На дальнем прииске (Рассказы) - Воронская Галина Александровна "Галина Нурмина" 12 стр.


Во время речи управляющего желтые Митькины глаза бегают по рядам. На правом фланге он замечает низкорослого человека в бежевом, тонкой шерсти джемпере. Разводя людей по палаткам, Митька дергает за рукав обладателя джемпера.

- Заграничный?

- Да, - вяло отвечает человек.

Митька со знанием дела щупает джемпер.

- Вещь ничего себе, покупаю.

- Я, собственно, не собирался…

- Буханка хлеба! - обрывает его Митька и, видя, что человек колеблется, великодушно добавляет: - В придачу пачка махорки. Продавай, все равно жулье отнимет.

Через минуту джемпер уже в Митькиных лапах, а человек в серой от грязи нижней рубашке, стараясь не глядеть на других, торопливо жует, отламывая трясущимися пальцами куски хлеба от черствой буханки.

На Георгия ни речь управляющего, ни коммерческие сделки старосты не производят впечатления. Точно так же было год назад и с его этапом. За две буханки хлеба и банку мясных консервов Георгий отдал Митьке черное кожаное пальто.

Новеньких погнали в столовую, а старые лагерники ругаются и злятся, что задерживают обед.

Мелентьев, обросший седой щетиной до глаз, опираясь на палку и волоча ногу, идет навстречу Георгию.

- Послушался вашего совета, - ворчливо говорит Мелентьев, - сходил к врачу. Как и предполагал, ничего не вышло. Какая там больница!.. - он махнул рукой. - Даже освобождения от работы на один день не получил. Поначалу докторша принялась меня выслушивать и выстукивать, ногу осмотрела, ручку уже к бумаге протянула и вдруг спрашивает: "А статья у вас какая?" - "Какая у меня может быть статья, если я в прошлом доктор технических наук? Пятьдесят восьмая, разумеется". Покраснела, глаза долу опустила: "Я вижу, конечно, что разговариваю с интеллигентным человеком, но сделать что-нибудь для вас я, к сожалению, не могу". Я обозлился: "Спасибо, - говорю, - за откровенность, но не лучше ли вам переквалифицироваться лошадей лечить, у них никаких нежелательных статей нет и смущаться не придется".

После обеда опять играет музыка, матерятся староста и нарядчик, раздаются затрещины и тумаки, и люди в изодранных, засаленных гимнастерках без поясов, обутые, по лагерному выражению, "одна нога в сапоге, другая в консервной банке", кое-как строятся и понуро тащатся на постылую работу под томные звуки аргентинского танго.

"Объятья страстны черноокой синьорины-ы
И Аргенти-ины я не забуду никогда!"

Блестят на солнце трубы, звуки плывут к синему небу, к крутобоким сопкам и сразу глохнут.

"Придурки" - староста, нарядчик и их подручные - заняты отправкой нового этапа в баню, инвалиды на время забыты и могут не прятаться.

Поздно вечером, в серых сумерках, идет ежедневная, обязательная для лагеря поверка. Все заключенные выстроены на дворе, выкликают фамилии, считают, ошибаются, начинают снова и кажется, что не будет этому конца. Но все же с диким матом и чертыханием "лагерный баланс" кое-как сведен. И когда все уже облегченно вздохнули, предвкушая долгожданный короткий сон, вдруг вперед выходит нарядчик и безразличным голосом начинает читать длинный список приговоренных к расстрелу лагерников с других приисков за бандитизм и контрреволюционный саботаж. Холодный, противный страх ползет по спине Георгия, он боится услышать знакомые фамилии. А нарядчик все читает, поднося близко бумагу к глазам, спотыкается, перевирает. Ему давно уже надоели эти длинные списки смертников, и он рад бы окончить этот утомительный, бессмысленный и страшный спектакль. Но ничего не поделаешь - начальство приказывает. А начальство нужно уважать и слушаться, а то сразу загремишь на общие работы, в забой.

В серебристом небе высится огромная, с круглой снежной вершиной гора Марджот. Который раз Георгий задает себе один и тот же вопрос:

- Если бы все это видел Андрей Волков?

