчал он по шоссе. Откуда такой? Как стал таким? Ходили всякие слухи про прошлую жизнь Петра Котова. Рассказывали, что он из инженеров, что действительно был когда-то изобретателем, но где-то в чем-то не повезло, но сломалась судьба, говорили, что даже сидел он, правда, недолго, а уж потом вот и толкнулся в торговлю, оставив себе для души свои мотоциклы, возможность эту рвануть по шоссе со скоростью смерти и уцелеть. Он никогда не участвовал в гонках, кроссах, ему не нужны были призы, ему нужна была скорость, это чувство одоления оробелости души. Вот каким человеком был Петр Григорьевич Котов, каким разглядел его, пытаясь понять, Шорохов, когда раздумывал - день за днем, день за днем - о своей жизни, своей неудаче, своем провале, беде своей.
Бессонной получилась ночь. Тот завод, с которым прикатил в Москву, пружина та, закрученная им до отказа еще в пути, раскручивалась теперь впустую, расходовалась на мысли, на спор с собой, на вопросы к себе. Не вышло, не удалось его возвращение в Москву, первый день огорошил неудачей. Человек, на которого надеялся, оказался смертельно больным, поверженным. Жена Петра Григорьевича, красивая, но, жаль, непомерно толстая женщина, почти не узнала Павла, занятая своей бедой.
- Что ж, поживите пока у нас, - сказала. - Раз Петр Григорьевич так распорядился... Верно, ему будет повеселей... - И весь разговор, и в слезы. - Лена, постели товарищу, сделай милость. - И ушла, по-старушечьи шаркая полными ногами. А Павел помнил Тамару Ивановну царственно красивой, громогласной, плывущей в шаге, легкой, поворотливой, несмотря на полноту.
Беда, несчастье жило в этом доме, где пришлось ему заночевать и, возможно, придется прожить несколько дней, если действительно Петру Григорьевичу с ним будет повеселей. Не убегать же отсюда. Но не спалось. Своих бед было предостаточно. По сути, он начинал с нуля, прикатил в родной город в сорок лет без двух месяцев, не имея работы, да и права на какую-либо путную работу, прикатил с судимостью, а еще вот со званием - бывший. Бывший директор, бывший член партии, бывший муж, бывший отец. Стоп! А почему бывший отец? Сын забыл его, наверное, но он ему отец, он Сереже отец, родная кровь, сын был похож на него, памятно похож - себя разглядывая в зеркале, Павел умел вспомнить сына, мальчугана своего, так они были похожи. Стирал как бы ластиком по зеркалу свои годы, свою прожитость, пережитость, беды свои, врезавшиеся в лицо, и проглядывал тогда в нем сын, мальчик, - такие же глаза, синие из глубины, такой же крепкий нос, пробор этот с завитком русоватых, коротко стриженных жестких волос, губы одинаковые, нет, тут ластик ничего поделать не мог, не стирались отцовские губы, не умягчались. Но такой же была шея у мальчика, крепкой, стройной, морщины на отцовской шее ластик стирал легко. В отца у паренька были плечи, сухие, сильные. Занимается ли он спортом? Отдала ли его хоть в какую-нибудь секцию мать? В двенадцать лет можно и гимнастикой, и плаваньем увлечься. Он в двенадцать лет чем только не занимался. Любил бегать на короткие дистанции, получались у него прыжки в высоту. А Сережа, подрос ли? Как его мать кормит? Занимается им? Да что там, новый муж у бабы! Как он с мальчиком? Петр Григорьевич отозвался о нем хуже некуда. Может, все же добрый человек? Не спалось Павлу Шорохову.
Лена, дежурившая у больного по очереди с Тамарой Ивановной, на рассвете поскреблась к Павлу, принесла чай, рюмку коньяку.
- Слышу, не спите. Выпейте это. Чем нервы взбудоражили, тем и надо гасить.
Еще не рассвело даже, серым было окно. В дверях стояла тоненькая женщина в белом халате, держа в протянутых руках стакан и рюмку. Лица было не видно. Только белая одежда и эти вот дары забвения в протянутых руках.
- Вы, как святая, - сказал Павел. - Но я не пью по утрам. Зарок дал. Когда стал работать на отлове, зарок дал Бабашу. Змеелову вообще нельзя пить, а уж утром - это все равно что к смерти себя приговаривать.
- Так вы теперь не змеелов, - сказала Лена. - Но это хорошо, что зароку верны.
- Нет, я и теперь змеелов. Еще не отвык. Да и не знаю, к чему другому буду привыкать.
- Вернетесь в свою торговлю?
- Если пустят.
- Там честно-то можно работать?
- Честно везде можно... А что я еще умею? На завод, на стройку? Кем?
- Трудно вам. А все-таки выпейте хоть чаю. - Лена поставила стакан на пол у двери, чтобы не переступать порога, и исчезла.
Верно, чай помог, крепчайший этот чай, от которого и спокойный станет беспокойным, помог Павлу задремать под утро, но только до самого первого солнечного луча, заглянувшего в комнату. Привык просыпаться с первыми лучами. Привык и в яростную зарядку бросать сразу же тело. Да это и не зарядка была, это был бой, и не с одним, а с несколькими противниками, когда надо падать, прыгать, оборачиваться, и делать это все на миг быстрее, чем те, которые на тебя нападают, а те, которые на тебя нападают, умеют ловить птиц в полете. Это была наука Владимира Бабаша. Не зарядка, чтобы мускулы пели, а выучка в бою, чтобы не погибнуть уже сегодня или завтра, когда выйдешь на работу. Потому-то так и внедрилась в Павла эта наука, хотя проработал он змееловом всего год, даже меньше, если говорить о сезоне отлова, что не было и не могло быть у змеелова выбора. Либо - либо. За год, что поработал, погибло двое парней, старший брат Бабаша погиб.