Рассказы в изгнании - Нина Берберова 18 стр.


- Я не из тех, которые обнимаются в машине. Не бойтесь. Во-первых, - это неудобно, не комфортабельно. Во-вторых… Как вы себя сегодня чувствуете?

- Куда мы едем? - опять спросила она и увидела бутылку шампанского, торчащую у него из кармана.

- Женечка, Женечка, - сказал он с досадой, - вы ужасно много задаете вопросов.

- "Вся жизнь моя была залогом", - сказала она тихо и опустила лицо в руку. - Это - из Онегина.

- Хорошая опера, - ответил он и прокашлялся.

- Вы любите музыку? - и лицо ее осветилось такой радостью, что он даже удивился.

- Люблю. Но мало приходится слышать. Ну вот, мы приехали.

Они вышли. От дождя, лившего ливнем, она сейчас же вбежала в подъезд. Он расплатился и, распахнув пальто и куда-то в боковой карман пряча мелочь, пошел прямо на нее, обнял, вдавил в дверь, поцеловал, поймал ее за локти и, не давая опомниться, молча обнимая и торопя, потащил к лестнице.

- Отпустите меня, милый Алексей Георгиевич, отпустите, - зашептала она, - я вам что-то скажу. Я боюсь. В другой раз приду. Я не буду шуметь, я тихонько. Выпустите меня. - Он больно и как-то уж очень умело скрутил ей руки назад и жадно поцеловал ее в губы два раза, шаря по ее груди. Она поймала его руку, не столько чтобы остановить ее, сколько для того, чтобы удержаться самой за нее. И так держась, она вошла за ним в его квартиру.

Она вышла оттуда, когда была еще ночь, в темноте нащупала кнопку и заглянула вниз. Там, совсем близко, стоял лифт - она находилась на первой площадке. Тогда она сошла вниз, открыла дверь на улицу и постояла немного. Редкие фонари были притушены, ни вправо, ни влево не было никого.

Она пошла пешком. За всю дорогу она встретила не более десятка прохожих, двух городовых, несколько автомобилей и одну высокую деревенскую арбу с цветной капустой, державшей путь на Центральный рынок. Она шла около часу. Когда она проходила по мосту, она остановилась. Сена, вздутая дождем, казалась неподвижной, как сало. Женя перекрестилась и ниже перегнулась к воде. В это время кто-то за ее спиной проехал на велосипеде, и тень едущего прошлась по ней. Она разогнулась и пошла дальше. Когда она вернулась к себе, она увидала, что было четыре часа.

Она сняла шляпу, но осталась в пальто, и в одних чулках осторожно вошла к тетке в комнату. Старуха тяжело и ровно дышала. Женя в темноте подошла к ночному столику, выдвинула ящик и пошарила в нем, но найти то, что хотела, она не нашла. С ящиком в руках она ушла на кухню, зажгла свет и стала искать снова - попадались лекарства: строфант, аспирин, нашелся, наконец, и гарденал. Но в стеклянной трубочке оставалось всего восемь таблеток. Тогда она двумя кухонными полотенцами, при помощи хлебной пилы, законопатила дверь, потушила свет и открыла газ.

"Господи, - думала она, сидя перед плитой и не мигая смотря в ничем не занавешенное окно, где красное от огней, низкое, словно дымом схваченное небо висело над землей, - Господи, если Ты есть, сделай, чтобы мне стало страшно, сделай так, чтобы я опомнилась. Если Ты есть и если душа моя захотела этого, сделай, чтобы хоть тело удержало меня, отвратилось, спасло бы себя и меня от греха, помоги, если Ты есть, хотя бы по-животному опомниться". - Но держа шипящую резиновую трубку в руке, Женя вдруг почувствовала не отвращение, а еще более страстное желание смерти, и именно во всем ее разбитом теле, а не только в сознании, все как бы потянулось к небытию и тьме. Душа, может быть, в эту минуту, не разлучаясь, но, наоборот, крепче обнимаясь со своей оболочкой, помогая ей, двинулась куда-то, со звоном колоколов, с разрывом ракет, в исчезающий, тающий, белый Млечный путь. На одну-единственную минуту хватило полного их слияния, в котором и душа и тело были одинаково согласны во всем. С тяжелой силой жизнь еще раз ударила Жене в уши, и все погасло в беспамятстве, в котором нет видений.

