Дело Артамоновых - Максим Горький 10 стр.


Он тоже недели и месяцы жил оглушённый шумом дела, кружился, кружился и вдруг попадал в густой туман неясных дум, слепо запутывался в скуке и не мог понять, что больше ослепляет его: заботы о деле или же скука от этих, в сущности, однообразных забот? Часто в такие дни он натыкался на человека и начинал ненавидеть его за косой взгляд, за неудачное слово; так, в этот серенький день, он почти ненавидел Тихона Вялова.

Вялов приближался, ведя под руку тёщу, рассказывая:

- Мы, Вяловы, большая семья…

- Что же ты со своими не живёшь? - спросил Пётр, подходя к Баймаковой, взяв её под локоть; Тихон замолчал, отшагнул в сторону; Артамонов настойчиво и строго повторил вопрос. Тогда, сузив бесцветные глаза, дворник равнодушно ответил:

- Да уж нет их никого, своих-то, всех извели.

- Что значит - извели? Кто извёл?

- Двоих братов под Севастополь угнали, там они и загибли. Старший в бунт ввязался, когда мужики волей смутились; отец - тоже причастный бунту с картошкой не соглашался, когда картошку силком заставляли есть; его хотели пороть, а он побежал прятаться, провалился под лёд, утонул. Потом было ещё двое у матери, от другого мужа, Вялова, рыбака, я да брат Сергей…

- А где брат? - спросила Ульяна, мигая опухшими от слёз глазами.

- Его убили.

- Рассказываешь ты, как поминанье читаешь, - сердито сказал Артамонов.

- Это Ульяне Ивановне любопытно… Приуныла она маленько, вот я и…

Не кончив слов, он наклонился, поднял с дороги сухой сучок и отбросил его в сторону. Минуты две шли молча.

- А кто убил брата? - вдруг спросил Артамонов.

- Кто убивает? Человек убивает, - спокойно сказал Тихон, а Баймакова, вздохнув, добавила:

- Молния тоже…

…В середине лета наступили тяжёлые дни, над землёй, в желтовато-дымном небе стояла угнетающая, безжалостно знойная тишина; всюду горели торфяники и леса. Вдруг буйно врывался сухой, горячий ветер, люто шипел и посвистывал, срывал посохшие листья с деревьев, прошлогоднюю, рыжую хвою, вздымал тучи песка, гнал его над землёй вместе со стружкой, кострикой, перьями кур; толкал людей, пытаясь сорвать с них одежду, и прятался в лесах, ещё жарче раздувая пожары.

На фабрике было много больных; Артамонов слышал, сквозь жужжание веретён и шорох челноков, сухой, надсадный кашель, видел у станков унылые, сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось, качество товара стало заметно хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики стали больше пить, у баб хворали дети. Весёлый плотник Серафим, старичок с розовым лицом ребёнка, то и дело мастерил маленькие гробики и нередко сколачивал из бледных, еловых досок домовины для больших людей, которые отработали свой урок.

- Гулянье надо устроить, - настаивал Алексей, - повеселить надо, подбодрить народ!

Уезжая с женою на ярмарку, он ещё раз посоветовал:

- Устрой гулянье - оживут люди! Ты - верь: веселье - от всех бед спасенье!

- Займись, - приказал Пётр жене. - Получше сделай, пообильнее.

Наталья недовольно заворчала, он сердито спросил:

- Ну?

Протестующе громко высморкав нос в край передника, жена ответила:

- Слышу.

Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил поп Глеб; он стал ещё более худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд. А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно быть, что кроткий поп видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.

После молебна бабы вынесли на улицу посёлка столы, и вся рабочая сила солидно уселась к деревянным чашкам, до краёв полным жирной лапшою с бараниной. Вокруг каждой чашки садилось десять человек, на каждом столе стояло ведро крепкого, домашнего пива и четверть водки; это быстро приподняло упавших духом, истомлённых людей. Тишина, горячей шапкой накрывшая землю, всколебалась, отодвинулась на болота, к лесным пожарам, посёлок загудел весёлыми голосами, стуком деревянных ложек, смехом детей, окриками баб, говором молодёжи.

