- Антонина Сергеевна, - вмешался Никодимцев, - предполагает, что мы в самом деле жрецы незаменимые и потеря одного из нас была бы лишением… Но жрецов много, Антонина Сергеевна, очень много. На место выбывшего явится другой. И Виктор Сергеевич вполне прав, находя, что рисковать своею жизнью обязаны все… А еду я потому, что меня посылают исследовать на месте размеры бедствия, организовать помощь… Заражусь ли я тифом, или нет, это еще вопрос, а отказываться от такого поручения только потому, что можно заразиться, было бы совсем неблаговидно.
Скурагин насторожил уши и впился глазами в Никодимцева.
- О, разумеется… Я понимаю, что вы едете! - поспешила согласиться Антонина Сергеевна.
И хотя она, как и остальные дамы, бывшие в столовой, довольно равнодушно относилась к тому, что где-то в России люди голодают, - тем не менее сочла нужным спросить:
- А большой у нас голод, Григорий Александрович?..
- Судя по местным сведениям, бедствие не особенно велико… Но не всегда можно полагаться на точность сведений. У сообщающих нередко бывают розовые очки на глазах.
- О, вы убедитесь, наверное убедитесь, что бедствие ужасно! - взволнованно вдруг заговорил Скурагин. - Здесь, в Петербурге, и не представляют себе, что делается там, да и не хотят думать об этом… Иначе здесь не бросали бы денег на зрелища и на удовольствия, не плясали бы на балах, не задавали бы обедов в то время, когда ближние наши голодают в буквальном смысла этого слова… Надо видеть этих голодных мужчин, женщин и детей, покорно умирающих от тифа и цинги, чтобы понять жестокость сытых и беспечных не из книг только, а из жизни…
- А вы видели? - спросил Никодимцев.
- Я месяц тому назад вернулся из Самарской губернии, пробывши три месяца в голодающей местности. Я работал там, помогая одной доброй барыне, организовавшей кое-какую помощь на свои скудные средства… Она отдала все, что у нее было и что она могла собрать через знакомых… Но, разумеется, помощь была ничтожна. Мы могли помочь сотне-другой людей, а кругом… что делалось кругом, где не было никакой помощи…
И, волнуясь и спеша, молодой студент в захватывающих картинах рассказал то, что он видел. И все слушали эту вдохновенную, полную любви и сострадания речь, несколько смущенные, подавленные и словно бы виноватые. Все были под обаянием этого взрыва честного и благородного сердца и сильного ораторского таланта. И дотоле скромный и застенчивый студент словно бы преобразился. Его красивое бледное и серьезное лицо дышало властностью искренности и правды, и глаза светились вдохновением.
И все невольно любовались им. Все почувствовали в нем рыцаря духа, одну из тех светлых душ молодости, которые являются как бы маяками среди тьмы пошлости, равнодушия и человеконенавистничества.
Никто из присутствовавших и не догадывался, что этот студент в обтрепанном сюртуке, ходивший зимой в летнем пальто, был до известной степени состоятельным человеком, получая от отца, помещика Курской губернии, сто рублей в месяц. Но Скурагин оставлял себе только двадцать пять рублей и жил впроголодь. Остальные деньги прежде он раздавал бедующим товарищам, а потом посылал на помощь голодающим. На это же пошли деньги и от заложенных золотых часов, недавно подаренных ему теткой, и от заложенного зимнего пальто.
Ему просто было стыдно иметь эти вещи, когда на вырученные на них деньги целая сотня людей может прокормиться неделю. Он хорошо понимал условное значение благотворительности и бессилие ее в роковом вопросе о социальном неравенстве, но теоретические решения не погашали в нем чувства стыда и сострадания. Оно жило в нем, и потому он не мог быть равнодушным к человеческим страданиям, хотя и сознавал их логическую неизбежность при известных условиях. Теоретическое, обоснованное научными данными оправдание невмешательства, прикрывавшее холод и эгоизм, возмущало его до глубины души, и ему было стыдно за других.
Этот стыд и был одним из руководящих стимулов его поступков и жадных поисков правды в книгах, которые он читал. Но книги не давали ему ответа на вопросы: что делать? как жить? Они обогащали его ум знаниями, изощряли ум, вырабатывали его миросозерцание, но не давали возможности практически разрешить то, чем болела его душа.
Когда он окончил свою речь, то словно спустился на землю и смущенно притих, точно виноватый, что надоел другим и занял их внимание своей особой.
