Белобородое горько сожалел, что завел с женой этот разговор. Теперь-то невозможно остановить прорвавшийся поток ожесточения, желчи и досады. Разве вернешь Марию в былое состояние блаженного согласия и умиротворенности? Разве мыслимо сейчас обнять ее? Не та была уже Мария, не та. В ней все явственней виделся человек трезвый, с холодным рассудком, и эта новая, незнакомая Мария оттеснила прежнюю - ее молодую женственность, красоту, страсть и что тут поделаешь, как быть, если все меняется в мире, - стало меняться и ее отношение к мужу! Что мог поделать думающий об этой необратимой перемене Белобородое?
Мария Федоровна была женщиной образованной, знала языки, в совершенстве владела немецким, - это обстоятельство было связано не только с образованием, но и с происхождением, - в ее жилах текла и толика немецкой крови.
Мария Федоровна питала враждебное отношение к декабристам, считала вооруженное восстание 1825 года на Сенатской площади "историческим позором", более того, находила последовавшее наказание, казни и ссылки половинчатой мерой со стороны царя.
Она никак не могла примириться с давним увлечением мужа пушкинской поэзией, с "опасными" сомнениями и "крамольными" колебаниями, и стремилась внушить ему мысль о необходимости твердокаменной стойкости в служении самодержавной власти. Она хотела обратить мужа в свою веру! И сколь решительна была Мария, столь же был нерешителен Сергей Александрович.
Волнения в каземате привели к тому, что в чете Белобородовых обозначился раскол: там, по ту сторону борьбы - полное внутреннее единомыслие отважной четы гачагов, здесь, в покоях уездного начальника - враждебное противостояние высокородных супругов!
- Не так, дорогая моя, все просто… Не выкорчуешь мужика, не вырвешь с корнем инородцев, как ты изволишь думать, не выжжешь огнем! - продолжал муж.
Мария Федоровна покачала головой.
- Знакомая песенка! Может, ты и программу своих действий сочинил?
- Программу диктует сама жизнь.
- Ну-ну. Поклянись, что нет у тебя программы!
- Не знаю, Мария, я сам подчас себя не понимаю… - неожиданно признался Белобородое, бессильный вразумить жену, уже и не решившийся бы поручиться за то, останется ли она преданной ему в трудный час и в то же время он был не в состоянии утаить от нее переживаемый втайне разлад со своей совестью. - Ты не можешь себе представить, - сказал полковник, - с какой подозрительностью присматривается ко мне присланный офицер. Иногда мне кажется, что я сам поднадзорный… Он сует нос во все дела, оскорбил узницу, заварил эту кашу в тюрьме, а мне расхлебывать…
- А как ему с разбойницей обращаться?
У Марии Федоровны на обнаженных руках кожа пупырышками покрылась.
- Пойми, что оскорбительное обращение с заключенными недопустимо!
- С заключенными или с разбойниками?
- Видишь ли, - терпеливо разъяснил Белобородое, - за каждым узником стоит какой-то род, селение и заступник…
- Ну и что?
- Я хочу сказать, и Хаджар не одинока, и у нее есть заступник, вооруженный, сильный - Гачаг Наби! И, более того, вся местная беднота, и кочевой, и оседлый люд горой стоят за гачагов. Неспроста ведь и песни о них поют в своих кибитках! И песни эти слышатся в самом Гёрусе, в каземат проникают, сеют смуту и ропот!
- И потому надо поскорее затянуть им рот! - Мария Федоровна даже каблучком изволила топнуть.
- Это невозможно!
- Для тебя - невозможно! - Мария сорвалась на крик и, бросив в исступлении - Нет, нет! - прошла в спальню, хлопнув дверью. Но и здесь, как на грех, ей попался на глаза раскрытый томик Пушкина, лежавший на тумбочке у кровати мужа, и она схватила раскрытую книгу.
- Дворянство… - бормотала она, - ересь, чушь.
