- Ого! Да он - мистик… это интересно! - воскликнул Лермонтов. - Послушай, Монго, - обратился он к Столыпину, - как ты Сухорукова находишь? Не правда ли, он интересен, наш милый цыган?.. Будь у меня время, я бы с ним об этих сюжетах поговорил всерьез. Беда только, что нам со Столыпиным спешить надо и что сегодня я должен ехать в полк… - Лермонтов посмотрел на часы. - Да! Мне вот сейчас надо собираться, и я не могу опаздывать. Прощай, Сухоруков, не поминай нас лихом… Столыпин, двигаемся!..
Лермонтов и Столыпин встали, чтобы уходить.
Сухоруков протянул руку друзьям.
- Прощай, Лермонтов! Прощайте, Столыпин, - грустно сказал он. - Увидимся ли еще?..
- Не знаю, как ты, - отвечал Лермонтов, - а я все сделаю, чтобы уменьшить вероятность нашего следующего свидания… Я, во всяком случае, постараюсь жить как можно короче, постараюсь, милый друг, найти благодетеля, который избавит меня от тягости жизни…
- И что с ним сегодня! - проговорил Столыпин, - какой-то он словно отчаянный. Не слушайте его, Сухоруков. Это он только сегодня такой!.. Сегодня он с левой ноги встал…
Они вышли.
Сухоруков остался один в комнате. Он сидел несколько минут неподвижно в глубокой задумчивости, сидел, словно в каком-то гипнозе, навеянном на него речами Лермонтова. Наконец он очнулся, схватил со стола бювар и стал искать автограф, который оставил поэт. Ему захотелось вновь перечитать эти поразившие его стихи, захотелось выучить их наизусть. "Любить? но кого же? - перечитал он еще раз в этих стихах. - На время - не стоит труда, а вечно любить невозможно…"
- Да, это именно так!.. И все мое как бы проснувшееся чувство к Ордынцевой, весь этот голод любви есть в сущности мираж, как и все в нашей жизни, - подумалось ему. - И я с этими моими мечтами только смешон… Воистину, все эти любовные миражи труда нашего не стоят, а вечно любить невозможно… Да, страшно правдив Лермонтов! Одного только он не знает - не знает он, кто над нами в жизни шутит… И от кого человеку приходится отшучиваться. Ему чудится, что его демон - его воображение, а между тем мы в когтях реальной злой силы, которая нас мучает, и мы барахтаемся с ней, бессильные…
XI
Мы выше говорили, что Сухоруков горячо принялся за лечение, указанное ему доктором Гефтом. Лечение это заключалось в том, что каждое утро в определенные часы Василия Алексеевича приносили из Казенной гостиницы в Николаевские ванны, которые находились тут же невдалеке, и затем его выдерживали в горячей серной ванне по десять минут. Но вот больной принял уже много таких ванн, а они вовсе не оказывали действия на его парализованные ноги и не развязывали его скованной руки. Не помогла Сухорукову и серная вода из Елизаветинского источника, которую он ежедневно пил. Вкус этой воды был отвратительный, и она привела лишь к тому, что аппетит Василия Алексеевича, и без того слабый, был совсем потерян.
Доктор Гефт, навещавший каждый день больного, внимательно его осматривал, выстукивал, выслушивал, заставлял больного становиться на ноги с помощью костылей, заставлял его двигаться с помощью людей, исследовал при этом его мускулы. Казалось, что каждый раз, при каждом своем визите, доктор ждал начала улучшения, ждал, что вот-вот мускулы ног больного оживут, что ноги его получат волю и движение, но дни проходили, и положение больного не улучшалось. В таком безрезультатном лечении прошел целый месяц.
Василий Алексеевич начинал разочаровываться в лечении доктора Гефта. Очевидно, Гефт не понимал болезни Сухорукова, подводя ее под шаблон ревматиков и паралитиков, которых он до сих пор успешно пользовал в Пятигорске. Очевидно, основы болезни Василия Алексеевича крылись в иных причинах, которых не понимал доктор, не понимал он того, что эти причины могли исходить из особой, так называемой подсознательной сферы, на которую господа специалисты только в последнее время начинают обращать внимание.