Несколько секунд длилось молчание.
И вдруг Антонина Сергеевна вышла из столовой и, отдавая Скурагину сторублевую бумажку, взволнованно проговорила:
- Вот… пошлите, пожалуйста, вашей знакомой…
Дали деньги и обе сестры и Никодимцев.
Скурагин благодарил.
Никодимцев очень заинтересовался студентом, который напомнил ему что-то хорошее, светлое, давно прошедшее… И он когда-то был юношей, готовым вступить в бой с жизнью, и что он теперь? Но этот, конечно, не примирится с жизнью…
- А у вас, Виктор Сергеевич, уже намечены планы будущей жизни? - спросил он.
- О нет… Одно только могу сказать, что служить не пойду, чтобы не быть, в лучшем случае, в положении Пилата… Вы простите, что я так говорю…
- Пожалуйста, не стесняйтесь…
- Я знаю, что очень много хороших людей успокаивают себя тем, что они по возможности противодействуют тому, что считают нехорошим, и делают хорошее… Но ведь это самообман: в большей части случаев они делают то, что неизбежно приходится делать, и нередко вводят в заблуждение и других, прикрывая своими почтенными именами то, что они считают в глубине души вредным. Один ведь в поле не воин!.. Не правда ли?
И - странное дело!.. Никодимцев, который считал себя независимым и горделиво думал, что он все-таки противодействует тому, с чем не согласен, почувствовал в эту минуту в словах Скурагина удар именно в то больное место, которое, казалось, давно затянулось и было забыто в туманной работе, самый процесс которой словно бы ослаблял или скрывал ее сущность и значение…
И вот этот восторженный, милый юноша с наивною жестокостью раскрыл давно зажившую рану…
И без того благодаря захватившему его чувству Никодимцев несколько охладел к тому, что считал бесконечно важным и значительным, а теперь он в самом деле чувствует себя немножко Пилатом. И в голове его проносятся случаи из деятельности, когда это имя действительно подходит к нему.
"Да, он был Пилатом!" - мысленно с беспощадной откровенностью повторяет Никодимцев, и ему хочется оборвать этого "мальчишку", напомнившего ему то, что так старательно было убаюкано разными софизмами, услужливо продиктованными честолюбием под эгидой добрых намерений принести пользу отечеству.
Но какая-то новая волна, под влиянием чувства любви, охватывает теплом сердце его превосходительства, и, вместо того чтобы оборвать мальчишку, он необыкновенно ласково глядит на него и, словно бы находясь под чарами этой чистой души, взволнованно говорит ему:
- Дай бог, чтоб вы остались как можно долее таким, какой вы есть. Вы правы в своих рассуждениях, Виктор Сергеич… Но правота не значит еще, что найден исход… Что для одного возможно - для другого нет… Люди не герои…
- Но я и не виню людей… Людей делают такими или другими множество условий… И если условия неблагоприятны, то они отражаются и на хороших людях… Но ведь правда же есть… И ее найдут же когда-нибудь… Недаром же ее ищут, несмотря ни на какие препятствия…
Скурагин оборвал речь и вдруг сорвался с места и стал прощаться. Его оставляли посидеть еще, но он наотрез отказался. И то он опоздал. Ему надо идти по делу.
Антонина Сергеевна просила его заходить к ним запросто, но он объявил, что на днях уезжает.
- Куда? Верно, опять на голод? - спросила Татьяна Николаевна.
- Да…
- Но до отъезда зайдите. Непременно зайдите. Я, быть может, соберу между знакомыми в пользу голодающих… Зайдете? - спрашивала Татьяна Николаевна.
- В таком случае зайду… Когда прикажете?
- Послезавтра вечером, а то приходите обедать.
- Нет, уж я вечером…
- А не хотите ли ехать со мной, Виктор Сергеевич? - обратился к Скурагину Никодимцев.
Скурагин на минуту задумался.
- Вы будете мне очень полезны своими указаниями.
- Позвольте дать ответ через два дня.
- Сделайте одолжение. Я уезжаю через неделю. Вот вам моя карточка. До двенадцати часов утра я дома и очень буду рад вас видеть! - сказал Никодимцев, подавая студенту карточку.
Когда Скурагин ушел, все примолкли на минутку, и почти разом и Никодимцев и Инна Николаевна сказали:
- Какой славный юноша!
