– Голубчик черт, – говорил через несколько дней Фауст Мефистофелю. – Гретхен очаровательна. Я сам ее выбрал, хотя теперь и подозреваю, что это ты мне ее подсунул. Но здесь (как будут выражаться через несколько веков), здесь наблюдается явная неувязка. Чем больше я об этом думаю, тем меньше понимаю. Почему ты велел поднести ей целую шкатулку с финтифлюшками? Она должна была потерять от меня голову без всяких сережек. Я молод. По-моему, ты тут что-то напугал. Сережки нужны старичкам. А у меня "Mach der Liebe", могущество любви. Зачем же сережки? Это для меня унизительно. Чего же ты молчишь? Молчит. Я эдак начну сомневаться в могуществе любви. Это совсем не входит в мои планы. За что же я тогда душу-то продавал? За что боролись? Молчит. И потом, голубчик, еще одна деликатная деталь. Да, я молод. Телу моему, действительно, двадцать лет. Но ведь душе-то моей – это, конечно, между нами, – все-таки третьего дня исполнилось семьдесят шесть. Это надо учесть. Мне скучно… Ну, конечно, Маргарита душечка, пышечка, одно очарование. Но ведь она – это тоже между нами, – ведь она дура летая. Вот, например, вчера ночью, сидим мы вдвоем в саду. Розы благоухают. Ох, эти заклятые цветы! Как от них кружится голова… Скоро рассвет. И соловей замолчал. Как чудесна эта сладкая истома молодого, сильного тела. Оно как соловей, пропевший предрассветную песнь, задремавший среди цветов сирени. Дремлет. А душа не спит. Душа как бы освободилась от власти тела, от Schmerzenfolle Gluck, углубилась в свое святая святых. Я заговорил о лаборатории, о философском камне. А Гретхен, – она, конечно, милая девочка, – она насушила тыквенных семечек, – сидит и лущит. Ну, что мне делать, черт? Мне ску-у-учно! Идти опять в лабораторию, – как-то неловко. Выйдет, что я дурак. Желал, рыдал, душу поставил на карту. Черт! Будь порядочным дьяволом, верни мне мою седую бороду! Верни мне мою золотую старость!
Яго
Все мы знаем, что бывают люди симпатичные и несимпатичные. Это совершенно не зависимо от того, что сделают они нам зло или будут добры к нам.
Симпатичный человек иногда так обведет вас вокруг пальца, так использует свою симпатичность для собственной выгоды, что вы потом долго удивляетесь, как могли попасться на удочку такому прохвосту.
Но в защиту нас, ротозеев, является так называемая репутация. Относительно некоторых "симпатичных" личностей предупреждают и предостерегают.
Да и вообще, мы ведь знаем, в нашей судьбе тот или иной человек может сыграть большую роль, и мы всегда как бы начеку против людей малоизвестных, неизученных. Если и попадемся, то отчасти сами и виноваты.
Но в чем мы совершенно беззащитны, это в отношении к нам вещей. Странным, пожалуй, покажется такое выражение "отношение вещей". Как может "относиться" неодушевленный предмет?
Вот именно потому что мы этого не понимаем, мы и беззащитны.
Кто из нас не слыхал легенд о каких-нибудь зловещих алмазах, приносящих несчастье своим обладателям? Но говорят о них только потому, что это предметы дорогие, драгоценные, от которых и пострадать лестно. О какой-нибудь сковороде, срывающейся с кухонной полки и калечащей подряд двух хозяйских кошек, рассказывать никто не станет. Мелко. Кухня, кошки, сковорода – что за тема для разговора!
Но оставим сковороду. Перейдем к предмету более бонтонному.
Каждая дама знает, что есть платья счастливые и несчастные. Счастливое платье может быть и не очень удачное, старенькое и даже не к лицу, но если наденешь его, всегда чувствуешь себя довольной, веселой, все дела удаются, все люди любезны и ласковы.
Несчастное платье может быть очаровательным, дорогим, очень идущим к лицу, прекрасно сидящим, возбуждающим восторг и зависть. А между тем – наденешь его и жизни не рад.