Молодой Сухоруков при своей болезни не ощущал в парализованных ногах и скованной правой руке какой-либо боли; он чувствовал их как бы онемевшими, поэтому физических страданий у него не было. Но охватывающая его в иные дни тупая тоска была мучительнее физического недомогания.
Василий Алексеевич переносил в Пятигорске смертельную скуку. Ведь надо же было ему чем-нибудь жить в течение тех часов, когда он не лечился и не предавался сну. Библиотеки в Казенной пятигорской гостинице не было, тогда как в Отрадном в этом отношении было полное богатство. В Отрадном были и другие интересы, которыми больной мог все-таки наполнять свое время. Там ежедневно навещал Сухорукова отец, человек живой и остроумный, развлекавший сына, как только мог. Отца своего Василий Алексеевич любил. Хотя молодой Сухоруков и не был к нему особенно близок, близок настолько, чтобы делиться с ним задушевными своими мыслями, но все-таки каждое свидание с отцом будило его ум. Иногда отец расшевеливал его до веселого смеха. Затем наезжали в Отрадное гости, дававшие пищу хотя бы для их осуждения. Наконец, были там и компаньоны вроде Лампи, который был недурной музыкант. Здесь же, в Пятигорске, все, кого ни встречал Василий Алексеевич, были ему совершенно чужды. Встреча с Лермонтовым и Столыпиным явилась единственным исключением на фоне его одиночества. Лермонтов и Столыпин блеснули для Сухорукова, как метеоры, и сейчас же исчезли. Не пришлось видеть Сухорукову и Михнева. Тот, оказывается, как и другие военные, уехал в горы. Там тогда затевалась большая экспедиция против непокорных чеченцев. Между тем, новых знакомых в Пятигорске Василий Алексеевич не заводил. За время своей болезни он совершенно потерял способность завязывать отношения с людьми. Ему казалось, что он стал для других неинтересен, что он может только стеснять своим знакомством, и это делало его нелюдимым. Да и вправду, кому он теперь был нужен со своим унылым видом и скрюченной рукой, расслабленный, которого иногда выносили из номера в общую обеденную залу гостиницы, сажали за особый стол и кормили, как ребенка… Других таких тяжелых больных в гостинице не было.
Иногда в общей зале гостиницы, игравшей в те времена роль клуба, собиралось по вечерам общество, собиралась молодежь. Устраивались танцы, играли в карты; оттуда в комнату Василия Алексеевича доносились звуки музыки и шум веселящихся. Но его не тянуло посещать эти собрания. Шум из зала и общее там оживление не действовали на Василия Алексеевича развлекающим образом. Наоборот, это веселье и шум только усиливали его раздражение. "Вот они там наслаждаются жизнью, - думалось ему, - а я должен пребывать в сознании, что жизнь отравлена для меня… Надежда на исцеление стала меня оставлять… и просвета в моем положении я не вижу, несмотря на всяческие ободрения доктора Гефта…"
Здесь надо сказать, что на безотрадное настроение нашего больного оказало немалое влияние свидание его с Лермонтовым, которое мы описали выше, свидание, к которому Сухоруков так стремился. Его сильно тянуло к Лермонтову, к этому гиганту мысли. Сухоруков думал найти в нем умственный для себя просвет… И что же он нашел в этом человеке? Лермонтов своими тирадами только укрепил Сухорукова в его отчаянии, ибо что могло быть безотраднее мысли, что жизнь есть пустая и глупая шутка… Фраза эта начинала делаться навязчивой идеей больного. Она парализовала порывы к религии, проснувшиеся было у Василия Алексеевича. Сердце его теперь словно окаменело, и все ему казалось противным и скучным…
Прошло полтора месяца проживания Василия Алексеевича в Пятигорске. На жалобы больного о неуспешности лечения доктор Гефт только пожимал плечами и высказывал удивление, что болезнь так упорна. Впрочем, он старался, как только мог, утешать больного. По его мнению, надо будет непременно повторить курс лечения в будущем году, и после повторения курса лечения Василий Алексеевич непременно поправится.