4

- Поздравьте меня, - сказал Алексей Георгиевич, - сегодня я сделал, или почти сделал, одно дело, за которым гонялся три недели.

Немолодой усатый человек в высоком воротничке перегнулся к нему, и в соседних окошечках тоже зашевелились.

- Надо вспрыснуть, - сказал кто-то. Асташев уже кивал направо и налево.

- Непременно, сегодня же. Мало того, - он остановился на мгновение, - я сегодня завязал такие связи…

- Господа, он будет директором, - воскликнул кто-то из-за своего стола, из-под зажженной лампы.

- Но я вовсе не желаю быть директором, - и Асташев счастливо засмеялся. - Я вполне доволен своей судьбой.

Он повернулся на каблуке и пошел между столами, угощая направо и налево всех встречных папиросами, которые нарочно для этого покупал. Ощущая легкость и прочность в ногах, он отправился бродить по улицам, смотреть в витринах галстуки. Было холодно и пасмурно, но он сегодня так был полон собой, что не замечал ни погоды, ни женщин. На восьмом этаже, в маленькой конторе на Елисейских полях, где всего-то и было мебели, что пустой письменный стол, стул для хозяина и кожаное кресло для гостя, он познакомился с сыном делового человека, русским, но уже не говорящим по-русски, и тот обещал ему подсунуть отцу в добрую минуту полис для подписи на миллион.

Асташев сейчас же перешел на тон опытного заговорщика, стихал, когда на каблучках вбегала безбровая, охрой пудреная, секретарша, а когда без доклада, в пестром пальто, высокий, плечистый, вошел известный летчик, подписавший здесь недавно контракт на участие в каком-то фильме, и крошечная, полупустая комната сейчас же наполнилась так, что и самый звук голосов стал другим, Алексей Георгиевич встал, чтобы уйти.

- Не нужно ли тебе застраховаться? - спросил директор конторы, - ведь ты окочуришься, наверное, прежде других. Странно, что до сих пор не сломал себе шеи.

Летчик бросил на стол две громадные светлые перчатки.

- Нас страхует компания, - сказал он, мельком взглянув на Асташева.

- Это ничему не мешает, - вступил тот. - Здесь не место и не время, но позвольте сказать, что компания вас страхует по-казенному, гуртом, а вы можете это сделать еще и индивидуально. Всегда приятно действовать индивидуально. И даже в рай, по-моему, веселее войти, как путешествующему за свой страх и риск, нежели как экскурсанту, участнику групповой поездки.

- Какая чепуха! За этот индивидуализм надо платить бешеные деньги.

- Летающие платят всего на одиннадцать процентов больше, чем платят ползающие по земле.

Директор конторы расхохотался.

- Он утешает тебя. Послушай, дай ему свой адрес, он зайдет и объяснит тебе с глазу на глаз, что ожидает тебя на том свете.

- Никогда не говорю про тот свет, - весело сказал Асташев, - с меня вполне довольно и этого. Мы живем не в степи, а в столице мира.

Летчик из широкого лакированного бумажника вытащил свою визитную карточку и, стараясь не выронить каких-то фотографий, передал ее Асташеву.

- Зайдите… когда-нибудь, - сказал он равнодушно. - Я живу очень далеко, за городом. Это на поезде.

Алексей Георгиевич поблагодарил обоих и низко при этом поклонился.

Ему было так легко, так хорошо, он чувствовал себя таким свежим, молодым, спокойным, что, хлебнув отвратительного зеленого напитка у стойки, где угощал восьмерых служащих страхового общества, он стал только еще веселее и приятнее. Позавтракал он чем-то вкусным и острым и часам к двум почувствовал, что на сегодня довольно, что он устроит себе нынче маленькое развлечение, отдохнет, наберется сил, чтобы завтра с утра выехать за город, к летчику. Он никогда ничего не откладывал, и вся его работа всегда шла по горячему следу.