Длинные хищные пальцы с остервенением швырнули книгу в камин, и вот уже покоробился переплет, вспыхнули, заполыхали опасные "крамольные" слова, и тонкий дымок взвился струйкой, ушел в зангезурское высокое небо…
Глава пятнадцатая
Итак, Белобородое неожиданно для себя убедился в том, что, помимо назойливого, как овод, опасного соглядатая, есть еще один человек, от которого можно ждать подвоха - его собственная жена… Разговор они не возобновляли, но Белобородова тяготило то, что он вольно или невольно оказался в положении оправдывающегося.
И еще: соглядатай в погонах позволил себе наглое самоуправство, возмутившее весь каземат, а он, Белобородое, облеченный всей полнотой административной власти не одернул его, хотя и не поддерживал. Сомнения мучали Белобородова.
Он полагал свое обращение с населением и свой образ действий правильными. Правда, он не воспрещал и не мог запретить ни приставам, ни старостам пускать в дело кнут или розги; как и в других губерниях и уездах, и здесь, в зангезурских краях, там, где власть имущие не ощущали непосредственной угрозы со стороны отряда Наби, царили те же рукоприкладство и самоуправство. И здесь, в глухих вотчинах, каждый мироед поступал, как заблагорассудится. Мучили и правых и виноватых, строптивых давили и вновь превращали в безропотных рабов. Там, куда Гачагу Наби не добраться, не дотянуться, могли бедноту и крова лишить, и с земли прогнать, орошенной кровью и потом. Даже в разгар зимы, даже малых и сирых, слабых. А то и спалят дотла жилье и прах по ветру развеют. И по ту и по эту сторону Аракса - одно и то же. Приглянется молодица из бедных служанкой возьмут в дом, натешатся, обесчестят, а чтоб концы в воду спрятать еще и несчастную опорочат, со свету сживут, до петли доведут… Вырастит хлеб беднота - отдавай львиную долю, а то и все подчистую на току заберут, заграбастают в помещичьи закрома… Словом, своя рука - владыка.
А не будь такого гнета и грабежа - чего ради Наби бросил бы землепашество, с какой бы стати за оружье взялся, в гачаги подался? Чего ради его подруга верная обрекла бы себя на опасности, томилась бы в каземате, как нынче томится?
Белобородову приходилось поступать по неумолимой воле закона. Под давлением сверху ему приходилось испрашивать помощи и содействия у начальников других уездов и вести дело к окружению и истреблению повстанцев. Но что он мог поделать перед нарастающим всеобщим ропотом, перед всенародным сочувствием гачагам?.. Тем более, что в глубине души он понимал, чем это сочувствие продиктовано.
И не было такого народного празднества и торжества, где бы ни звучали песни во славу заступников-гачагов, не было такой жатвы, где бы жнецы не подхватили эти песни, не вторили бы друг другу, и глядишь, работа пошла веселей, спорится дело, и вместо двух-трех стогов четыре-пять выросли, и скирды среди жнивья куда быстрее растут!
И по весне пахари, сеятели о Наби, о Хаджар поют, новые песни слагают…
И пастухи, и подпаски, и босоногая голопузая ребятня на приволье не обходятся без этих песен, еще игрища затевали, из камышей ружья сработают, в "Наби-Хаджар" играют, и пойдет потеха, друг на друга, стенка на стенку, и тут, конечно, не обойдется, чтоб "солдат, казаков" не перебить, "ханам-бекам" не помять бока, и "святых отцов" и "купцов" не распотрошить, и ихнее "богатейское добро" беднякам не раздарить…
Как же было не задуматься зангезурскому уездному начальнику?! Как было ему не вспомнить о вольнолюбивых чаяниях Пушкина, о траурной поэме, оплакавшей его трагическую гибель?.. Как можно было честному человеку оставаться безоблачно ясным и неколебимым при виде того, что творилось на окраине империи, в зангезурской глуши?..
