Это одна из древнейших церквей Украины, сооруженная Даниилом Апостолом. Церковь была о пяти главах, отделанная лепною работой и освященная вскоре после его смерти, 6 апреля 1732 года. Здесь было много старинных икон. В церкви обращал на себя внимание старинный резной из дерева иконостас замечательно тонкой, художественной работы.
Священник открыл архивный шкаф и вынул старую, но хорошо сохранившуюся метрическую книгу о родившихся за 1809 год. И здесь, в середине книги, на правой странице, внизу, старинным твердым почерком было написано: "20-го марта у помещика Василия Яновского родился сын Николай и окрещен 22-го марта. Восприемником был… господин полковник Михаил Трахимовский… молитвовал и крестил священнонаместник Иоанн Белопольский". Отец Севастиан выдал мне по моей просьбе форменную, с церковной печатью, выпись из метрической книги.
На другой день, рано утром, я гулял по Миргороду и глубоко сожалел, что теперь зима и все занесено снегом, и не видно даже знаменитой лужи, про которую у Гоголя сказано: "Удивительная лужа! единственная, какую только вам удавалось когда видеть! Она занимает почти всю площадь. Прекрасная лужа! Домы и домики, которые издали можно принять за копны сена, обступивши вокруг, дивятся красоте ее!"
Мне тогда сказали миргородцы, что лужи этой больше не существует и что на месте ее разбит городской сквер, а что луж есть несколько и есть такие же большие, к великой радости гусей и свиней, может быть, идущих по прямой линии от той супоросной бурой свиньи, которая стащила и съела очень важную казенную бумагу из суда.
Видел я еще то, чего не было в доброе старое время: видел я казенную винную лавку, около которой стояла толпа миргородцев и пила из горлышка водку, закусывая снегом, а то и ничем, и запах от этой толпы напомнил мне тот момент в поветовом суде, когда Иван Никифорович со своей просьбой застрял в двери, и "тогда отодвинули задвижки и отворили вторую половинку дверей, причем канцелярский чиновник и его помощник – инвалид от дружных усилий дыханьем уст своих распространили такой сильный запах, что комната присутствия превратилась было на время в питейный дом". Такой же запах был от толпы близ винной лавки, находившейся в переулке, напоминавшем тот "переулок, который был так узок, что если случалось встретиться в нем двум повозкам в одну лошадь, то они не могли уже разъехаться и оставались в таком положении до тех пор, покамест, схвативши за задние колеса, не вытаскивали их каждую в противную сторону, на улицу".
Таковым был Миргород зимой, Миргород, прославленный Гоголем, и весь этот край, где каждое место напоминало Гоголя, – край, который смело можно назвать "Гоголевщиной".
Каждое правдивое слово о великом писателе, характеризующее и его и ту обстановку, которая послужила для его творчества, всякое подобное сведение есть уже ценность, которая должна принадлежать всем.
Это обстоятельство заставило меня сделать еще целый ряд поездок в Гоголевщину, тогда я старался главным образом обращаться к тем современникам поэта, которых никогда и никто не расспрашивал и которые без всякого желания рисовки правдиво поведывали мне то, что сохранилось в их памяти, нередко даже выказывая удивление, зачем у них спрашивают такие неинтересные, по их мнению, вещи.
* * *
Поведаю, о чем могу, в том порядке, как это видел я во время пути, который был хорошо известен Гоголю. Собрав материал по воспоминаниям о Гоголе, мне пришлось волей-неволей остановиться и на настоящем этих мест, сохранивших те черты, которые известны читателям Гоголя.
Все эти места поэтому и назвал я одним словом: Гоголевщина.
Не будь Гоголя, разве говорили бы о них? Разве говорили бы об Украине?
Конечно, говорили бы… А Полтавский бой? Разве он не прославил страны?..
Да, были герои-победители… Об этом свидетельствуют могилы, дела рук героев…
А после них прошли два мирных человека с записными книжками в руках, один обессмертил Полтаву в чудных стихах, а другой заставил весь мир полюбить милую, симпатичную Украину…
Ни Полтавы, ни Украины без них не знали бы…
От героев меча остались могилы, от людей – слова, правда и любовь.
Выехал я из Полтавы по исторической диканьской дороге и, проехав почти с версту, невольно оглянулся назад.
Украинская красавица, утонувшая в садах и тополевых аллеях, изменилась. Впереди раскинулись широко, широко поля, ярко-зеленые озими с желтыми оазисами, хуторскими садочками, золотом отливающими при ярком блеске сентябрьского солнца.