Через три часа он был у Ксении Андреевны: эти три часа он провел в одном доме, где был только зрителем, не участником, и этого с него на сегодня было вполне достаточно. В этом доме, дорогом и открытом только днем, его знали: когда он являлся, швейцар спрашивал: желает ли он в левую дверь или в правую? За левой дверью были женщины, за правой - кресла и экран. Он ходил через раз. Сегодня очередь была за экраном.

Но в этот час Ксении Андреевны дома не бывало. Прислуга открыла ему, он прошел в гостиную, снял башмаки, лег с ногами на диван, взял газету и велел принести себе чаю с лимоном. Газета была вчерашняя. Он читал ее от нечего делать и, странно, но то ли от состояния его пищеварения, то ли от того, что он так долго просидел в душной и совершенно немой темноте, но ему ничего уже не было интересно сегодня, и дремота ходила где-то совсем близко.

Газету он читал ежедневно, и всегда с одним и тем же чувством: а ну-ка посмотрим, что-то они еще поделывают, о чем кипят, в какой просак попадают? Всякая новость, касающаяся России, вызывала в нем усмешку: как, господа, вы еще существуете? Зато, когда ему приходилось смотреть фотографии, где кто-нибудь один, в отличной паре военных сапог, приветствовал тысячи в таких же сапогах, что-то в нем тайно и счастливо трепетало. Только такой должна была быть власть в его представлении, только такой: единоличной, все объясняющей, разрешающей и запрещающей.

И тогда он мечтал, и мечты его, как у многих не умеющих мечтать, были далеки от действительности, в которой он жил, отвлеченны и нелепы. Он мечтал о порядке - о человеке, могущем держать в руках всю Европу, а следовательно и весь мир. И тогда он, Асташев, закажет себе вот такие же блестящие, ловкие сапоги, как орденский знак людей, принадлежащих великой дисциплине. Он окажется необходимым, гораздо более необходимым миру, чем сейчас, потому что сейчас - все равны: здоровые и больные, ловкачи и неудачники, а тогда нужны будут одни Асташевы, Асташевы, Асташевы…

Он читал, бегая глазами. Горный инженер в припадке умопомешательства зарезал жену и двух детей; открылась собачья выставка; на Формозе ощущались подземные толчки; поднятие цены на электричество; в Бельгии - министерский кризис; самоубийство некоей мадемуазель Дюпон: соседи были привлечены сильным запахом газа. Когда они взломали дверь… В записке она просила простить ее за беспокойство и писала, что умирает от неразделенной любви.

Когда он проснулся, в комнате было уже совсем темно. Ксения Андреевна все не возвращалась. Он обулся, написал на клочке бумаги: "Маман, не хотите ли нынче сходить куда-нибудь, повеселиться? Наденьте самое шикарное ваше декольте. Зайду в восемь". И так как делать ему было решительно нечего, он отправился к Клавдии Ивановне, он не был у нее все эти дни.

Клавдия Ивановна лежала в постели. У нее болели зубы, ее лихорадило; в комнате было неубрано, и ничего вкусного не было сготовлено к чаю.

- Вы знаете, маменька, - сказал он, садясь у постели, - мне ужасно неприятно, что вы больны. Ей-Богу, посидели бы, поболтали бы уютно, - и он почувствовал, что настроение, собственно, начало падать у него еще раньше: еще до сна на диване.

- Пять дней не приходил, - сказала она, грея рукой опухшую щеку. - Здоров ли? С кем пропадал? Хорошо ли кушал?

Он пригорюнился, ответил не сразу.

- Неужели пять дней? Я, маменька, и не вижу, как время бежит. Даже грустно немножко делается - молодость так и пройдет. Да и прошла уж! Отчего это у меня настроение вдруг испортилось? Было такое здоровенное настроение. Это вы на меня подействовали - когда вы больны, у меня душа не на месте. Вы не встанете, маменька? Ей-Богу, попили бы чаю…

Она покачала головой.

- Это оттого, Алеша, что ты все один да один.

Он расстегнул две нижние пуговицы жилета, облокотился о колени и положил лицо на руки.

- Жениться мне, что ли? - спросил он с усмешкой, но в голосе была серьезность, и Клавдия Ивановна вся встрепенулась под одеялами. - На какой-нибудь эдакой молоденькой, скромной, влюбленной по уши. Скажут: русская, нищая… Да, конечно, но зато чистенькая, умыта добродетелью. Два года в одном платье ходит. Служит.