В палатке, несмотря на множество дыр, смрадно и душно. На деревянных нарах, вповалку, одетые, стонут, храпят и мечутся заключенные. Георгия томит бессонница. Еще медленнее и тоскливее, чем днем, тянется время. Книги и газеты запрещены, да и все равно ничего не увидеть в полутемной палатке. Надоели бесконечные лагерные сплетни и пересуды. Все время ходят какие-то фантастические слухи: вот едет "авторитетная комиссия" из Москвы - здесь, на месте, будут пересматривать дела и освобождать всех "под чистую". Или: серьезный, самостоятельный человек, шибко грамотный, сказал, что скоро будут изменять уголовный кодекс и всех освободят. Еще один вариант: в Москве заседает особый комитет, он всех освободит. Обсуждают и такое: на соседнем прииске одному осужденному на двадцать пять лет пришла реабилитация - говорят, самому "хозяину" писал. Вывод: нужно писать заявления о пересмотре дела.

Все свободное время заключенные пишут заявления во всевозможные инстанции, но дальше лагерных управлений они, вероятно, никуда не идут. Только один Георгий никуда не пишет и не слушает этих бестолковых разговоров. Он лежит, закинув руки за голову. Всегда хочется есть. Вспоминаются домашние, с желтыми кружками жира, супы, пельмени в сметане, жареное мясо с картошкой, посыпанное мелко нарезанным укропом и луком. Мучительно, что эти видения овладевают сознанием. Лучше уйти в мир прошлого.

…Давно нет писем из дома. Как там жена с ребенком? Ему вспомнились ее тоненькие темные брови на увядающем лице, ее ослепительная улыбка, за которую ее прозвали "Соня, улыбнись". Неужели она поверила этой лжи и отреклась от него? Говорят, что многих жен, как членов семьи врага народа, тоже отправляют в лагеря. С кем останется тогда ребенок? Захочет ли сестра жены взять его? Не очень-то она добрая и отзывчивая… Как много горя принес он своей семье, а он так любил и сына, и жену. Почему уже второй год нет писем? Перед ним встали ясные, голубые, измученные глаза сына. У мальчика странная опухоль коленного сустава, он с трудом ходит. И, как всегда, воспоминания приводят к Андрею Волкову.

После его смерти Георгий перешел на другую работу. У нового начальника был свой штат и свои секретари.

Изредка Георгий заходил к жене Волкова Ирине. Она жила в большом старинном, каменном доме с облупленными кариатидами в вестибюле. Георгий проходил через длинный коридор с высокими двухстворчатыми дверьми. Когда-то вся квартира принадлежала Волкову, теперь же Ирина занимала одну комнату. Комната была большая и пустынная. Через широкие окна заглядывали поздние северные закаты. В комнате всегда было слишком прохладно и чисто, от нее веяло одиночеством и чем-то нежилым.

Георгий и Ирина подолгу сидели у круглого стола за остывшим чаем и все говорили, все вспоминали об Андрее. На большом, почти на всю стену, темно-красном ковре висело его именное золотое оружие. Кругом, на этажерке, на книжных полках, на письменном столе, на стенах, были его портреты. Здесь все принадлежало воспоминаниям.

Однажды Георгий встретил у Ирины человека с пышной, полуседой шевелюрой "соль с перцем" и резко очерченным, надменным профилем. Человек был одет в безукоризненный серый костюм, редкий для того времени. Знакомя их, Ирина назвала фамилию прославленного кинорежиссера.

Был вьюжный февральский день, а на письменном столе рядом с портретом Андрея в полушубке, крепко перехваченным ремнями, стояла большая корзина с лиловой сиренью - подарок режиссера. Сложное чувство ревности, негодования, горечи поднялось в Георгии.

Андрей Волков лежит в могиле и безысходно горе о нем. Но, оказывается, высыхают неутешные вдовьи слезы. В день похорон у Ирины отняли яд, а сейчас она уже готова обнять этого чужого человека и назвать его родным. Да будь он трижды прославлен, разве можно на него променять Андрея? Почему-то тихим, спокойным людям судьба отпускает и долгие годы, и благополучие.