За сытным, обильным обедом сидели часа три; потом, разведя пьяных по домам, молодёжь собралась вокруг чистенького, аккуратного плотника Серафима. Его синяя пестрядинная рубаха и такие же порты, многократно стираные, стали голубыми, пьяненькое, розовое личико с острым носом восторженно сияло, блестели, подмигивая, бойкие, нестарческие глазки. В этом весёлом делателе гробов было, соответственно имени его, что-то небесно-радостное, какой-то лёгкий трепет. Сидя на скамье, положив гусли на острые свои колена, перебирая струны тёмными пальцами, изогнутыми, точно коренья хрена, он запел напевом слепцов-нищих, с нарочитой заунывностью и гнусаво, в нос:

А и вот вам, люди, сказ на забаву

Да премудрости вашей на разгадку!

И, подмигнув девицам, среди которых величаво стояла дочь его, шпульница Зинаида, грудастая, красивая, с дерзкими глазами, он завёл ещё более высоко и уныло:

Да вот сидит Христос в светлом рае,

Во душистой, небесной прохладе,

Под высокой, златоцветной липой,

Восседает на лыковом престоле.

Раздаёт он серебро и злато,

Раздаёт драгоценное каменье,

Всё богатым людям в награду,

За то, что они, богатеи,

Бедному люду доброхоты,

Бедную братию любят,

Нищих, убогих сыто кормят.

Он снова подмигнул девкам и вдруг перевёл голосишко на плясовой лад, а дочь его, по-цыгански закинув руки за голову, встряхивая грудями, взвизгнула и пошла плясать под звонкую песенку отца и струнный звон.

А кто серебро возьмёт,

Тому ноги отшибёт!

А кто золото возьмёт,

Того пламенем сожжёт!

А яхонты, жемчуга

Всё бельмами на глаза!..

Звон гусель и весёлую игру песни Серафима заглушил свист парней; потом запели плясовую девки и бабы:

С моря быстрые кораблики бегут,

Красным девушкам подарочки везут!

А Зинаида, притопывая, подпевала пронзительно:

От Пашки - Палашке

Рогож на рубашки;

От Терёшки - Матрёшке

Две берёзовы серёжки.

Илья Артамонов сидел на штабеле тёса с Павлом Никоновым, худеньким мальчиком, на длинной шее которого беспокойно вертелась какая-то старенькая, лысоватая голова, а на сером, нездоровом лице жадно бегали серые, боязливые глазки. Илье очень нравился голубой старичок, было приятно слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула, завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный свист, нестройную, крикливую песню. Эта баба стала окончательно противна ему, когда Никонов вполголоса сказал:

- Зинаидка - распутная, со всеми живёт. И с твоим отцом тоже, я сам видел, как он её тискал.

- Зачем? - недогадливо спросил Илья.

- Ну, знаешь!

Илья опустил глаза. Он знал, зачем тискают девиц, и ему было досадно, что он спросил об этом товарища.

- Врёшь, - сказал он брезгливо и не слушая шёпот Никонова. Этот мальчик, забитый и трусливый, не нравился ему своей вялостью и однообразием скучных рассказов о фабричных девицах, но Никонов понимал толк в охотничьих голубях, а Илья любил голубей и ценил удовольствие защищать слабосильного мальчика от фабричных ребятишек. Кроме того, Никонов умел хорошо рассказывать о том, что он видел, хотя видел он только неприятное и говорил обо всём, точно братишка Яков, - как будто жалуясь на всех людей.

Посидев несколько минут молча, Илья пошёл домой. Там, в саду, пили чай под жаркой тенью деревьев, серых от пыли. За большим столом сидели гости: тихий поп Глеб, механик Коптев, чёрный и курчавый, как цыган, чисто вымытый конторщик Никонов, лицо у него до того смытое, что трудно понять, какое оно. Был маленький усатый нос, была шишка на лбу, между носом и шишкой расползалась улыбка, закрывая узкие щёлки глаз дрожащими складками кожи.

Илья сел рядом с отцом, не веря, чтоб этот невесёлый человек путался с бесстыдной шпульницей. Отец молча погладил плечо его тяжёлой рукою. Все были разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.

- В посёлок-то пойдём? - спросила мать.