Тот, ради которого оно надето, либо совсем в обществе не появится, либо, появившись, выкажет полное равнодушие или даже неприязнь, совершенно неизвестно почему.
Особа, нарядившаяся в несчастное платье, будет скучать, чувствовать себя обиженной, одинокой, никому не нужной И от этого сознания станет неловкой, ненаходчивой, неостроумной и даже прямо несчастной.
И это, заметьте, каждый раз, когда она надевает это платье
Психологически, конечно, начнут объяснять так: первый раз, когда дама надела это платье, ей почему-то не повезло, и вот впоследствии каждый раз, надевая его, она подсознательно тревожилась, ожидая повторения неприятных впечатлений, и эта тревога угнетала ее, делала неуверенной, неловкой, а потому и не интересной в обществе
Ну так я вам скажу, что это совершенно неверно. Дама, заплатившая дорого за свое платье и считающая его удачным, ни в какое подсознательное не допустит мысли, что это от него ей не везет. Нужен долгий и очень сознательный опыт, чтобы она пришла к выводу: "А ведь каждый раз, когда я надеваю свое прелестное платье, меня ждут неудачи". Потому что вывод этот несет катастрофу: выбросить платье.
Бывают "невезущие" мелочи туалета, часы, кольца, карандаши.
Бывает так, что какая-нибудь довольно громоздкая часть мебели въедет в квартиру и испортит жизнь в ней живущим, перессорит, разлучит, насплетничает, оклевещет. И никому в голову не придет, что виновата именно эта проклятая штука.
Вот, например, был у моей приятельницы зеркальный шкап. Самой обыкновенной ореховой внешности, внутри разделенный продольной перегородкой, – чтобы по правую сторону вешать на крючки платья, а по левую класть на полочки белье и мелочи.
Словом, такая банальная штука, что и описывать ее совестно. И вот, – можно ли было подумать, что эта простая на вид штука способна сыграть роль доносчика, шпиона, предатели, шекспировского Яго.
Стоял этот шкап в спальне, а так как квартира была стиля модерн, то дверей в спальню не было, а соединилась она с гостиной большой аркой. Шкап стоял посреди стены, а против него на стене гостиной висело зеркало, как-то наискосок и так лукаво, что, в какой угол ни зайди, непременно в шкапу отразиться.
Муж моей приятельницы был человек занятой и приходил домой в самое неопределенное время, отпирая дверь своим ключом.
И вот первое, что ему бросилось в глаза, – это было отражение в зеркале того, что происходит в доме. Лукавая вещь ухитрялась, через какую-то блестящую поверхность, через узенькое зеркальце над буфетным ящиком, ловить даже то, что делается в столовой и даже в коридоре. Как сплетник и доносчик, шкап бежал впереди всех навстречу хозяину и, торопясь и перевирая, докладывал ему обо всем.
Тщетно убеждала его жена, что зеркало в шкапу испорчено.
– Кто это шмыгнул по коридору на черную лестницу? – мрачно спрашивал муж.
– Да ровно никто! – в благородном негодовании отвечала жена. – Пойди посмотри, там никого нет. Ты безумец!
– Какой смысл смотреть, – упорствовал безумец. – Что же он будет ждать, чтобы я подошел и набил ему физиономию?
Под разными предлогами жена пробовала переставлять шкап. Но он тогда перемигивался с зеркалом в передней, и спрятаться от него нельзя было, даже в ванной.
Отвратительнее всего, по словам невинно потерпевшей, или, вернее, невинно терпящей, было то, что шкап врал. Он отражал то, чего никогда не было.
– Понимаете? – говорила она. – Вроде как мираж в пустыне. Мало ли есть на свете таких обманов зрения, слуха и так далее.
Да, именно "и так далее". Шкап обманывал "так далее".
Однажды, вернувшись домой, владелец проклятого шкапа увидел в его зеркале свою жену, полулежащую в грациознейшей позе на диване и рядом с ней обнимающего ее господина.
