С жалостью и негодованием слушал ее Крагаев, но так тих и ровен был ее голос, и такая злая зараза дышала в нем, что вдруг Крагаев почувствовал в себе дикое желание повергнуть ее на землю и бить ее, как бил ее муж. Чем дольше она говорила, чем больше узнавал он подробностей этого злого мучительства, тем яснее он чувствовал и в себе это возрастающее злое желание. Сначала ему казалось, что говорит в нем досада на ту бесстыдную откровенность, с которою она передавала ему свою мучительную повесть, – что это ее тихий, почти невинный цинизм вызывает в нем дикое желание. Но скоро он понял, что это злобное чувство имеет более глубокую причину.
Или уже и в самом деле не душа ли покойного воплощалась в нем, изуродованная душа злого, слабого мучителя? Он ужаснулся, но скоро почувствовал, как в душе его умирает этот мгновенно-острый ужас, как все повелительнее разгорается в душе похоть к мучительству, злая и мелкая отрава.
Омежина говорила:
– Все это я терпела. И ни разу никому не пожаловалась. И даже в душе не роптала. Но был день весною, когда я была так же слаба, как и он. В душу мою вошло желание его смерти. Были ли очень мучительны те побои, которые он мне тогда наносил, весна ли с этими призрачными белыми ночами так на меня действовала – не знаю, откуда в меня вошло это желание. Так странно! Я никогда не была ни злою, ни слабою. Несколько дней я томилась этим подлым желанием. Я ночью садилась у окна, смотрела в тихий, неясный свет городской северной ночи, с тоскою я со злостью сжимала свои руки, и думала настойчиво и зло: "Умри, проклятый, умри!" И случилось так, что он вдруг умер, вот в этот самый день, ровно в два часа ночи. Но я не убила его. О, не думайте, что я убила его!
– Помилуйте, я не думаю этого, – сказал Крагаев, но голос его звучал почти сердито.
– Он умер сам, – продолжала Омежина. – Или, может быть, силою моего злого желания я свела его в могилу? Может быть, так могущественна бывает иногда воля человека? Не знаю. Но я не чувствовала раскаяния. Совесть моя была совершенно спокойна. И так продолжалось до следующей весны. Весною, чем яснее становились ночи, тем хуже было мне. Тоска томила меня все сильнее и сильнее. Наконец, в ночь его смерти он пришел ко мне и мучил меня долго.
– А, пришел! – с внезапным злорадством сказал Крагаев.
– Вы, конечно, понимаете, – говорила Омежина, – что это был не покойник, пришедший с кладбища. Для таких проделок он был все ж-таки слишком благовоспитанный и городской человек. Он сумел устроиться иначе. Он овладел волею и душою того, кто, как вы теперь, пришел ко мне в эту ночь, кто мучил меня жестоко и долго. Когда он ушел и оставил меня изнемогшею от мук, я плакала, как избитая девчонка. Но душа моя была спокойна, и я опять не думала о нем до следующей весны. И вот каждый год, когда наступают белые ночи, тоска начинает томить меня, а в ночь его смерти приходит ко мне мучитель мой.
– Каждый год? – задыхающимся от злости или от волнения голосом спросил Крагаев.
– Каждый год, – говорила Омежина, – бывает кто-нибудь, кто приходит ко мне в этот час, и каждый раз словно душа моего мужа вселяется в моего случайного мучителя. Потом, после мучительной ночи, тоска моя проходит, и я возвращаюсь в мир живых. Так было каждый год. В этот год он захотел, чтобы это были вы. Он захотел, чтобы я ждала вас здесь, в этом саду, в этой одежде, со связанными руками, босая. И вот я послушна его воле. Я сижу и жду.
Она смотрела на Крагаева, и на лице ее было то сложное выражение, которое он потом с таким искусством перенес на свою картину.
Крагаев как-то слишком поспешно встал. Лицо его стало очень бледным. Чувствуя в себе страшную злобу, он схватил Омежину за плечо, и диким, хриплым голосом, сам не узнавая его звука, крикнул:
– Так было каждый год, и нынче с тобою будет не иначе. Иди!