- Алешенька, - тихо простонала Клавдия Ивановна, боясь его спугнуть.

- Свили бы мы с ней гнездышко. Я ведь теперь - слава Богу! Не сейчас, так когда же? Могу себе позволить. Дети у нас были бы, маменька, я вам скажу для смеха, такие рыжеватенькие - что я, что она, оба светлые. - Он поднял голову, потрогал лампу, горевшую на ночном столике, и покачался на стуле.

- Мне все это так сейчас в голову пришло - пустые мечтания! Больше для вас, чем для себя. Мы могли бы тогда поселиться все вместе, я бы холостые штуки свои бросил. Нет такого человека, кажется, который бы хоть когда-нибудь о чем-нибудь не помечтал. Была бы у нас прислуга - такая пожилая, степенная, все бы для нас делала. И ничего бы всем нам не надо было больше, правда?

Клавдия Ивановна приподнялась на худом локте и уронила слезу в подушку.

- Влюблен, Алеша?

Он посмотрел на нее, и вдруг какая-то жесткая, сухая тень прошла в его светлых глазах.

- Вы, маменька, не можете перестать жить фантазиями, - сказал он и встал. - Что я - гимназист? Если уже жениться, то по крайней мере чтобы приданое было, чтобы и вам, и нам, и всем было хорошо.

Он особенно досадовал сейчас на этот намек, который он подал ей о жизни втроем. Ему пришлось бы тогда отказаться навсегда от Ксении Андреевны. Это, конечно, было бы невозможно.

Он ушел очень скоро, с какой-то тяжестью в душе, вспомнив о своей записке, оставленной Ксении Андреевне, и соображая, куда можно было бы с ней пойти. Там, в гостиной, завешенной шелковыми платками и кусками полинялых материй, сидели Вязминитинов и Евграф Евграфович и играли в пикет. Маменьки все еще не было. Он походил вокруг, съел грушу и, не прощаясь, снова ушел, оставив в передней, на видном месте, портфель и зонтик.

Мамаша Клавдия Ивановна. Мамаша Ксения Андреевна. Удачно обделанное дельце, сытный завтрак, экран в известном ему доме, отложенные в банк деньги, две-три мысли о судьбе Европы и возможный билет в любое вечернее заведение, где у входа с поклоном ждет его швейцар. Вот и жизнь его, и он имеет право сказать: "Я - слава Богу". А если иногда все слегка надоедает, то ведь это бывает не чаще, чем раз в пять лет. Правда, в совершенном механизме, у тех существ, что носят эти изумительные твердые и гладкие сапоги, перебоев не бывает всю жизнь, и, значит, он, Асташев, индивид переходного периода, что делать! Утешимся тем, что все относительно, и индивид переходного времени есть существо передовое по сравнению с мадемуазель Дюпон, умирающей от неразделенной любви, по сравнению со скульптором Энгелем, питающимся морковью. И если в минуты какой-то беспричинной тоски не можешь бежать к людям будущего (не хватает настоящей марсианской прыти в славянском рыхлом естестве) и нет еще, не выдумали, марширующих, хором поющих объединений для таких, как он, переходных ("а нас много, нас очень много, нас гораздо больше, чем вы думаете!"), то уйдем к людям прошлого, которые чем-то в эти минуты беспокойны для нас, и раздражающи, и необходимы.

Вечер был холодный, сырой, городские камни и огни неподвижны в черном сумраке улиц. О, эти бульвары, идущие по окраине города, по которым теперь он ходит хозяином и на которых когда-то думал умереть в отрепьях, униженный и нищий. "Не страшно, господа, не страшно", - бормотал он, шагая упругим шагом и уже издали различая темный дом Энгеля. "Вы - богема, - собирался сказать ему Асташев, - и я богема, когда надо. А потому к вам ведь можно в этот поздний час?"

- Спасибо, что зашли, спасибо, - сказал радостно Энгель, узнав гостя и долго держа его за руку. - Здравствуйте. Хотите посидеть немножко? У вас усталый вид. Вы - пешком?

Оба вошли в мастерскую.

- Очень я вам рад, милый вы человек, - говорил Энгель, - хотя вы мне теперь совсем больше не нужны. Совсем.

