Пестрые сказки - Владимир Одоевский 13 стр.


1812 год

Если вы, любезный читатель, бывали в Москве до 1812-го года и вам случалось проходить по бесчисленным переулкам, отделяющим Арбат от Пречистенки, то, может быть, заметили небольшой серенький домик с серенькими же ставнями; этот домик отличался от своих соседей тем, что выходил не на улицу, но был построен на старинный боярский лад посереди двора; кругом двора тянулась деревянная решетка с набитыми наверьху гвоздями, вероятно в предосторожность от воров, а еще вероятнее для того, чтобы им было за что ухватиться. Этот домик мне памятен особенно по его зеленому мезонину, который, словно дикая овощь, вырастал из серенькой крышки, и потому еще, что у ворот были круглые фонари, похожие на пузыри и напоминавшие то блаженное время, когда освещение улиц было скорее боярскою милостию, нежели полицейскою обязанностию.

Этот домик с давнего времени принадлежал небольшому дворянскому семейству, состоявшему из вдовы, ее сына и ее сестры - девушки на возрасте. Дарья Петровна Миницкая (так звали вдову) мало жила с покойным своим мужем. Он служил в военной службе и шесть месяцев после свадьбы принужден был оставить свою Дашу, хотя она была уже беременна; возвращался он домой на короткое время и снова уезжал в полк; наконец, началась несчастная война с французами, предшествовавшая русской славе 1812-го года, и майор Миницкий, жестоко раненный, возвратился в последний раз в Москву взглянуть на жену и сына - и умереть. Последние слова храброго служаки, которые он едва мог выговорить среди невыносимых мучений, были: "Не оставь… Васиньки…" за ним <и> последовал предсмертный лепет - умирающий силился выговорить еще несколько слов, - но уже никто не мог их расслушать.

Таким образом Васинька с самых юных лет оставался единственно на руках матери; отца он почти не знал; при имени отца Васиньке смутно представлялся человек, который все лежал в постеле и беспрестанно стонал; помнил он также, что этого человека куда-то вынесли, что все домашние очень плакали, и все были такие страшные в черном; что потом в доме стало тихо - и стон, и слезы прекратилися. Впоследствии Васинька находил в углу какую-то шпагу, которою ему очень хотелось поиграть, но маменька не позволяла ее трогать, говоря, что ею можно ушибиться, опорезаться, и прятала ее дальше в угол; тогда Васинька отыскивал в комоде какие-то кресты и медали на разноцветных лентах; маменька радовалась, что Вася, забавляясь им<и>, забывал о шпаге, надевала ему их на шею, называла его кавалером, подносила к зеркалу, целовала, а Вася охорашивался.

Если вы хотите, любезный читатель, понять странную жизнь моего героя, не поскучайте познакомиться с характером его воспитательницы, ибо она, так сказать, сотворила эту жизнь.