Омежина встала и заплакала. Крагаев, сжимая ее плечо, повлек ее к дому. Она покорно шла за ним, дрожа от холода и от сырости песчинок под нагими стопами, торопясь и спотыкаясь, больно на каждом шагу ощущая подергивание золотой цепи и толчки золотых браслетов. И так вошли они в дом.
Сдавшиеся
"Гарнизон Сахалина сдался из-за недостатка перевязочных материалов".
Историческая фантазия
Война кончилась. Пленные возвращались домой. Ехали на пароходе через моря и океаны, целыми неделями не видели берега. Разговоров было много, – было о чем поговорить.
На палубе океанского парохода любопытный молодой офицер расспрашивал возвращавшихся солдат:
– Как же это так, братцы, сдались-то вы?
Рябой солдатик с добродушным лицом отвечал:
– Так точно, ваше благородие, были сдамшись, свет увидели.
– Ну какой там свет! – недовольно говорит офицер. – Что же хорошего в плену сидеть, когда твои товарищи за родину сражаются?
– Ты не мели, лешева мельница, – подслуживаясь офицеру, говорит другой солдат, рыжий, со стрижеными усами и с лукавыми глазками, – а что сдамшись мы были, на то, наше благородие, причина была, – провиант вышел.
Угрюмый хохол ворчит презрительно:
– Провиант! Жрали бы друг друга, ничем сдаваться, вот тебе и провиант.
Солдаты хохочут, рыжий солдатик сконфужен.
– А вот же и не догадались, – говорит он, хлопает руками по бедрам и при общем смехе скрывается в толпе.
– Ну а ваши отчего сдавались? – спрашивает офицер еще одного солдата.
Тот вытягивается в струнку и бойко отвечает:
– Пороху не хватило, ваше благородие.
Слышны голоса:
– Это точно, не хватило.
– Большая нехватка вышла.
Офицеру неловко. Он обращается к матросам:
– Ну а вы, матросы?
Заговорил один матросик:
– Ваше благородие, милый человек, да такое уж оно дело-то вышло, ну! Пошли мы, значит, на войну, ну что ж, значит, всем враз и помирать, ну? Нет, ты постой, милый человек, – пришли мы на войну, глядь-поглядь, спереди ён, сзади ён, и с боков ён же, ну, а мы в середке. Нас, может, на одном корабль тысяча душ было, а ён скрозь палит, хочет топить, ну и ничего с ним не поделаешь. Да неужто нам всем враз тонуть, ну? Сам адмирал стоит, плачет. Да ну тебя к ляду, бери наш кораб, отпусти душу на покаяние, ну! Шабаш, сдаемся!
– Смоленый зад, поросячья душа, – комментирует хохол.
– Матрос – правильная душа, – заступается пожилой бородатый солдат из запасных. – Можешь ты это понимать: кто на море не бывал, тот Богу не маливался? А это взять, – сам адмирал ежели плачет, это тоже понимать надо. А ежели всем враз тонуть, ты это как понимаешь? И выходит, что ты – из Мазеп анафема, тьфу!
Слышны голоса:
– Это точно.
– Верно.
– Правильно, что и говорить.
– Море тебе не поле, на нем пеш не походишь.
– Ну а ты что? – спрашивает офицер у другого, высокого бородача с тусклою серьгою в левом ухе.
– Мы соколинские, ваше благородие, – отвечает тот хриплым басом и смотрит прямо на офицера неестественно выпученными, глупыми глазами.
– Так! Ну что же? – опять спрашивает офицер.
– Сдамшись мы из-за веревок, значит, – неторопливо говорит сахалинец.
Офицер удивлен. Смотрит на сахалинца и спрашивает:
– Как так из-за веревок?
– Так, значит, перевязываться нечем, ваше благородие, – говорит сахалинец.
Солдаты смеются. Офицер пожимает плечами. Говорит:
– Какие веревки? Зачем перевязываться? Ничего не понимаю. Что ты путаешь?