XII
Подходил август месяц. Василий Алексеевич думал об отъезде из Пятигорска. На этом настаивал и камердинер Захар, совершенно возненавидевший Пятигорск и доктора Гефта. "Они только вас, барин, обманывают, эти доктора, - говорил он Василию Алексеевичу, - и деньги с вас даром берут… Бросьте вы это ихнее лечение. Посмотрите вы, сударь, на себя… Какие вы здесь, в Пятигорске, стали… Куда лучше у нас в Отрадном!.. Там вольготно, и для вас там все удобства… Болезнь ваша, коли Богу угодно будет, сама без доктора пройдет… Ведь вы еще молоды, сударь!.. Прикажете-ка наш дормез в дорогу излаживать да почтовых лошадей брать".
И вот, несмотря на то, что Гефт посылал Василия Алексеевича еще в Кисловодск для завершения курса лечения на питье знаменитого нарзана, наш больной не послушался - влияние Захара оказалось сильнее. В один прекрасный день Сухоруков выехал из Пятигорска прямо к себе в Отрадное.
Невеселый сидел Василий Алексеевич в своем дормезе, совершая обратный путь по той же дороге, по которой он ехал сюда, полный надежд на выздоровление. Он уныло смотрел по сторонам дороги, смотрел на бесконечную ровную степь с пасущимися кое-где стадами, с проносившимися мимо редкими селениями и вкрапленными в степь обработанными полями. Казалось, теперь дорога эта тянулась бесконечно… Но вот остановка… Вот перепряжка лошадей на станции, руготня Захара с ямщиками, разговоры со смотрителем и опять дальше и дальше… Затем ночевка при страшной усталости, и так без конца… "Жизнь есть пустая и глупая шутка", - повторял не раз Василий Алексеевич во время своей дороги, и в душе его, выражаясь словами того же поэта, "царил какой-то холод тайный", и все казавшиеся ему ранее радости в его глазах таяли. Они превращались в горькие воспоминания. Все его эротические забавы: завладения им крепостными девками, кончая грустной историей с Машурой, все эти бессмысленные его анекдоты со светскими дамами и, наконец, гадкая история с Еленой Ордынцевой… А жизнь в полку! Если ее вспомнить, что это такое было?.. Разврат, чувственность и пьяное веселье… Бахвальство и хвастовство перед товарищами… Презрение к солдатам как к существам низшим… Битье по зубам, когда разыгрывалось злое сердце, никем и ничем не сдерживаемое… У них же, у этих людей - рабская покорность, безропотность и полная потеря человеческого достоинства… - и это жизнь!.. И это не пустая и не бессмысленная шутка!.. И хорошо еще, если бы жизнь эта была только глупой шуткой, а шутка эта еще вдобавок и злая. Болезнь, которая его, бывшего год назад полным сил, теперь так измучила, разве это не злая, ужасная шутка!..
Бесконечно, казалось, тянулось путешествие нашего больного. Так, усталый и измученный, сделал Василий Алексеевич уже более тысячи верст.
Но вот недалеко от Воронежа, лежавшего на пути Сухорукова в Отрадное, верстах в двадцати не доезжая этого города, произошло маленькое событие, задержавшее путешествие больного.
В дормезе Василия Алексеевича лопнула рессора. Событие это, очень незначительное само по себе, запомнилось Василию Алексеевичу, потому что при последовавшей остановке в пути ему пришлось пережить памятную ночь, пришлось пережить нечто для него очень важное и значительное. Об этой ночи и о том, что произошло после нее, Василий Алексеевич вспоминал всегда с большим волнением.
Поломка экипажа случилась, когда дормез проезжал через большое селение, где оказалась отвратительная дорога от пронесшегося недавно ливня и от больших выбоин, наделанных прошедшим через селение обозом. Ехать дальше в сломанном экипаже было нельзя. Пришлось задержаться в этом селении. На счастье Василия Алексеевича, здесь нашелся кузнец, который взялся сварить и укрепить сломанную рессору. И вот с этой задержкой Василию Алексеевичу пришлось ночевать в селении вместо той ночевки, которую он предполагал сделать в Воронеже. В селении оказался постоялый двор. На этом постоялом дворе Василий Алексеевич и решил основать свое временное пристанище, пока его дормез не будет исправлен.