Асташев выговорил быстро:

- Застраховались помимо меня?

- Помимо вас. Но не застраховался. Успокоился. Сядьте куда-нибудь, отдохните.

На диване неподвижно лежал большой черный мужчина в пыльном черном пиджаке, сильно измятом, и серых полосатых брюках. Он не спал, но как будто только что проснулся.

- Художник Харин, сегодня из Флоренции, - сказал Энгель. - Мишенька, пожалуйста, спи, мы тебе мешать не будем.

Художник Харин поворочался с минуту, нашел удобное местечко и затих.

На двух табуретах, у самого окна, где оба отражались, они сели, и Асташев сложил свои пухлые руки на коленях, потому что девать их было некуда.

- Это пришло не сразу. Может быть, еще и не окончательно, но уже от одного намека стало легче. Вы только не подумайте, что я в церковь зачастил, исповедуюсь, причащаюсь, иконы развесил. Нет. Но теперь я знаю, что надо Бога. Надо молитву. Иначе нельзя.

- Поздравляю вас, - сказал Асташев. - У меня есть старая мамаша, я ей непременно о вас расскажу.

Энгель запахнул свой балахон, поежился, похлопал себя по карманам и нащупал курево.

- Я вам так благодарен за то, что вы ходили ко мне. Если бы вы знали, что со мной сделалось еще после того, первого раза! Жил так, как все живут, и вдруг появление ваше - как труба архангела. Теперь я знаю, что смерть, как страсть, объяснить нельзя, надо почувствовать. Некоторые живут до старости, и им не открывается, другие, может быть, с этим вырастают. Ко мне, значит, пришло в тридцать восемь лет. Вы спросите: что же пришло? Не могу на это ответить - слова все такие стертые: "сознание неизбежности", "уверенность в собственном конце", - и выводы из этого. Простите, опять сравню: "она все шептала: твоя", - это поется в каком-то романсе, и мы уже не реагируем. Но если вдуматься!

- "А она, страсти полна", - поправил Асташев. - В граммофоне слышал.

- Мне кажется: здесь узел всей человеческой мудрости - в чувстве смерти, в мысли о конце. Потому что все можно понять, а этого понять нельзя, все можно допустить, а этого нельзя. Я от мыслей своих из этого окна однажды чуть не выскочил. Но путь мой был верен. Когда вы были в последний раз, я уже знал, что невозможно без Бога, но еще не умел сказать. Теперь я счастлив.

- От души поздравляю вас. Видимо, и здоровье ваше тоже за это время поправилось. Цвет лица как будто лучше.

Энгель улыбнулся, перевешивая сам себя громадными своими зубами.

- Маленькая надежда, весом не более, может быть, ресницы, не кончиться, что-то исправить, за что-то ответить; увидеть кого-то, встретить… кого-нибудь дорогого, при воспоминании о ком невозможно удержать слез, но главное - быть, быть, продолжаться, хоть как-нибудь. Теперь я знаю, что это такое. Эта ресница перевешивает для меня вселенную, и даже самые сомнения кажутся мне блаженством по сравнению с тем, чем я раньше жил.

- Значит, бывают все-таки сомнения?

Энгель сжал свои костлявые руки в два темных кулачка и приставил их к груди.

- О, уже совсем не те, что были раньше. Асташев пошевелил ногами под табуретом.

- Я, пожалуй, пойду, - сказал он, - зашел, как говорится, на огонек, а попал на пожар души.

- Да, - радостно воскликнул Энгель, - идите теперь. Мне совсем уже больше ничего от вас не нужно.

Асташев встал. Как был, в пальто, и с котелком в руках, он прошелся по мастерской, медленно оглядывая ее, словно уходить ему не хотелось. На столе стояло глиняное плоское блюдо с блестящей, темно-зеленой поливой.

- Миленький предмет, - сказал Алексей Георгиевич задумчиво.

- Хотите - подарю? - и Энгель уже прижал блюдо к худой своей груди. - Мне все равно хотелось подарить вам что-нибудь на память. За напоминание. Возьмите это. Оно совсем недорогое, но оно красивое, на него можно что-нибудь положить.

Назад Дальше