- Что за симпатичный этот Скурагин…
- Немного резок, но тем не менее премилый! - подтвердила и Козельская.
Только Тина молчала, притихшая и, казалось, чем-то недовольная.
Скоро распрощался и Никодимцев. Антонина Сергеевна пригласила его на другой день обедать, и он обещал.
Инна Николаевна проводила Никодимцева до дверей гостиной и, пожимая крепко руку, шепнула:
- Не поминайте лихом, Григорий Александрович.
На глазах у нее блестели слезы.
Глава шестнадцатая
I
Никодимцев возвращался домой возбужденный, точно выбитый из колеи.
Вся прошлая жизнь проносилась перед ним в виде непрерывного и неустанного труда, служебных забот, огорчений и радостей, в зависимости от тех лиц, под начальством которых он служил. И он вспомнил, сколько ему приходилось затрачивать сил и энергии, ума и хитрости только на то, чтобы сохранить свое нравственное достоинство и не принимать непосредственного участия в таких делах, которые он считал противоречащими основным его взглядам или несогласными с законом.
Теперь он видел в своей деятельности что-то однообразно-скучное, далеко не производительное и удивлялся, как до недавнего времени он мог увлекаться ею, усматривая в ней главнейшую цель и единственный смысл жизни. Все эти бесчисленные записки, которые он написал на своем веку и в которых он старался провести свои взгляды, переделывались, переиначивались, и если иногда проводились в жизнь, то в таком виде, что он и не узнавал своего творения, но еще чаще они покоились в архиве до более благоприятного времени, до более счастливых веяний…
А сколько было пережито веяний и сколько надо было змеиной мудрости, чтобы уцелеть на месте и, притаившись на время, снова начинать свою сизифову работу… Сколько раз приходилось идти на компромисс во многих делах, чтобы отвоевать себе право провести свою точку зрения в каком-нибудь одном деле.
И эта мудрость, вместе с необыкновенным трудолюбием и скромностью, и доставила Никодимцеву блестящую карьеру вместе с репутацией безукоризненного джентльмена и неподкупного человека. Зная, что для него есть предел, который он не преступит, ему не давали поручений, которые бы его стесняли, и его держали, так сказать, для чистой работы, особенно налегая на него, когда веяния благоприятствовали для такой работы…
И Никодимцев, таким образом, мог утешать себя тем, что он в стороне от того, что ему было уже очень не по сердцу…
А вот теперь и это утешение теряло свою силу при более серьезном и беспощадном анализе. Он, честный, одушевленный лучшими намерениями человек, ведь не сделал действительно того, что считал необходимым и полезным. И на что положил всю свою жизнь - жизнь непрерывного труда?
Итоги получались незначительные, почти ничтожные, и вся деятельность представлялась ему бесплодной. И напрасно он старается опровергнуть эти мысли доводами, что по крайней мере он ничего не сделал дурного и что, будь на его месте не такой порядочный человек, как он, было бы несравненно хуже.
"В общем, ничего бы не изменилось!" - говорил ему внутренний голос.
А между тем лучшие годы прошли в этой бесплодной, по мнению Никодимцева, работе, прошли однообразно, с аккуратностью маятника, безрадостно и беспечально. Дни на службе, вечера в работе или за чтением книг, раз в неделю винт в клубе, раз опера и изредка посещение двух-трех знакомых семейств. Ни родных, ни близких друзей. Ни малейшего сердечного увлечения.
И когда наконец он, прозревший и понявший, что жизнь не одна только канцелярия, когда он, просветленный охватившим его чувством, жаждет счастья и радостей жизни, ищет любви и дружбы женщины, - уже поздно.
- Поздно, поздно! - невольно шепчет Никодимцев.
И щемящая тоска охватывает его при мысли о прошедшей молодости и при мысли о том, что он одинок и навсегда останется одиноким.
А образ Инны Николаевны словно бы дразнит Никодимцева своей чарующей привлекательностью, вызывая в нем не одни только восторженно-благоговейные мысли.
II
Никодимцев вошел в свою квартиру, отворив двери маленьким ключом, зажег свечку и, сняв шубу, прошел в кабинет. Его холостая квартира показалась ему холодной, неуютной и тоскливой. И на душе у него стало еще холодней и тоскливей.
И он прожил в ней десять лет! - испуганно подумал Никодимцев, зажигая большую лампу на письменном столе и свечи.
Затем он сел в кресло, вынул из кармана конверт и, взрезав его ножом, стал читать письмо Инны Николаевны.