Сахалинец смотрит на офицера невозмутимо-ясными глазами, и уже не разобрать по его лицу, глуп он или хитер, перевирает ли слышанное или сам сочиняет для потехи. И говорит:
– Так точно, ваше благородие. Народ у нас вор. Пришло дело к разделке, генерал говорит: "Перевязать их". Ему докладают: "Ваше присходительство, веревок нет, перевязывать нечем". Что ты тут станешь делать? Спосылали за японцем, – бери, владай, косоглазый, твоя взяла!
Венчанная
В самой обыкновенной, небогато убранной комнате небольшой петербургской квартиры у окна стояла молодая женщина Елена Николаевна и смотрела на улицу.
Ничего интересного не было там, на этой шумной и грязноватой разъезжей столичной улице, и смотрела в окно Елена Николаевна не потому, что хотела увидеть что-то интересное. Правда, из-за угла другой, перекрестной улицы покажется сейчас ее мальчик, которому пора возвращаться из гимназии, но разве Елена Николаевна подошла к окну затем, чтобы ждать сына! Она так гордо уверена в нем и в себе! Придет в свой час, как всегда, – как и все в жизни совершается в свое время.
Елена Николаевна стояла гордая, прямая, с таким выражением на прекрасном бледном лице, как будто голова ее увенчана короною.
Стояла, вспоминала то, что было десять лет тому назад, в год смерти мужа, с которым прожила совсем недолго.
Такая страшная была смерть! В ясный день ранней весны вышел он из дома здоровый, веселый, а к вечеру принесли его труп – погиб под вагоном трамвая. Казалось тогда Елене Николаевне, что нет больше для нее в жизни счастья. Умерла бы от горя, да только маленький сын привязывал к жизни, да еще привычные с детства мечты порою утешали. И так трудно стало жить, так мало стало денег!
Летом Елена Николаевна с сыном и с младшею сестрою жила на даче. И вот сегодня опять вспомнилось ей с удивительною отчетливостью то ясное летнее утро, когда случилось такое радостное, странное и такое, по-видимому, незначительное событие, и на душу ее низошла эта удивительная ясность, озарившая всю ее жизнь. То удивительное утро, после которого всю жизнь Елена Николаевна чувствовала себя так гордо, так спокойно, словно она стала царицею великой и славной страны.
Утро это, столь памятное ей, началось темною печалью, как и каждое утро того лета, напоенного ее слезами.
Наскоро покончив с заботами бедного своего хозяйства, пошла Елена тогда в лес, от людей подальше.
Любила она забраться в глубину леса и там мечтать, иногда плакать, былое счастье вспоминать.
Была там прогалинка милая, – трава на ней мягкая, влажная, небо над нею высокое, ясное. Северная влажная, ласковая трава, северное неяркое, милое небо. Все согласное с ее печалью.
Пришла Елена, стала у серого камня посредине полянки, смотрит перед собою ясными синими глазами, – далеко унеслись ее мечты. Подойди теперь кто-нибудь к ней, окликни:
– Елена, о чем ты мечтаешь?
Вздрогнет Елена, забудет свой сладкий сон, вмиг разлетится пестрый рой мечтаний; ни за что не скажет Елена, о чем мечтала.
Да и что за дело людям до того, о чем она мечтает! Они все равно не поймут… Что им эти царевны мечтательного края, со светлыми лицами, с ясными глазами, в сияющих одеждах, – царевны, которые приходят к ней и утешают ее!
Стоит Елена на тихой поляне. В синих глазах Елениных печаль. Руки на груди скрещены. Солнце над ее головою высоко, греет сзади ее тонкие плечи, над русыми косами нимбом золотым играет. Мечтает Елена. И вдруг слышит голоса и смех.
Вот перед нею три светлые девы, три лесные царевны. Одежды у них белы, как у Елены; глаза у них сини, как у Елены; косы у них русы, как у Елены. На головах у них венцы – венки цветочные, многоцветные. Тонкие руки их открыты, как у Елены, и тонкие плечи их целует милое солнце, как плечи у Елены. Тонкие, легко загорелые ноги в траве сырой купаются, как ноги у Елены.
Смеются три сестры лесные, и подходят к Елене, и говорят:
– Какая красивая!
– Стоит, а солнце золотит ее волосы.