- Да; пойду оденусь, - сказал отец, встал из-за стола и пошёл к дому; спустя минуту Илья побежал за ним, догнал его на крыльце.

- Ты что? - ласково спросил отец, - сын тоже спросил, глядя в глаза его:

- Ты Зинаиду тискал или не тискал?

Илье показалось, что отец испугался; это не удивило его, он считал отца робким человеком, который всех боится, оттого и молчалив. Он нередко чувствовал, что отец и его боится, вот - сейчас боится. И, чтоб ободрить испуганного человека, он сказал:

- Я - не верю, я только спрашиваю.

Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так шагал он, когда сердился.

- Поди сюда, - сказал Артамонов старший, остановясь у стола, младший Артамонов подошёл.

- Ты что сказал?

- Это Павлушка говорит, а я не верю.

- Не веришь? Так.

Пётр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его серьёзное, неласковое лицо. Он дёргал себя за ухо, соображая: хорошо это или плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное - бить. Тогда, тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать:

- Не слушай дураков, не слушай!

И, оттолкнув, приказал:

- Ступай. Сиди в своей горнице. И - сиди там. Да.

Сын пошёл к двери, склонив голову набок, неся её, как чужую, а отец, глядя на него, утешал себя:

"Не плачет. Я его - не больно".

Он попробовал рассердиться:

- Ишь ты! Не верю! Вот я тебе и показал.

Но это не заглушало чувства жалости к сыну, обиды за него и недовольства собою.

"Впервые побил, - думал он, неприязненно разглядывая свою красную, волосатую руку. - А меня до десяти-то лет, наверно, сто раз били".

Но и это не утешало. Взглянув в окно на солнце, подобное капле жира в мутной воде, послушав зовущий шум в посёлке, Артамонов неохотно пошёл смотреть гулянье и дор`огой тихонько сказал Никонову:

- Пасынок твой моему Илье глупости внушает…

- Я его выпорю, - с полной готовностью и даже как будто с удовольствием предложил конторщик.

- Ты ему придержи язык, - добавил Пётр, искоса взглянув в пустое лицо Ннконова и облегчённо думая:

"Вот как просто".

Посёлок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки, громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред Артамоновым и пел осанну:

Ой, кто это идёт?

Это - сам идёт!

А кого же он ведёт?

Самоё ведёт!

Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом говорил:

- Мы тобой довольны. Мы - довольны.

Другой старик, Мамаев, кричал с восторгом:

- У Артамоновых забота о людях барская!

А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:

- Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!

- Мама, меня толкают! - жаловался Яков, одетый в рубаху розового шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и уговаривала:

- Ты гляди, как старичок пляшет…

Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:

Эх, притопывай, нога!

Притопывай чаще!

Лапоть легче сапога,

Баба - девки - слаще!

Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не верить искренности этих похвал, но всё-таки они его размягчали; ухмыляясь, он говорил:

- Ну, ладно, спасибо! Ничего, живём дружно.

И думал:

"Жаль, не видит Илья, как чествуют отца".

У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить людей; подумав, дёрнув себя за ухо, он сказал:

- Детскую больницу надо вдвое расширить.

Широко размахнув руками, Серафим отскочил от него.

- Слышали? Валяй - ура, хозяину!

Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окружённая бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:

- Подите, бабы, возьмите ещё бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!

Это ещё более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой, умилённо говорил:

- Архиерейская встреча…

- Ма-ам, - мне жарко, - мычал Яков.

Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребёнка, с болячками на синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:

- Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот - прирост остался, - как быть?

Из его безумных глаз текли какие-то жёлтые слёзы; отталкивая кочегара от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:

- Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.

- Возьмите младенца-то у него, - сердито посоветовал Артамонов, и тотчас же к раскисшему тельцу ребёнка протянулось несколько пар бабьих рук, но Волков крепко выругался и убежал.

В общем всё было хорошо, пёстро и весело, как и следует быть празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:

"Растёт число народа. Видел бы отец…"

Вдруг жена пожалела:

- Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.

Артамонов промолчал, взглянув исподлобья на Зинаиду, она шла впереди десятка девиц и пела неприятным, низким голосом:

Ходит мимо,

Смотрит мило,

Видно, хочет,

Ах, полюбить!