Дарья Петровна была характера, составленного из самой разнородной смеси, что гораздо чаще встречается, нежели как полагают. В ней была и доброта и нерешительность, и малодушие и твердость; не играя словами, можно было про нее сказать, что она была последовательна в своей нерешительности, тверда в своем малодушии и что эгоизм ее доходил до горячей привязанности. Она невзначай составила себе кой-какие правила для жизни и повторяла их часто, делая столь же часто совершенно им противное. Положительных страстей не имела, но были у ней страсти отрицательные, для которых она всем могла пожертвовать, эти страсти были: привычка к лени и беззаботности; боязливая до крайности, она в беде верила в авось и утешалась мыслию, что авось-либо пройдет; когда беда проходила, она тревожилась мыслию, что беда может прийти. Вообще она была очень несчастлива, потому что всегда желала решительно невозможного: ей хотелось, чтобы каждый день непременно походил на вчерашний, но чтобы не всякий день было одно и то же; ей хотелось, чтобы Васинька навсегда остался ребенком, - и с нетерпением ожидала, когда-то он возьмет весь дом в руки и будет ее покоить; ей хотелось, чтобы Васинька никогда не был болен, а между тем пичкала его всякими лакомствами до пресыщения. Она горько жаловалась на судьбу, когда в городе было слышно о болезнях, когда в соседстве случался пожар. "Ну зачем, скажите, такие несчастия - кому они надобны?" - повторяла она в малодушном ропоте, - потом клала земные поклоны пред иконами и равнодушно смотрела, как ее собственные кучера ходили в конюшню с сальным огарком без фонаря, иногда она и бранила их за это, - но завести фонарь все как-то позабывала. Все домашние называли Дарью Петровну не только ласковою, но даже доброю барынею, например, она никак не соглашалась, в противность тогдашнему невероятному обычаю, остричь двум своим девкам волосы и одеть их в мужское платье, чтобы они могли петь на крилосах, хотя у одной из них был превысокий дискант, а другая подтягивала прегустым басом; но зато если кто в доме занемогал, она без пощады выгоняла из дома больного, хоть в трескучий мороз; всякая болезнь у людей ей казалась заразительною, а между тем в доме у ней спали до сорока человек обоего пола, и не было форточки ни в одном окошке, потому что Дарья Петровна слышала, как кто-то от такой немецкой выдумки простудился.

Сестра ее Марья Петровна была перезрелая девушка, весьма дородная, белая, румяная; характера ее описать не могу, ибо у ней не было никакого; она была при сестре в должности сколка, эхо или транспортирной машинки; все, что говорила Дарья Петровна, то Марья Петровна с точностию повторяла; Дарья Петровна плакать - и сестра тоже; одна смеяться - и другая то же; Дарья Петровна целовала Васиньку с одной стороны - Марья Петровна с другой; зачем, что и как Марья Петровна не ведала, да и в голову ей не приходило себя о том спросить. В наше время редко где можно найти такое патриархальное согласие.

Интересные разговоры сестер нарушались иногда приходом просвирни Климовны, которая часто гащивала у Миницких и служила им живою газетою. Климовна пила чай раз по десяти в день и раз пять кофий, говоря, что к кофию они привыкла у турок, ибо на своем веку ходила пешком в Иерусалим.

Усаживались Дарья и Марья Петровны на лежанке, Климовна у лежанки на сундуке, Васинька на ковре с игрушками, - и начинались рассказы, словно гусли звончатые: сперва перебирались происшествия околотка, кто на ком женился, с кем кто обручился, кто разбранился и проч т. п.; потом шли разные истории: как она, Климовна, на верблюдах в корзинке ездила, как там у турок есть птица Строфокамил с лошадиными копытами и носит камень в копыте, как в Иерусалиме солнце по воскресеньям скачет и играет, отчего сорок нет в Москве; наконец, дело доходило и до политики, Климовна рассказывала, что, говорят, турок поднимается и велел заготовить железные крюки, чтобы солдат издали задевать; в таких случаях Дарья Петровна ахала и Марья Петровна также, просила, чтобы таких страхов при Васиньке не рассказывать, о чем вслед за тем просила и Марья Петровна; тогда Климовна присвистнет, прищелкнет ко всеобщему удовольствию слушателей пригрызнет сахарцу, хлебнет чайку и переменит материю.

Е.Ф. Розен. "Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ, изданные В. Безгласным"