Резкой полосой прорезает изумрудную зелень черная дорога, по которой когда-то ездил Гоголь…
А ранее, еще ранее на этих полях, спокойных, изумрудных полях
Тяжкой тучей
Отряды конницы летучей,
Браздами, саблями звуча,
Сшибаясь, рубятся сплеча,
Бросая груды тел на груды;
Шары чугунные повсюду
Меж ними прыгают, разят,
Прах роют и в крови шипят…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Гром пушек, топот, ржанье, стон,
И смерть, и ад со всех сторон.
Ужасное было время, и напоминают о нем эти зеленые курганы по сторонам дороги.
И воздвигла эти курганы прихоть и жажда славы одного человека…
Мне представлялось: вон там, в балочке, двое бледных, испуганных всадников боязливо скачут по очеретам…
Нет уж давно-давно их сначала молниеносных, потом испуганных взглядов, полных отчаяния, нет уж их грозного воинства – ничего не оставалось на этих полях, кроме поросших травою могил, а поля все неизменны, свежи, зелены…
Да осталось еще народное название местности по дороге, характеризующее то время, а название это – Побиванка.
А за Побиванкой – Петрова долина, а дальше – Переруб, а там – и Диканька.
Вот при въезде – аллея из дубов, таких пятиобхватных да угрюмых, каких на свете, пожалуй, не увидишь.
Это те самые дубы, о которых Пушкин сказал:
Цветет в Диканьке древний ряд
Дубов, друзьями насажденных;
Они о праотцах казненных
Доныне внукам говорят.
А за дубами – Диканька с ее великолепным дворцом, окруженным парком, сливающимся с дубовыми лесами, в которых водились даже стада диких коз.
Я целый день провел в этом лесу, октябрьский солнечный день.
Тишина поразительная. Ни лист, ни веточка не шелохнутся. Если только смотреть на солнце – переливается в воздухе прозрачная, блестящая паутина между тонкой порослью, да если прислушаться – зашелестит на миг упавший с дерева дубовый лист. Земля была устлана плотно прибитыми накануне дождем желтыми листьями, над которыми стоят еще зеленые, не успевшие пожелтеть и опасть листья молодой поросли. Ни звука, ни движения. Только лапчатый кленовый лист, прозрачно-желтый на солнце, стоит боком к стеблю и упорно правильным движением качается в стороны, как маятник: то вправо, то влево. Долго он качался и успокоился только тогда, когда оторвался, зигзагами полетел вниз и слился с желтым ковром… Да еще тишина нарушилась двумя красавицами – дикими козами, которые быстро пронеслись мимо меня и скрылись в лесной балке… И конца-края нет этому лесу. А посреди него – поляны, где пасутся табуны… Вот Волчий Яр, откуда открывается внизу далеко-далеко необъятный горизонт, прорезанный голубой лентой Ворсклы, то с гладким степным, то с лесистым обрывистым берегом…
Великолепны окрестности Диканьки и великолепен дворец, в котором между драгоценностями хранилась в дорогом шкафу рубаха Василия Кочубея. Простая белая рубаха с пятном крови. После казни в Белой Церкви рубаха Кочубея досталась его родственникам и до последнего времени хранилась в церкви в селе Жуках. Несколько лет тому назад в Жуках ожидали архиерея, объезжавшего епархию, и попадья, решившая, что не подобает владыке видеть окровавленную рубаху, вымыла ее, но все-таки кровь отмыть не могла. Тогда владелец Диканьки, В.С. Кочубей, взял эту реликвию к себе и устроил ей помещение в своем дворце.
Сзади дворца – сад, а еще дальше, за прудом, и село Диканька, где кузнец Вакула так расписал свою хату, что приезжавший блаженной памяти архиерей даже спросил:
– А чья это такая размалеванная хата?
Та самая Диканька, где жил дьяк Фома Григорьевич, "кажется, и незнатный человек, а посмотреть на него – в лице какая-то важность сияет; даже когда станет нюхать обыкновенный табак, и тогда чувствуешь невольное почтение; в церкви, когда запоет на клиросе, – умиление неизобразимое".
Прошел я из дворца и парка в Диканьку, для скорости пути едва пролезши в какую-то дверь в заборе, перешел мостик и стал подниматься в гору, к Троицкой церкви, которую расписывал Вакула и в которой Фома Григорьевич дьяком был.
Остановился против церковной ограды у хаты, а на воротах написано: "Петр Андреевич Зеленский".
– Чья хата? – спросил я подошедшего человека, не молодого и не старого.
– Хата была Петра Андреевича, дьяка, а как он умер, так перешла к новому дьяку, его преемнику. То был дьяк!
– Вроде Фомы Григорьевича?