Как мог он прикинуться незрячим и глухим? Как мог он превратиться в твердокаменного истукана, каким его хотела видеть Мария? Стать беспомощным и безжалостным?
Побудь Мария в его шкуре, казалось иногда полковнику, узнай то, что видел и знал он… не стала бы она так рассуждать! А каково ему! Белобородое понимал, что сила отряда Наби не исчислялась сотней-другой удальцов, за ними стоял глас народа, дух народа! Сила и мощь движения Наби - Хаджар была в народном единодушии, в народном воодушевлении, разгоравшемся все ярче, сеявшем страх в сердцах всех власть имущих - от наместника до есаула, от губернатора до старосты, в сочувствии и помощи гачагам, - уже бедняки, случалось, и приставов, и стражников, и урядников вязали, брюхо к брюху, и помещикам усы остригали, и иным обиралам и мучителям уши отрезали, в назидание прочим…
Итак, причина коренилась не в Наби - Хаджар, а гораздо глубже, ропот зрел в народе в бедняцких лачугах, в алачигах, в сторожках…
Белобородое уже давно почувствовал и понял это, в то время как многие другие офицеры и высокопоставленные чиновники не могли или не хотели уразуметь этой истины.
После долгих раздумий Белобородое решил послать донесение наместнику с подробным описанием осложняющейся обстановки, изложить все как есть; и то, как оскорбительное обращение казачьего офицера взъярило всех арестантов, и то, что последовало и может последовать потом…
Глава шестнадцатая
Полковник, не теряя времени, заперся в своем кабинете и сел за письмо гянджинскому генерал-губернатору. И, выводя "Ваше превосходительство…" на белом листе, он, как ни странно, сразу успокоился - то ли потому, что сейчас хоть что-то делал, а не мучился раздумьями, то ли от успокоительного и удовлетворенного сознания, что этим самым обращением он опередит своего недруга - есаула. "Полагаю необходимым довести до Вашего сведения события последних дней, связанные с имевшим место возмущением среди арестантов каземата…"
Далее следовали слова о "непозволительных действиях и возмутительном поведении новоназначенного капитана Кудейкина, порочащих честь мундира, бросающих тень на нашу политику и послуживших поводом к бунту в каземате, выразившемуся в исполнении крамольных песен, в иных изъявлениях протеста…"
Не было забыто и неслыханное оскорбление капитаном, нанесенное начальнику тюрьмы, который дал волю рукам, дернул начальника за усы и сорвал с него погоны.
"Г-н Кудейкин, - писал полковник, - не желает уразуметь, как с кем надо обращаться, неизвестно, на чье покровительство он рассчитывает, откуда и от кого получил или получает неразумные инструкции, никак не принимая в расчет местные обычаи и нравы, порядки, бытующие у иноверцев. Быстроходов не понимает, какими последствиями здесь чревато оскорбление женщины, тем более, если она пользуется популярностью, а Вашему превосходительству должно быть известно, что мятежники во главе с Гачагом Наби, обосновавшись в горах, ждут случая, чтобы учинить новый набег на правительственные части. Они требуют безоговорочного освобождения Хаджар, угрожая в противном случае кровопролитием и возмездием. Пока что они, очевидно, тешатся надеждой, что власти не станут долго держать узницу в заточении по соображениям, что муж ее, Гачаг Наби находится на воле…"
Белобородое уже исписал несколько страниц своим аккуратным убористым почерком, подробно перечислив все инциденты в округе, не утаивая случаев самосуда над местными богатеями.
Он испытывал противоречивые чувства, излагая все эти события, сам не веря в реальную необходимость своего донесения. Он изливал накипевшее на сердце, не ограничиваясь изложением фактов. Что-то в глубине души его дрогнуло, всколыхнулось, и он еще боялся признаться себе, что именно.