– Стоит, как царица.
Печаль и радость странно смешаны в Еленином сердце. Протягивает к ним легкие, стройные руки Елена и говорит радостно звенящим голосом:
– Здравствуйте, милые сестрицы, царевны лесные!
Звенит, звенит, как золотой колокольчик, Еленин голос; звенит, звенит, заливается золотыми колокольчиками легкий смех лесных царевен. И говорят Елене лесные царевны:
– Мы – царевны, а ты кто?
– Уж не здешняя ли ты царица?
Улыбается Елена печально и отвечает:
– Какая же я царица! Венца у меня нет золотого, и сердце мое печально, потому что умер милый мой. Никто меня не увенчает.
И уже не смеются сестры. И слышит Елена тихий голос старшей царевны лесной:
– Что же печаль земная! Милый твой умер, но разве он не всегда с тобою? Сердце твое тоскует, но разве у него нет сил побеждать, ликуя? И разве воля твоя не возводит тебя высоко?
И спрашивают Елену:
– А ты хочешь быть здесь нашею царицею?
– Хочу, – говорит Елена.
И дрожит от радости, и блестят радостные слезинки на синих Елениных глазах.
И опять спрашивает та лесная царевна:
– А будешь ты своего венца достойна?
Трепещет Елена от дивного страха и говорит:
– Буду венца своего достойна.
И говорит Елене та царевна:
– Всегда стой перед судьбою, чистая, смелая, как стоишь теперь перед нами, и прямо смотри людям в глаза. Над печалями торжествуй, не бойся жизни и перед смертью не трепещи. Гони от себя рабские помыслы и низкие чувства, и если в нищете будешь и в работе подневольной, и в заточении, – будь гордою, свободною, милая сестра.
Дрожит Елена и говорит:
– И в рабстве буду свободна.
– Мы тебя увенчаем, – говорит царевна.
– Увенчаем, увенчаем, – повторяют другие.
Цветы рвут золотые, белые; белыми руками быстро плетется венец душистый, цветочная корона лесной царицы.
И вот увенчана Елена, и лесные царевны, взявшись руками, ведут вкруг нее тихий хоровод, – в круг радостного кружения замкнули Елену.
Скорее, скорее – вьются легкие одежды, влажною травою перевиты легкие, пляшущие ноги. Замкнули, закружили, увлекли Елену в быстрое кружение восторга, – от печали, от жизни, робко и тускло тоскующей, увлекли они Елену.
И сгорало время, и таял день, и печаль, пламенея, претворялась в радость, и восторгом томилось Еленино сердце.
Целуют Елену лесные царевны, убегают.
– Прощай, милая царица!
– Прощайте, милые сестры, – отвечает им Елена.
За деревьями скрылись; осталась Елена одна.
Идет домой, гордая, увенчанная.
Никому не сказала дома, что было с нею в лесу. Но такая стала гордая и светлая, что насмешливая сестрица Ирочка говорила:
– Елена сияет сегодня, как именинница.
Никому не сказала Елена дома, но сказать кому-нибудь надобно.
К вечеру пошла Елена к мальчику Павлику, который скоро умрет. Любила его Елена за то, что он всегда был ясным, и за то, что навсегда останется он ясным. По ночам иногда просыпалась Елена от острой жалости к Павлику, – просыпалась поплакать о мальчике, который скоро умрет. И странно смешивалась в ее сердце жалость к мужу покойному, к себе, осиротелой рано, и к мальчику, который скоро умрет.
Павлик сидел один в высокой беседке над обрывом и смотрел на тихо пламенеющий закат. Увидал Елену, улыбнулся, – всегда радовался, когда приходила Елена. Любил ее за то, что она никогда не говорила ему неправды и не утешала его, как делали другие. Павлик знал, что он скоро умрет и что будут его долго помнить только две – мама родная и милая Елена Николаевна.
Рассказала Павлику Елена о том, что было с нею сегодня утром в лесу. Закрыл глаза Павлик, задумался. Потом улыбнулся радостно и сказал:
– Я рад, царица моя лесная. Я всегда знал, что вы – свободная и чистая. Ведь каждый, кто умеет сказать "я", должен быть господином на земле. Царь земли – человек.