– Вроде Фомы Григорьевича, да еще почище. Почтенный был, все молчал, да слушал, да табак с такой важностью нюхал, что шапку – увидишь – скинешь. А как на клиросе пел! По-старинному и даже невольно умилительно. А выпить мог – уму невообразимо. Бывало, праздником пьет, пьет – и не узнаешь. А как запоет "Волною морскою", да вскочит, тряхнет плечами, да гикнет, и пойдет, и пойдет!.. Вот это был дьяк. Больше пятидесяти лет здесь прослужил.
Шли мы по диканьским улицам, и все мне мой спутник рассказывал, и видно, что читал всего Гоголя.
– А вот и Вакуленко, – указал он мне кузницу.
Я поинтересовался:
– А что, все у вас так же, как вы, Гоголя знают?
– Да, Диканька должна знать и знает Гоголя, у нас неграмотных, кажется, совсем нет. Диканька – это Гоголевщина… Как же нам не знать его.
* * *
В тот же день я выехал из Диканьки в Яновщину. Вот балка Пустовидка. Здесь когда-то сидел разбойник Пустовид. Вот Зозулина балка. Вот Дьячково. Вот хутор Задорожный. Владельцем его был казак Григорий Ефимович Задорожный, старейший в округе. Еще во времена Гоголя он был церковным старостой в Яновщине, и после каждой церковной службы Мария Ивановна Гоголь приглашала его в дом.
– Добрая была. Бывало, у меня в церкви разменяет десять рублей и все раздаст бедным. А паныч (Гоголь) еще добрее был. Помню, раз при мне говорил Марье Ивановне: "Смотрите, чтобы не обижали людей". Приедет, бывало, поговорит с народом ласково-ласково. Добрый паныч был.
От Задорожного я заехал в Невенчанную балку; балка эта на десяток верст по странной случайности искони была вся населена холостяками-помещиками, записывавшими своих многочисленных детей к себе же в крепостные. Приехал на хутор, которым владели братья Мироненки.
Мироненки были уже пожилые люди, родные братья. Жили они и прежде бедно, а потом умер их богач дядя Шафранов и оставил им имение и деньги. Стали они делить такое богатство. Крупное поделили, а на мелком поссорились. Не поделили старую молотилку. И стоит она, гниет на дворе у обоих на глазах, чтобы никто пользоваться ею не мог. Старший брат Иван Иванович соглашался продать молотилку и деньги поделить и даже пожертвовать на школу, а младший Петр Иванович уперся и говорит:
– Нехай она сгние! Або моя, або хай сгние!
И поссорились из-за молотилки и друг друга видеть не желали и знать не хотели. Живут, будто и знакомы не были.
Великий Гоголь провидел этих двух братьев, которых так живо изобразил в Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче.
Я заехал в дом к Ивану Ивановичу, который жил вдвоем с сыном своим Спиридоном Ивановичем; оба хорошие хозяева и аккуратные люди. Иван Иванович очень интересовался стариной, много помнил и прекрасно рассказывал. Даже стихи на украинский язык переписывал. Я предполагал найти у него что-нибудь о Гоголе, но нашел только кипу старинных, еще блаженной памяти поветового миргородского суда, дел да несколько купчих крепостей на продажу людей. Живых людей… Ужасные документы, по которым живые люди переходили от одного владельца к другому, дети отнимались от родителей.
– Интересное имя в одной купчей упоминается, – сказал мне хозяин, – это Гришко-Горишевский. Он из села Устивиц, из-под Сорочинец, и я сам оттуда. Так этот самый Гришко-Горишевский – его уж я не помню, дед мне про него рассказывал – был сотником и принимал к себе всех разбойников и майданщиков.
– А что такое майданщики?
– А которых закуция на майдан посылала.
– Не понимаю.
– Закуция? Да это экзекуция, власти. Закуция состояла из головы, сотского, десятского писаря и добросовестного.
Идут они всей партией выколачивать подушное. Если не платит кто подушного в первый раз – арестуют. Если не заплатит во второй раз, а уже в тюрьме сидел, достанут сажи, натолкут ее, помешают с водой – да и давай ляпать по стенам и по одежде, по чем попало. И водят за собой тех, кого измажут. В третий раз берут недоимщика и ведут на большую дорогу, на перекресток. А на перекрестке лежат сваленные длинные дубы, и надолблены в тех дубах дыры. И вот в дыру на дубе вставляют ногу неплательщика и прибивают ее бруском: вынуть нельзя. Много народу насадят и держат трое-четверо суток, даже зимой. Это называлось "на дубу".
В четвертый раз неплательщика забирают и ведут к дубу. А у дуба – ямы глубокие, над ямами перекинуты жердочки, а через жердочки перекинуты прутяные плетни. И вот в эту яму насадят битком недоимщиков, а затем навезут воды, и ходит "закуция" по плетням и поливает холодной водой тех, которые сидят в ямах. И продолжалось это от трех до пяти дней.