Письмо получилось непомерно длинным - как его воспримет генерал-губернатор? С раздражением, досадой, а то чего доброго, еще и решит уволить неугодного уездного начальника?
Во всяком случае, Белобородое знал, что его сомнения не могут прийтись по душе очень многим. Но теперь это уже не имело значения. Отныне полковник не желал кривить душой, давать ложные сведения и приукрашивать действительное положение вещей. Гусиное церо нервно скользило по бумаге, он писал решительно, все как есть. Будь что будет, думал он. Сказать правду - его долг. Пусть думают и говорят, что хотят. Мне. все равно. До каких пор это терпеть? До каких пор давить и душить этих иноверцев, глумиться, не разбирая правых и виноватых?
И при всем том, полковник понимал, что в глазах гачагов он был здесь первым царским сатрапом, злейшим врагом. Ибо судьбе было угодно, чтобы кровавая борьба с зангезурскими гачагами происходила именно в бытность его, Белобородова, уездным начальником. Гачаги, конечно же, видели петербургского полковника и на позициях, у брустверов в окопах, командующего боевыми действиями. И выпади удобный момент, никто бы - ни сам Наби, ни Хаджар, ни один из гачагов и их сторонников не преминул бы угостить бородача-полковника пулей… И никому бы из них не пришло на ум, какие сомнения снедают их врага…
Очевидно, гачаги-узники, дай им волю, отплатили бы ему даже более жестоко, нежели самому обидчику Хаджар. Но как бы то ни было, решение было принято, и гусиное полковничье перо скользило по бумаге.
Белобородое покорнейше просил генерал-губернатора снестись с главноуправляющим канцелярии на Кавказе и, по получении разрешения последнего, соблаговолить лично приехать в Гёрус, дабы непосредственно ознакомиться с положением дел и воочию убедиться в истинности вышеизложенного… И пусть его сиятельство рассудит сам, что резоннее - держать Хаджар в заключении, в каземате, усугубляя недовольство местного населения или же освободить именем его императорского величества! Если же предпочтительным окажется первое, то пусть его высокопревосходительство сам определит меру военного подкрепления, которым можно было бы обеспечить надежность дальнейшего содержания опасной узницы в каземате. Пусть господин генерал-губернатор распорядится и относительно пределов полномочий г-на Быстроходова, возможно, даже и назначит его самого начальником каземата. Пусть генерал-губернатор возьмет на себя ответственность решить - оставить ли Хаджар отбывать срок заключения здесь, препроводить ли в более укрепленный каземат, послать ли этапом в Сибирь, дабы лишить ее всяких надежд на помощь и вызволение со стороны Гачага Наби, хотя и трудно рассчитывать на безропотное поведение узников после такого шага… Ум хорошо, а два лучше, тем более, если это генерал-губернаторский ум. Белобородое четко уяснил для себя дальнейший образ действий по получении конкретной инструкции свыше.
Он перечитал написанное, кое-где усмотрел неловкие и лишние фразы и взял на себя терпеливый труд переписать послание набело. Потом скрепил страницы, вложил в пакет, запечатал сургучом.
"Надо, чтобы пакет вручили лично его превосходительству", - с этой мыслью он отпер дверь и вызвал к себе делопроизводителя, сидевшего в приемной.
- Батькин! Это надо срочно отправить в Елизаветполь! Нарочным!
- Разумеется, ваше высокоблагородие, - поспешил сказать чиновник, склонив голову с редеющими жидкими волосами, разделенными пробором посредине.
- Дело, братец, важное и секретное! - полковник повысил голос. - Пакет надо вручить лично генерал-губернатору.
- Слушаюсь, ваше высокоблагородие, - вытянулся в струнку делопроизводитель. И, помешкав, робко спросил: - Как быть, если окажется, что его превосходительство в отъезде, в Тифлисе?
- Ну, так пусть в Тифлис и отправят…
- Так точно, господин полковник! - подобострастно подхватил чиновник.