Владелец шкапа шагнул в комнату и увидел, что рядом с его женой сидит доктор Ферезев, их постоянный врач. Доктор, вероятно, только что выслушал легкие жены шкапового владельца, потому что тут же на столе лежала трубочка, приспособленная для этого дела.
Жена молчала, выпучив глаза. Зато доктор неестественно восторженно и громко воскликнул:
– А вот и наш муж!
Воскликнул и снова повторил:
– А вот и наш муж!
А потом еще и еще, и все скорее, и все глупее, пока пораженный всем этим муж не спросил наконец:
– Разве ты больна?
На что жена отвечала совершенно некстати обиженным тоном:
– Доктор находит, что я кашляю. Вечно ты придираешься.
Собственно говоря, ничего удивительного и подозрительного тут не было. Зашел доктор, нашел у нее кашель. Кашля до сих пор не было, но на то у него наука, чтобы разыскать скрытое зло. Поискал и нашел. А шкап отразил ерунду. Отразил дело в ракурсе, и получилась оскорбительная для супружеской чести ерунда. Странно только, что доктор, вместо того, чтобы поздороваться, стал кричать, как попугай. Но, впрочем, нельзя же ему это серьезно поставить в вину. Тем более, что возглас был радостный и, так сказать, приветственный. Если бы он, что называется, "влопался", так, скорее всего, закричал бы "черт возьми!" и уж, конечно, без всякого ликования. Так думал муж, и дело сошло гладко.
Но шкап думал иначе.
Недельки через две после описанною случая муж, вернувшись домой, увидел в бросившемся ему навстречу шкапу свою жену, на этот раз стоящую посреди комнаты. В этой невинной позе стояла она не одна. Ее обнимал какой-то неизвестный субъект и, если верить шкапу, целовал ее прямо в губы. Затем жена чуть-чуть повернула голову, и в шкапу показались ее глаза, сначала обычного размера и обычной формы, но мало-помалу они стали круглеть и вылезать наружу. Потом она отвернулась и, оттолкнув субъекта, сказала:
– Надо завести граммофон, а так у нас ничего не выйдет.
Субъект странно загоготал, но, повернув глаза, встретился в зеркале с глазами, которых, очевидно, не ожидал, и осекся.
– Это ты, Вася? – вполне естественным тоном сказала жена. – Заведи, дружочек, граммофон. Вот мосье Пирожников так любезен, что согласился научить меня новому танцу.
Значит, шкап опять наврал, опять подстроил ракурсы и опять оставил его в дураках с его ревностью и подозрительностью.
Мосье Пирожников оказался вдобавок совершеннейшим кретином и к тому же кретином несветским. Он молча взял свою шляпу, поклонился и вышел. Словно его выгнали.
– Он робкий и простачок, – объяснила жена.
Конечно, такой не мог ей нравиться.
Гроза пролетела мимо, но шкап не успокоился. Он сделал такую подлость, на какую может быть способен только человек. Да и не всякий человек, а исключительно мстительный и злющий. Яго.
Между прочим – почему все так злобно нападают на Яго? Ведь у Шекспира есть ясный намек на былой флирт Отелло с женой Яго. Следовательно, Яго, разбивая счастье мавра, мстил из ревности. Он, значит, был тоже Отелло (употребляя это имя как имя нарицательное).
Но вернемся к шкапу.
Шкап был хуже Яго. Никто его супружеской чести не оскорблял, и он не страдал ревностью. Но сделал он следующее.
Однажды владелец его, в отсутствие жены, долго искал какой-то галстук и, не найдя, решил, что жена сунула его в свой шкап.
Браня жену за безалаберность, он сердито дернул зеркальную дверцу, и в то же мгновение с верхней полки вылетел перевязанный легкой ленточкой пакет, щелкнул его по лбу и осыпал с головы до ног письмами.
– Вот, мол, дурак. Надо тебя по лбу щелкнуть, чтобы ты поверил.
Жертва шкапа долго сидела на полу, читала писанное разными почерками:
"…Приду, когда твоего болвана не будет дома…"
"…знаю, что ты горишь, но и я сам горю…"
"…что может быть блаженней твоих объятий…"
"…люблю, когда ты шепчешь "еще, еще"".