Вот что прочел он:
"Вы знаете, что я пишу вам потому, что уважаю вас и слишком дорожу вашим расположением, чтобы пользоваться им не по праву. Когда прочтете мою исповедь, тогда поймете, что именно вам, которому так много обязана я своим пробуждением от кошмарного сна, одному вам я решаюсь рассказать горькую правду о себе. Как это ни тяжело, но вы должны знать, что я не та, совсем не та, какою вы себе представляете и к какой выказываете расположение, слишком горячее, чтоб назвать его дружбой и не бояться, что оно может усилиться, и тогда разочарование может быть еще тяжелее для вас. Простите и не сочтите это за женскую самонадеянность. Мы, женщины, вообще чутки и чувствуем, кто и как привязан к нам… Но если б я и ошиблась, если б только одна дружба сблизила нас в последнее время, то и тогда я сочла бы долгом написать это письмо, чтобы вызнали, к кому вы питаете дружеские чувства…
Я прочла безмолвный вопрос ваш при первой же нашей встрече, когда вы увидели бывшего моего мужа: как это я могла быть женой такого ничтожного, неумного человека? И почти у всех стоял этот вопрос, когда нас видели вместе. И - вообразите? - такой же вопрос задаю себе теперь и я. Задаю и решительно не могу объяснить себе, как это случилось, как я могла прожить с ним несколько лет и не убежать, не застрелиться, не повеситься… Мысли о самоубийстве, впрочем, у меня мелькали.
И ведь за такого человека я вышла замуж, не любя его. Почему вышла? Расскажу лучше, как это случилось, и все это стоит живо в моей памяти.
Мне было тогда двадцать лет. За мной много ухаживали. Меня слушали, как неглупую девушку, нахватавшуюся из разных книг и преимущественно романов. К сожалению, молодые люди, бывавшие у нас в доме, не отличались ни образованием, ни развитостью. Этот подбор был не особенно интересен. Отец как-то мало обращал на это внимания и редко бывал по вечерам дома, когда к нам собирались, а мама была добра и снисходительна и предоставляла мне и сестре самим выбирать знакомых. И к нам приводили больше своих товарищей два наших двоюродных брата, кончающие правоведы. В числе их был и Травинский. Я на него не обращала ни малейшего внимания, хотя он и влюбился в меня. Мне нравился другой, но этот после шестимесячной влюбленности уехал, предпочтя мне место на юге… Да и приданого у меня никакого не было, вероятно, потому многие за мной ухаживали, но предложения не делали. А мне хотелось замуж - не потому, чтобы я чувствовала желание любви, - совсем нет, - меня просто манило положение замужней женщины, большая свобода, и я боялась остаться старой девой… Большая часть моих подруг по гимназии вышли замуж, а я все еще была невестой без серьезных претендентов…
И когда Травинский сделал мне предложение, объяснившись, что он меня любит, я, вместо того чтобы сразу отказаться, колебалась… Бесхарактерность сгубила меня вместе с незнанием людей и полною неприготовленностью к жизни. Идеалов почти никаких… Так что-то смутное, что слышалось изредка… Жизнь, казалось мне, какой-то вечный праздник, особенно для хорошенькой женщины. Вы понимаете, что я была уже достаточно испорчена, и почти все разговоры с подругами вертелись на любовных темах… И атмосфера в кружке людей, в который я попала, была любовная… Стыдно вспомнить: мы ничем не интересовались… Ничего не читали… Разговоры о любви, развлечения - вот одно, что интересовало, - одним словом, я была пустейшей из пустейших барышень.
Однако я не скрыла от Травинского, что я не люблю его, что отношусь к нему только как к доброму знакомому. Тогда он сказал, что мы сделаем опыт. Если через год я не полюблю его - мы разойдемся. Он не станет препятствовать - чувство ведь свободно. При этом он уверял в своей любви и грозил в случае отказа застрелиться… Мне стало жалко его, и я согласилась…
Но, согласившись, я все-таки со страхом думала о дне свадьбы. И останови меня в ту пору кто-нибудь веским словом, покажи весь ужас выхода замуж без любви, я, конечно, взяла бы свое слово назад. Но никто не сказал. Мама советовала выходить, считая жениха порядочным человеком, которому предстоит карьера. Отец подсмеивался над женихом, острил, но не отговаривал…
И я была повенчана и сделалась, конечно, дурной женой!