- К тебе что, капитан подходил? - вдруг, сам не зная почему, спросил у него Белобородое. Батькин смутился.
- Точно, ваше превосходительство, подходил. Смущал речами разными. Но поверьте, что я служил и доныне готов служить вам верой и правдой!
- Ну-ну… Так отправьте пакет! Нарочным! И чтобы вручили - лично!
- Слушаюсь! - делопроизводитель щелкнул каблуками и склонился перед полковником, стоявшим за массивным бюро, над которым висел портрет его императорского величества, неусыпно наблюдавшего за всем происходящим.
Глава семнадцатая
Аллахверди, еле отделавшийся от казачьего офицера, продираясь сквозь заросли, кустарник, наконец-таки добрался до села Каравинч и направился к дому кузнеца Томаса. Хозяин сразу заметил, что он удручен.
- Как дела, кум?
- Худо, Томас.
- Что случилось? - всполошился кузнец. - Или… Хаджар в Сибирь отправили?
Аллахверди перевел дух.
- Да нет… пока она в каземате… Лейсан сказал…
- Что ж тогда тучей смотришь?
- Худо, говорю. Все туже кольцо затягивают… У них там один офицер появился - хуже сторожевого пса! Проходу никому не дает…
- А может, мне самому наведаться туда?.. Узнаю толком, что и как.
- И я всю дорогу об этом думал… Нужно знать все в точности. А то упустим час…
После разговора в кузне, хозяин прошел в дом, вернулся с узлом - аманатом, чтобы друг удостоверился: все в порядке. Аллахверди укоризненно покачал головой:
- Зачем ты мне показываешь?
- Чтоб ты убедился - в целости и сохранности. В моей дружбе подвоха не жди.
- Не зря мы в тебя верим!
Томаса слова друга тронули до слез, и он вытер узловатой, грубой пятерней глаза с опаленными - у горна - ресницами.
- По мне так: хоть голову сложи, а другу удружи… И они как бы клятвенно подтверждая эти слова, стиснули друг другу руки, оба рослые, плечистые.
- Вот когда мы пойдем долбить проход в каземате, - Томас, отступив, ударил себя по крепкой, как наковальня, груди, - я со своими калеными железками сгожусь больше многих прочих помощников…
- Хаджар передала, что нужно ждать ее знака и ничего самим не затевать.
- Да, тяжкую ношу взвалила она на себя! - Кузнец вздохнул, подумав о том, что так можно потерять время и упустить момент. - Зря она сама взялась за подкоп. Гордая - все сама да сама.
- Верно, своими руками свою волю хочет добыть.
- Что бы она там ни хотела, ни задумала, а дела трудные.
- Да еще какие…
Томас с самого начала сомневался, что Хаджар сама управится с подкопом. Подосадовал:
- Слышь, этот каземат - не халва тебе, чтобы взять да и проглотить. Это же крепость, куда ни глянь - штыки и дула. Попробуй сунуться - что днем, что ночью - мигом башку размозжат, мокрое место останется.
- Лучше бы уж нам, мужчинам, размозжили башку, - горько сетовал Аллахверди, - чем позволить, чтобы женский платок казачьими сапогами топтали!
Посидели друзья на подушечках, положенных на палас, поговорили, поразмыслили. Набив табаком трубки, чиркнули кресалом о кремень, закурили, жадно затягиваясь горьким дымом. Потом, постукав трубками об пол, высыпали пепел, снова набили табаком из кисетов, но закуривать не спешили.
- Одной ей не вырваться - подмога нужна, - продолжал Томас. - Что может сделать невольница, в четырех стенах, взаперти, в живом кольце охраны, в окружении штыков?!
- Знаю, кум… - вздохнул Аллахверди. - Но без ее согласия нарушать ее же наказ не след!
Томас поднялся, прошел в смежную комнату, велел жене - матери семерых детей, накрыть на стол.