Жертва читала, с недоумением и даже любопытством спрашивая:
– А это кто же?
– Ну, а это-то кто?
А шкап торжествующе отражал его физиономию – растерянную, несчастную и глупую.
Городок
Городок (Хроника)
Это был небольшой городок – жителей в нем было тысяч сорок, одна церковь и непомерное количество трактиров.
Через городок протекала речка. В стародавние времена звали речку Секваной, потом Сеной, а когда основался на ней городишко, жители стали называть ее "ихняя Невка". Но старое название все-таки помнили, на что указывает существовавшая поговорка: "живем, как собаки на Сене – худо!"
Жило население скучно: либо в слободке на Пасях, либо на Ривгоше. Занималось промыслами. Молодежь большею частью извозом – служила шоферами. Люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в этих трактирах: брюнеты – в качестве цыган и кавказцев, блондины – малороссами.
Женщины шили друг другу платья и делали шляпки. Мужчины делали друг у друга долги.
Кроме мужчин и женщин население городишки состояло из министров и генералов. Из них только малая часть занималась извозом – большая преимущественно долгами и мемуарами.
Мемуары писались для возвеличения собственного имени и для посрамления сподвижников. Разница между мемуарами заключалась в том, что одни писались от руки, другие на пишущей машинке.
Жизнь протекала очень однообразно.
Иногда появлялся в городке какой-нибудь театрик. Показывали в нем оживленные тарелки и танцующие часы. Граждане требовали себе даровых билетов, но к спектаклям относились недоброжелательно. Дирекция раздавала даровые билеты и тихо угасала под торжествующую ругань публики.
Была в городишке и газета, которую тоже все желали получать даром, но газета крепилась, не давалась и жила.
Общественной жизнью интересовались мало. Собирались больше под лозунгом русского борща, но небольшими группами, потому что все так ненавидели друг друга, что нельзя было соединить двадцать человек, из которых десять не были бы врагами десяти остальных. А если не были, то немедленно делались.
Местоположение городка было очень странное. Окружали его не поля, не леса, не долины, – окружали его улицы самой блестящей столицы мира, с чудесными музеями, галереями, театрами. Но жители городка не сливались и не смешивались с жителями столицы и плодами чужой культуры не пользовались. Даже магазинчики заводили свои. И в музеи и галереи редко кто заглядывал. Некогда, да и к чему – "при нашей бедности такие нежности".
Жители столицы смотрели на них сначала с интересом, изучали их нравы, искусство, быт, как интересовался когда-то культурный мир ацтеками.
Вымирающее племя… Потомки тех великих славных людей, которых… которые… которыми гордится человечество!
Потом интерес погас.
Из них вышли недурные шоферы и вышивальщицы для наших увруаров. Забавны их пляска и любопытна их музыка…
Жители городка говорили на странном арго, в котором, однако, филологи легко накопили славянские корни.
Жители городка любили, когда кто-нибудь из их племени оказывался вором, жуликом или предателем. Еще любили они творог и долгие разговоры по телефону.
Они никогда не смеялись и были очень злы.
Маркита
Душно пахло шоколадом, теплым шелком платьев и табаком. Раскрасневшиеся дамы пудрили носы, томно и гордо оглядывали публику – знаю, мол, разницу между мною и вами, но снисхожу. И вдруг, забыв о своей гордой томности, нагибались над тарелкой и жевали пирожное, торопливо, искренно и жадно. Услужающие девицы, все губернаторские дочки (думали ли мы когда-нибудь, что у наших губернаторов окажется столько дочек), поджимая животы, протискивались между столами, растерянно повторяя:
– Один шоколад, один пирожное и один молоко…
Кафе было русское, поэтому – с музыкой и "выступлениями". Выступил добродушный голубоглазый верзила из выгнанных семинаристов и, выпятя кадык, изобразил танец апаша. Он свирепо швырял свою худенькую партнершу с макаронными разъезжавшимися ножками, но лицо у него было доброе и сконфуженное. "Ничего не попишешь, каждому есть надо", – говорило лицо.