Часть четвертая
I
Когда люди внесли Сухорукова в комнату постоялого двора, он не мог не обратить внимание на предмет, находившийся в этой комнате и резко выделявшийся из всей ее обстановки. Взор Сухорукова остановился на образе, висевшем в углу комнаты прямо против входа. Образ был ясно виден и показался интересным Василию Алексеевичу. Он был довольно большой и похож скорее на портрет, чем на икону. Живопись была свежа; в ней чувствовался некоторый талант. Писал его, надо полагать, какой-нибудь местный даровитый самоучка. Изображал образ седого, как лунь, старика с выразительными чертами лица, державшего в правой руке архиерейский посох. Голова старика была покрыта черным покрывалом, сливавшимся с мантией, в которую он был облечен. На покрывале, на лбу святого был вышит белый восьмиконечный крест.
- Что это за икона? - спросил Сухоруков у хозяйки постоялого двора, хлопотавшей тут же вместе с сухоруковскими людьми над устройством комнаты для постояльца.
- Да это Митрофания икона, - отвечала хозяйка. - Разве вы, барин, не узнали? У нас в Воронеже в соборе такой же его образ висит.
- Это которого не так давно мощи открывали? - проговорил Сухоруков.
- Его самого, батюшка, его самого. Нам в Воронеже один живописец эту икону за пятнадцать рублей отдал. Уж такая-то она хорошая!..
Сухоруков еще раз посмотрел на икону. "Какие в самом деле таланты между доморощенными живописцами попадаются", - подумал он.
Между тем люди Сухорукова приводили горницу в порядок. Скоро она преобразилась. Многое было вынесено, мебель переставлена. Захар знал вкусы своего барина. В одном из углов комнаты было настлано свежее сено. Там Василию Алексеевичу приготовили чистую постель. У противоположной стены на столе кипел самовар. Захар, как и всегда, был за хозяйку. Василия Алексеевича усадили к окну, которое было открыто, подали трубку.
Когда все было устроено, хозяйка остановилась у двери. Она была словоохотлива. Ей хотелось поговорить с барином. Это было ее развлечение - занимать разговорами постояльцев.
- Вы, барин, надо полагать, из дальних будете? - начала она. - В Воронеже-то еще не бывали… Вот увидите там собор наш, где Митрофаний лежит. Уж такой-то собор большой, и сколько там народу… И какие там чудеса бывают!..
- В городе мы останавливаться не будем, - сказал Сухоруков. - Мы мимо поедем, только лошадей переменим.
- Вишь ты! - удивилась хозяйка. - Спешите вы, значит, куда в другое место, а я думала, вы к угоднику…
В это время Захар, который подавал барину чай, остановился перед Василием Алексеевичем и тихо проговорил:
- Заехать-то к угоднику нам надо бы, сударь… очень бы это надо!.. - Он покачал головой. - Как так, сударь, мимо такого места проезжать… Когда в Пятигорск ехали - не заезжали… и теперь мимо хотите…
Сухоруков сердито взглянул на слугу. Ему было очень не по себе, а тут Захар лезет с непрошеными советами. Он решил оборвать Захара:
- Ты мне надоел, - сказал он, - не лезь и делай свое дело!.. Мне и без тебя тошно…
Захар поставил перед барином стакан с чаем и отошел в сторону. Но он, как видно, не мог уняться, стал вздыхать глубоко и громко. Наконец не вытерпел и проговорил:
- Господи! Да вразуми же Ты его! Господи, спаси нас и помилуй! - Захар перекрестился.
- Убирайся вон со своими вздохами, - вспылил внезапно Василий Алексеевич. - Ты много себе позволяешь, Захар, и это может для тебя плохо кончиться…
- Что ж, прогоните? - с горечью проговорил слуга.
- Коли будешь лезть со своими непрошеными советами, так и прогоню.
- Это меня-то прогоните, который вас на руках нянчил!.. Бога вы, сударь, совсем потеряли, вот что!..
- Захар, уйди! - закричал уже вне себя Сухоруков. - Слышишь, убирайся!..
Старый слуга вышел. Испуганная, вышла за ним и хозяйка, невольная свидетельница этой сцены.
Сухоруков остался один, рассерженный. Нервы его были не в порядке, а тут еще этот дурак полез так некстати… "Что за мученье! - роптал Сухоруков. - Когда только эта отвратительная жизнь кончится!.."
Наступил вечер, стало темнеть. Василий Алексеевич был рад, что день близится к концу. "Авось ночью засну, - думалось ему, - забудусь хотя во сне…"