А уж если это не помогало, пороли жестоко и отправляли, пока не заработают подушного, на селитренные заводы на майданщину.
Так поступали с казаками.
Майданы были повсюду вокруг. Работа каторжная, каторжные порядки. Майданщик – было ругательным словом, уцелевшим и до меня. Единственный исход для майданщиков был побег в Таврию, или в донские и днепровские гирла, или к Гришко-Горишевскому.
В то время в Устивицах, близ села Сорочинец Миргородского уезда, у него было большое имение. И стоял на сорочинской дороге столб, а в столбу проверчено шесть дырок. Это были условные знаки, которые понимали только те же майданщики.
Означали эти шесть дырок, что беглые, явившиеся в Устивицы, получают шесть лет панщины, если запишутся к Гришке в "пидсусидки", а через шесть лет переходят с потомством в крепостные: а бежать от Гришки было нельзя: у него были злющие-презлющие собаки, которые разрывали каждого прохожего. А ударить ни одной собаки нельзя: кто ударил – сам пропал.
Передававший это со слов своего деда родился в тех же Устивицах.
О себе Иван Иванович рассказывал так:
– Боялись мы школы. Учились мы в конюшне у попа. Учился со мной рядом же и теперешний кременчугский врач В. Сидим мы в конюшне на бревнах да и выглядываем из оконца – кто идет, а сами читаем: "Един бог во святой троице". Вдруг поп выхватит у кого-нибудь из рук книжку да велит продолжать наизусть. А чуть ошибся – линейкой по щеке. Во с какими мордами ходили. А то раз спрашивает меня:
– Скилки було Ноев?
– Один, – говорю я, – праведный Ной.
– А як же Америка взялась? – Да по морде линейкой.
От И.И. Мироненка я выехал в Яновщину, чтобы повидать гоголевские места, сестру Гоголя, О.В. Головню, и старшего в роде Гоголей – Н. В. Быкова.
Не могу не сознаться, что в Яновщину ехал я с сердечным трепетом. Даже решил, что и заходить к владельцам не буду, постараюсь их не беспокоить, так как я слышал уже о том, как надоели им всевозможные интервьюеры и корреспонденты с фотографическими аппаратами и записными книжками, обладатели которых заносят каждое слово о Гоголе, сказанное тем даже, кто, живя на Украине, и понятия не имеет о Гоголе. Эти пилигримы страшно надоели владельцам Яновщины, и я не хотел уподобляться им, да и вообще думал там найти мало интересного: надоело людям отвечать, будут повторяться, говорить нехотя…
Вышло наоборот.
На подъезде расположенного в саду дома Н.В. Быкова я встретил хозяйку дома и попросил разрешения только пройтись по гоголевскому саду, на что получил разрешение, и, откланявшись, назвал свою фамилию.
Меня попросили в дом. Оказалось, что Н.В. Быков знал меня по моим работам, а супруга его Мария Александровна, внучка А.С. Пушкина, слыхала обо мне от своих родственников, с которыми я был давно знаком.
Приятное разочарование: думал посмотреть сад, предполагал встретить сухой прием, не добыть ничего интересного, а оказалось, что весь-то интерес и был здесь.
Нашлась сотня общих знакомых, пошел разговор такой, будто встретились друзья после долгой разлуки.
Оказалось, что Н.В. Быков сам интересовался до мелочи всем, что касалось его гениального дяди, и сам владел еще многими интересными реликвиями, кроме тех, которые им уже ранее были пожертвованы в Румянцевский музей.
Передо мной раскрылся целый музей реликвий, рассмотрению которых я посвятил день и почти всю ночь. На другой день я посетил сестру писателя, Ольгу Васильевну Головню, и застал ее в то время, когда она только что вернулась с пасеки из Яворщины, верстах в трех, в степи, где когда-то любил бывать и Гоголь.
Любимым местом для прогулок Гоголя была Яворщина, где когда-то был старый дубовый лес, а также и Стенка (или Стенька) – урочище в пяти верстах от Яновщины, принадлежащее Н.В. Быкову. Гоголь часто ездил в Стенку – это лес, спускавшийся по обрывистому берегу Голтвы. Место весьма красивое, поэтическое. Здесь он задумал свое "Заколдованное место".
Ольга Васильевна была еще бодрой старушкой, интересующейся хозяйством и деревенской жизнью. Она плохо слышала, но любила поговорить о прошлом, хотя ей это было довольно трудно, почему я не позволил себе беспокоить ее расспросами, ограничившись тем, что осмотрел гоголевские вещи, о которых в свое время писал в газетах.