Режиссер был молчалив, выдержан, может быть, большая печаль, царившая в этой прохладной комнате, действовала и на него. Уходя, он поцеловал руку Ирины, низко склонив свою крупную голову. Невозможно было представить Андрея Волкова, почтительно целующего руку женщине.

Георгий, стараясь скрыть раздражение, показал глазами на сирень, точно она заменяла ушедшего режиссера.

- Что ж, Ирина Даниловна, годы идут и жизнь идет. Пишут в газетах про вашего знакомого, что талантливый человек, я, признаться, его фильмов не видел, да и что я понимаю в них…

Ирина улыбнулась узкими сухими губами, обнажив ровные, желтоватые зубы:

- Оставьте свои расспросы и подходы. Напрасно все это. Разве можно после Андрея еще раз выйти замуж? - Задумалась, сжала руки: - Что-то надломилось во мне навсегда со смертью Андрея. На режиссера не злитесь, он хороший, тоже одинокий человек, коротаем иногда вместе пустые вечера.

Заметив упорный, злой взгляд Георгия, подошла к письменному столу, подняла корзину с сиренью, с минуту постояла, не зная, куда ее поставить, потом опустила на пол. Чужие цветы не должны были стоять рядом с портретом Андрея.

Георгий не раз встречал у Ирины режиссера, но теперь Георгию было даже жаль этого высокого, немолодого, безнадежно влюбленного человека. Священной памяти Андрея ничего не угрожало.

Как-то, сидя с ним на низкой тахте, Георгий сказал:

- Почему бы вам не поставить фильм об Андрее Волкове?

Режиссер насупился:

- Много раз думал об этом, но не решаюсь.

- Почему?

- Он слишком большой и сложный человек для меня. Боюсь, что по-настоящему не сумею раскрыть, воссоздать его образ. А кое-как поставить фильм о таком человеке я считаю преступлением.

Ирина старела, похудела, посуровела. Все куда-то торопилась, наверное, спасалась от одиночества, слишком чистой своей комнаты, часто уезжала в командировки от газеты.

Тяжела была печаль об Андрее, но нелегкое счастье было и находиться рядом с ним.

Как-то, зайдя весной девятнадцатого года к Андрею на квартиру, он застал его за странным занятием. На обеденном столе был разостлан большой красный шелковый платок. Андрей с огромными ножницами в руках, старательно, так, что у него даже высунулся кончик языка, обрезал бахрому и яркий цветной узор по краям. Рядом стояла заплаканная Ирина. Оказывается, на завтрашний первомайский праздник не хватало красной материи и Андрей вспомнил, что Ирина на дне чемодана возила с собой этот злополучный платок - память о матери. С обычной своей стремительностью, Андрей решил сделать из платка знамя. Плен вещей не существовал для него. Память, воспоминания - все должно было склоняться перед живым и настоящим. Потом Ирина с красными, опухшими глазами покорно подшивала обкромсанный платок, а Андрей огорчался, что он недостаточно ярок.

А золотокосая, развеселая медсестра Людмилка!.. Спокойный и мрачный комиссар однажды вызвал ее к себе, обложил матом и велел "тикать до дому, чтобы не кружила голову кому не надо". Артистка из агитбригады в мелких кудряшках, певшая басом цыганские романсы… И, в последние годы, машинистка из соседнего отдела…

И странные вспышки гнева, от которых трепетали все окружающие. Ирине чаще, чем другим, приходилось их выносить, а иногда и быть их причиной.

С годами образ Андрея Волкова окутывался дымкой легенды, ибо воистину легендарны и замечательны были битвы и сражения, выигранные им в гражданскую войну. О нем еще при жизни печатали статьи и воспоминания. Они зачастую были написаны коряво, авторы привыкли держать винтовку и саблю, а не перо. Шло время, и с воспоминаниями происходили удивительные вещи: теперь их писали гладко, даже литературно, редакторам не приходилось больше ахать от орфографических ошибок, но изменялся в них и сам Андрей Волков. Постепенно он лишался не только присущих ему черт, но и вообще всего человеческого. Его раскрасили, как лубок, оказывается, он был безукоризненно вежливым, спокойным, всегда справедливым, почти кратким, от ангела его отличало только отсутствие крыльев.