"Халда, - подумал он. - И песня плохая".

Вынул часы, посмотрел на них и зачем-то солгал:

- Я схожу домой, должна быть депеша от Алексея.

Он пошёл быстро, обдумывая на ходу, что надо сказать сыну, придумал что-то очень строгое и достаточно ласковое, но, тихо отворив дверь в комнату Ильи, всё забыл. Сын стоял на коленях, на стуле, упираясь локтями о подоконник, он смотрел в багрово-дымное небо; сумрак наполнял маленькую комнату бурой пылью; на стене, в большой клетке, возился дрозд: собираясь спать, чистил свой жёлтый нос.

- Ну что, сидишь?

Илья вздрогнул, обернулся, не спеша слез со стула.

- То-то вот! Слушаешь всякую дрянь.

Сын стоял наклонив голову, отец понял, что он делает это нарочно, чтоб напомнить о трёпке.

- Зачем гнёшься? Держи голову прямо.

Илья приподнял брови, но не взглянул на отца. Дрозд начал прыгать по жёрдочкам, негромко посвистывая.

"Сердится", - подумал Артамонов, присев на кровать Ильи, тыкая пальцем в подушку. - Пустяки слушать не надо.

Илья спросил:

- А как же, когда говорят?

Его серьёзный, хороший голос обрадовал отца, Пётр заговорил более ласково и храбро:

- Говорят, а ты - не слушай! Ты - забывай! Скажут при тебе пакость, а ты - забудь.

- Ты забываешь?

- Ну а как же? Если б я помнил всё, что слышу, чем бы я стал?

Он говорил не спеша, заботливо выбирая слова попроще, отлично понимал, что все они не нужны, и, быстро запутавшись в тёмной мудрости простых слов, сказал, вздохнув:

- Поди ко мне.

Илья подошёл осторожно. Отец, зажав его бока коленями, легонько надавил ладонью на широкий лоб и, чувствуя, что сын не хочет поднять голову, обиделся.

- Ты что капризничаешь? Погляди на меня.

Илья взглянул прямо в глаза, но это вышло ещё хуже, потому что он спросил:

- За что ты побил меня? Ведь я сказал, что не верю Павлушке.

Артамонов старший ответил не сразу. Он с удивлением видел, что сын каким-то чудом встал вровень с ним, сам поднялся до значительности взрослого или принизил взрослого до себя.

"Не по возрасту обидчив", - мельком подумал он и встал, говоря поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.

- Я тебя - не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать. Конюх, приказчик. Лакей-немец. Ещё когда свой бьёт - не так обидно, а вот чужой - это горестно. Родная рука - легка!

Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит ещё что-нибудь.

- Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, - бормотал он, не глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати. - Учить надо тебя. В губернию надо. Хочешь учиться?

- Хочу.

- Ну, вот…

Хотелось приласкать сына, но этому что-то мешало. И он не мог вспомнить: ласкали его отец и мать после того, как, бывало, обидят?

- Ну, иди, гуляй. Да ты бы не дружился с Пашкой-то.

- Его никто не любит.

- И не за что, такого гнилого.

Сойдя к себе, стоя пред окном, Артамонов задумался: нехорошо у него вышло с сыном.

"Избаловал я его. Не боится он".

Со стороны посёлка притекал пёстрый шумок, визг и песни девиц, глухой говор, скрежет гармоники. У ворот чётко прозвучали слова Тихона:

- Что ж ты дома, дитя? Гулянье, а ты - дома? Учиться поедешь? Это хорошо. "Неучёный - что нерожёный", вот как говорят. Ну, мне без тебя скушно будет, дитя.

Артамонову захотелось крикнуть:

"Врёшь, это мне будет скучно! Ишь, ластится к хозяйскому сыну, подлая душа", - подумал он со злостью.

Отправив сына в город, к брату попа Глеба, учителю, который должен был приготовить Илью в гимназию, Пётр действительно почувствовал пустоту в душе и скуку в доме. Стало так неловко, непривычно, как будто погасла в спальне лампада; к синеватому огоньку её Пётр до того привык, что в бесконечные ночи просыпался, если огонёк почему-нибудь угасал.

Назад Дальше