Потом всмотрелся Павлик в трех барышень, проходивших внизу под обрывом, и сказал Елене:
– Смотрите, вот идут сюда ваши милые лесные царевны.
Посмотрела Елена, узнала, и сердце ее сжалось мгновенною тоскою. Три барышни! Такие же белые на них платья, как утром, и очи сини, и косы русы, и руки стройны, но уже не венки, а белые шляпки на их головах. Барышни обыкновенные, дачные барышни!
Они скрылись на минуту за кустами, и вот опять показались, повернули наверх, по узкой тропинке идут мимо беседки, где сидят Павлик с Еленою. Ласково Павлику кивают головами и Елену узнали.
– Здравствуй, милая царица!
– Сестры! – радостно кричит Елена.
И обрадована навсегда Елена. И в обычности явлена ей радость увенчанной жизни. Через все испытания бедной, скудной жизни пронесет она свою царственную гордость, высокое достоинство свое.
И вот теперь, через много лет, стоя перед окном, одетая в бедное, поношенное платье, ждет она сына и шепчет, вспоминая день своего венчания: "Человек – царь земли!"
Из рассказов, не вошедших в книги
Царица поцелуев
Сколь неразумны бывают и легкомысленны женские лукавые желания и к каким приводят они страшным и соблазнительным последствиям, тому примером да послужит предлагаемый рассказ, очень назидательный и совершенно достоверный, о некоторой прекрасной даме, которая пожелала быть царицею поцелуев, и о том, что из этого произошло.
В одном славном и древнем городе жил богатый и старый купец по имени Бальтасар. Он женился на прекрасной юной девице, – ибо бес, сильный и над молодыми, и над старыми, представил ему прелести этой девицы в столь очаровательном свете, что старик не мог воспротивиться их обаянию.
Женившись, Бальтасар раскаивался немало, – преклонный возраст не давал ему в полной мере упиться сладостями брачных ночей, а ревность скоро начала мучить его. И не без основания: молодая госпожа Мафальда, – так звали его жену, – скучая скудными ласками престарелого супруга, с вожделением смотрела на юных и красивых. Бальтасару же по его делам приходилось отлучаться из дому на целые дни, и только в праздники мог он неотлучно быть с Мафальдою. И потому Бальтасар приставил к ней верную старую женщину Барбару, которая должна была неотступно следовать всегда за его женою.
Скучна стала жизнь молодой и страстной Мафальды: уже не только нельзя было ей поцеловать какого-нибудь красивого юношу, но и украдкою брошенный на кого-нибудь умильный взгляд навлекал на нее суровые укоры и беспощадные наказания от ее мужа: ему обо всем доносила сварливая, злая Барбара.
Однажды в знойный летний день, когда было так жарко, что даже солнце тяжело задремало в небе и не знало потом, куда ему надобно идти, направо или налево, заснула старая Барбара. Молодая Мафальда, сняв с себя лишнюю одежду и оставив на себе только то, что совершенно необходимо было бы даже и в раю, села на пороге своей комнаты и печальными глазами смотрела на тенистый сад, высокими окруженный стенами.
Конечно, никого чужого не было в этом саду, да и не могло быть, так как единственная калитка в заборе давно уже была наглухо заколочена и попасть в сад можно было только через дом, – а в дом никого не впускали крепко запертые наружные двери. Никого не видели печальные очи пленной молодой госпожи. Только резкие тени неподвижно лежали на песке расчищенных дорожек, да деревья с блеклою от зноя листвою изнывали в неподвижном безмолвии завороженной своей жизни, да цветы благоухали пряным и раздражающим ароматом.
И вдруг кто-то тихим, но внятным голосом окликнул Мафальду:
– Мафальда, чего же ты хочешь?
Промолчать бы ей, уйти бы ей в комнаты, закреститься бы ей от нечистого наваждения, – нет, Мафальда осталась. Мафальда встрепенулась. Мафальда с любопытством огляделась кругом. Мафальда лукаво усмехнулась и шепотом спросила:
– Кто там?