Канцелярист из штаба - Андрей Волков терпеть его не мог за слишком большую уживчивость - стал журналистом, выступал на вечерах с воспоминаниями, накатал книжку и всюду выдавал себя за его друга. В книжке было много восклицательных знаков, перевирались события, из людей, окружающих Андрея, упоминались лишь те, кто благоденствовал во сей день. Единственное проигранное сражение приписывалось умершему командиру. Книжка была написана бойко, в мажорном тоне, и, слегка попеняв автору на исторические неточности, печать благосклонно приняла ее.

Редактор толстого солидного журнала попросил Георгия к одной из годовщин смерти Андрея написать о нем воспоминания. Георгий написал нескладно и несвязано, но редактор предупредил, что дадут опытного литературного сотрудника, он все выправит. Литсотрудник действительно все выправил: перекроил, перечеркнул одни фамилии, "углубил", как он выразился, другие, отвел им иные места, чем те, которые они занимали в действительности. Вежливый тучный редактор воркующим голосом упрашивал Георгия подписать эту чепуху. Георгий рассвирепел, разорвал на кусочки эту идиотскую стряпню. Ушел, не попрощавшись.

Ирина писать об Андрее отказалась: очень трудно писать о близких. Однажды к Георгию пришел молодой драматург - "восходящая звезда", толстогубый, в тяжелых роговых очках. Он писал пьесу об Андрее Волкове. Ему рекомендовали Георгия. Драматургу все было по плечу; его не смущали ни противоречия, ни сложности людей и событий тех лет. Никаких колебаний или сомнений. Он бесцеремонно осаждал Георгия вопросами, исписывал пухлые блокноты, но иногда вежливо и решительно прерывал Георгия:

- Благодарю вас! Но этот материал мне неинтересен. Мне нужно только характерное и типичное для той эпохи.

Черт его знает, что он считал характерным и типичным! Сам же приставал с расспросами, как банный лист. На премьеру пригласить забыл, Георгий узнал о спектакле из газет. Через несколько дней он зашел к Ирине. Она сидела, пригорюнившись в глубоком кресле, с книжкой на коленях. При беспощадном свете яркого морозного дня Ирина выглядела усталой, желтой, у рта и глаз прорезалось много глубоких морщин. Георгий спросил о постановке.

- Состряпали какую-то авантюрную мелодраму. Ничего общего с Андреем не имеет, меня зачем-то приплели, и не постеснялись вывести всех под своими именами. А уж события переврали! Артисты играют неважно, я их не виню. Там играть нечего. Еще до репетиций автор дал мне читать пьесу, я его отругала, указала на ошибки. Благодарил, ручки целовал, обещал переделать - и ничего не изменил. Напомнила ему в антракте об этом. Глаза у него встают, сам мрачный, вертится, бормочет, что-то невнятное, а в общем ему на все наплевать: оказывается, сам Никодим Иванович его похвалил, пьеса включена в репертуар, остальное его не интересует.

Постановку консультировал журналист, написавший книжечку об Андрее и теперь окончательно утвердившийся в звании его лучшего друга.

…В 1938 году в кабинете следователя на сорок втором часу непрерывного допроса, доведенный до отчаяния грубостью, дикими обвинениями, с распухшими от долгого стояния ногами, Георгий выкрикнул своему молодому, бесстрастному, с идеальным пробором следователю:

- Мальчишка! Сопляк! Я с оружием в руках защищал советскую власть. Я был секретарем и адъютантом Андрея Волкова!

- Не примазывайся к славе Андрея Волкова, - следователь откинулся на спинку стула. - Надо еще как следует прощупать, чем ты там занимался. Да-да, это очень интересно, что ты там делал? Где ты был в день автомобильной катастрофы?

Еще девять часов Георгию пришлось отвечать на гнусные вопросы уже другому следователю (молодой устал). По утверждению нового следователя, он, Георгий, был еще тогда завербован немецкой разведкой, передавал ей копии секретных документов и по ее заданию испортил тормоза на автомобиле Андрея Волкова.