За ним вышла "цыганская певица Раиса Цветковая" – Раичка Блюм. Завернула верхнюю губу, как зевающая лошадь, и пустила через ноздри:
Пращвай, пращвай, подругва дарагавая!
Пращвай, пращвай – цэганская сэмэа!..
Но что поделаешь! Раичка думала, что цыганки именно так поют.
Следующий номер была – Сашенька. Вышла, как всегда, испуганная. Незаметно перекрестилась и, оглянувшись, погрозила пальцем своем) большеголовому Котьке, чтоб смирно сидел. Котька был очень мал. Круглый нос его торчал над столом и сопел на блюдечко с пирожным. Котька сидел смирно, Сашенька подбоченилась, гордо подняла свой круглый, как у Котьки, нос, повела бровями по-испански и запела "Маркиту". Голосок у нее был чистый, и слова она выговаривала просто и убедительно. Публике понравилось. Сашенька порозовела и, вернувшись на свое место, поцеловала Котьку еще дрожащими губами.
– Ну вот, посидел смирно, теперь можешь получить сладенького.
Сидевшая за тем же столиком Раичка шепнула:
– Бросьте уж его. На вас хозяин смотрит. Около двери. С ним татарин. Черный нос. Богатый. Так улыбнитесь же, когда на вас смотрят. На нее смотрят, а она даже не понимает улыбнуться!
Когда они уходили из кафе, продавщица, многозначительно взглянув на Сашеньку, подала Котьке коробку конфет.
– Приказано передать молодому кавалеру.
Продавщица тоже была из губернаторских дочек.
– От кого?
– А это нас не касается.
Раичка взяла Сашеньку под руку и зашептала:
– Это все, конечно, к вам относится. И потом, я вам еще посоветую – не таскайте вы с собой ребенка. Уверяю вас, что это очень мужчин расхолаживает. Верьте мне, я все знаю. Ну, ребенок, ну, конфетка, ну, мама – вот и все! Женщина должна быть загадочным цветком (ей-богу!), а не показывать свою домашнюю обстановку. Домашняя обстановка у каждого мужчины у самого есть, так он от нее бежит. Или вы хотите до старости в этой чайной романсы петь? Так если вы не лопнете, так эта чайная сама лопнет.
Сашенька слушала со страхом и уважением.
– Куда же я Котьку дену?
– Ну, пусть с ним тетя посидит.
– Какая тетя? У меня тети нету.
– Удивительно, как это в русских семьях всегда так устраиваются, что у них тетей нет!
Сашенька чувствовала себя очень виноватой.
– И потом, надо быть повеселее. На прошлой неделе Шнутрель два раза для вас приходил, да, да, и аплодировал, и к столику подсел. А вы ему, наверное, стали рассказывать, что вас муж бросил.
– Ничего подобного, – перебила Сашенька, но густо и виновато покраснела.
– Очень ему нужно про мужа слушать. Женщина должна быть Кармен. Жестокая, огненная. Вот у нас в Николаеве… Тут пошли обычные Раичкины чудеса про Николаев, роскошный город, Вавилон страстей, где Раичка, едва окончив прогимназию, сумела сочетать в себе Кармен, Клеопатру, Мадонну и шляпную мастерицу.
На другой день черноносый татарин говорил хозяину чайной:
– Ты мэнэ, Григорий, познакомь с этим дэвушкой. Она мэнэ сердце взяла. Она своего малшика поцеловала – в ней душа есть. Я человек дикий, а она мэнэ теперь как родственник, она мэнэ как племянник. Ты познакомь.
Маленькие яркие глазки татарина заморгали, и нос от умиления распух.
– Да ладно. Чего ж ты так расстраиваешься. Я познакомлю. Она действительно, кажется, милый человек, хотя кто их разберет.
Хозяин подвел татарина к Сашеньке.
– Вот друг мой – Асаев, желает с вами, Александра Петровна, познакомиться.
Асаев потоптался на месте, улыбнулся растерянно. Сашенька стояла красная и испуганная.
– Можно пообедать, – вдруг сказал Асаев.