…Только под утро Георгий засыпает тревожным, неглубоким сном. Но вскоре шум и возбужденный, громкий разговор будят его. В палатке переполох - исчез кот Васька. Все разбредаются по лагерю в поисках кота. Евгений Иванович заглядывает в окно лагерной конторы и видит там Митьку-старосту, одной рукой он держит Ваську, другой смахивает щеткой пыль со своих сапог. Митька много раз требовал отдать кота жене начальника лагеря. Все-таки развлечение для изнывающей от скуки женщины. Кстати, можно было похвастаться перед женщинами с других приисков, кошки и коты были в этих краях в редкость.

- Васька, Васенька! - умиленно зовет Евгений Иванович. Митька еще крепче прижимает к себе Ваську и грозит Евгению Ивановичу кулаком. Васька отчаянно извивается, царапается, и Митька, ойкнув, выпускает его. Васька мгновенно прыгает через раскрытую форточку на плечо к Евгению Ивановичу.

- Ну, погоди же ты! Я тебе еще устрою, поплачешь ты у меня горькими слезами! - грозится Митька.

Евгений Иванович важно шествует по лагерю, на плече у него стоит взъерошенный Васька, задрав хвост трубой, и довольно мурлыкает. Кота в палатке инвалидов встречают криками ура, точно лагерники одержали большую победу. А может быть, это и на самом деле победа?

Томительно ползет длинный, светлый день. Из вновь прибывших уже создали бригады, после обеда они выходят на работу.

Вечером Георгий пытается разыскать Мелентьева. В бараке говорят, что его, как невыполнившего норму, оставили на ночь в забое. Ночи стоят светлые, похожие на пасмурные летние дни, и, по мнению приискового начальства, заключенные могут работать сутками.

Перед побудкой Георгий выходит из вонючей палатки подышать свежим, туманным воздухом. Непривычно безлюден и тих лагерь. Тоненько жужжат одинокие комары. Сопки и гора Марджот окутаны розовым туманом.

От лагерных ворот два усталых, грязных человека еле тащат Мелентьева. Он обнимает худыми руками их длинные, тонкие шеи, ноги его волочатся по земле, бледное лицо покрыто испариной. Георгий подменяет одного из них. Мелентьев пытается улыбнуться и движением рыжеватых ресниц благодарит за помощь.

- Ну, все, - хрипит Мелентьев, - теперь уже все.

Его ведут в маленькое, выбеленное здание амбулатории. Вскоре туда неторопливо проходит злой, заспанный лекпом в накинутой на плечи телогрейке и желтых, бязевых кальсонах.

Опять звучит гонг, опять начинается развод. Музыканты играют фокстрот "Ах, сумерки, эти сумерки, наделали много хлопот…" Медлительным потоком тянутся невыспавшиеся, безразличные ко всему заключенные.

После долгих поисков Георгий, наконец, находит лекпома. У него молодое, помятое лицо и сумасшедшие глаза наркомана. Он сидит в пустой столовой вместе с поваром, одетым в грязный колпак и еще более грязную, когда-то белую куртку. Повар пьет крепкий чай, лекпом курит толстую самокрутку, на столе тарелка с остывшими блинами, густо политыми подсолнечным маслом.

Георгий, отводя глаза от блинов, спрашивает о Мелентьеве.

- В больнице он, табак его дело. Больше двух дней не протянет, у меня глаз наметанный.

- Как же так? - бормочет Георгий. - Что-то надо сделать. У него научные труды, что-то надо сделать, - и замолкает. Чувствует: ни сопкам, ни закоптелым стенам, ни этим людям не нужны ни Мелентьев, ни его научные труды. Бессмысленно просить, доказывать, искать сочувствия.

- Пошел ты - передернувшись, орет лекпом. - Что я могу сделать мать твою в душу, если у него ни одного здорового органа не осталось? Выжали из него все соки, понимаешь! Тут сам Пирогов ничего не сделает. Не тревожьте вы мою душу, ироды! Я скоро от этих мертвецов на первой лиственнице повешусь. Как закрою глаза, так они и лезут на меня со своими синими мордами. У-у-у-у!.. - лекпом скрежещет зубами и раскачивается, обхватив голову руками.

Георгий механически, без всякого выражения, твердит:

- Надо помочь… надо что-то сделать…

Назад Дальше