Эстетически чудесное, при всем бесконечном разнообразии в явлениях, подводится под один простой основной закон: оно должно иметь значение, т. е. каждая форма оного должна быть выражение идеи. Присматриваясь к сему чудесному, мы видим, что его можно разделить на три рода: первый заключает в себе чудесное народных преданий и поверий; второй есть свободный разгул поэзии в области фантастического, а третий составляет умственный процесс житейского, или (говоря словами нашего автора) философская калцинация, сублимация и дистиллация. В первом роде не все имеет для нас ясный смысл, но разгаданное нами велит благоговеть к неразгаданному, как к таинственным символам народного мистицизма, или - если хотите, неразгадаемого в человечестве. Мы более чувствуем внутреннюю истину сих символов, образовавшихся не в уме одного человека, но в душе народа, и поэтому они для нас исполнены значительности. Чудесное второго рода также не подлежит строгим применениям к ощутительной правде. Фантазия, когда летает на крыльях гения, никогда не заблудится, куда бы ни залетела; как бы ни была жива, стремительна, прихотлива в своих явлениях, она никогда не превратится в бред горячки, и как бы ни был разнообразен ее стройный разгул, мы в нем узнаем то единство, которое глаз наконец уловляет в пестрой финифти роскошного цветника. Но третий род чудесного требует строгой отчетливости: не только идея целого, но и значение каждого частного действия и явления должны выйти наружу, ибо ясный, во всем разгаданный смысл придает занимательность и самой уродливости, есть - так сказать - необходимый свет в этом волшебном фонаре. К сему роду чудесного принадлежат наши "Пестрые сказки".

Мы пишем не рецензию, а только библиографическое известие; мы сделали свое дело, определив, по нашим понятиям, точку зрения, с которой должно смотреть на упомянутую книгу; теперь каждый пусть читает ее с большим вниманием, нежели с каким читал обыкновенные сказки или ходячие романы, ибо книга такого рода, требуя размышления и заставляя мыслить, может быть понятна более или менее, по мере образованности и понятливости каждого читателя. Итак, да не винят автора, если иного не поймут с первого раза, если смысл глубоких соображений ускользает от них, как тень Анхиза! Да не поверят издателю, чтобы пришедший в пепельное состояние фрак почтенного Гомозейки заставил его издать эти оригинальные сказки, столь живо напоминающие нам единственного Гофмана. Автору угодно было подшучивать над публикою двумя предисловиями, но публика очень мило отшучивается расхватыванием этой книги, доказывая тем, что она и без журнальных и газетных объявлений и одобрений имеет полную веру в гениальность автора "Последнего квартета Бетговена", "Piranesi", "Импровизатора", "Бригадира" - и она не обманулась в своих ожиданиях. Читая "Пестрые сказки", не знаешь, чему удивляться более: оригинальному воззрению ли автора на все житейское, или неистощимому богатству фантазии, или тому, что этот пронзительный философический ум, разлагающий все без милосердия, может уживаться с такою искреннею, добродушной веселостию, какою дышит "Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем"! Что может быть забавнее объявления Реженского земского суда, который вызывает владельца оного тела? Как эффектна должна быть эта сказка для наших добрых провинциалов, а в особенности для всех Севастьянычей, кои, без сомнения, постараются поправить свой слог, дабы какой-нибудь дух и их не подурачил пятидесятирублевой ассигнациею. И в самом деле, один из моих старых приятелей, провинциал, недавно приехавший в столицу, не может наговориться об этой "Сказке": для него она альфа и омега поэтических красот. Но, к крайнему удивлению моему, он, невзирая на таковое пристрастие, находит в ней один недостаток: "Севастьяныч, - говорит он, - должен был сперва разглядеть двусмысленность земского объявления и - пьяный - рассуждать о том, что таковая неусмотрительность могла бы вызвать и настоящего владельца тела, т. е. покойника - тогда все это было бы гораздо натуральнее". Узнав, что я думаю писать для "Северной пчелы" статейку о "Пестрых сказках", он требовал, чтобы я тут поместил и его замечание. Нам, жителям столицы, предпочтительно нравится "Сказка о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту"; но дабы доказать доброму провинциалу, что и мы еще не разучились отдавать себе отчет в своих умственных наслаждениях, скажем, что автор, по нашему мнению, не довольно удачно и характерно подслушал у наших дам это уверение в глубочайшем почтении и таковой же преданности, которое он влагает в уста своей куклы-красавицы; сия фраза свойственна более департаментскому чиновнику, нежели юной посетительнице магазинов. "Та же сказка, только на изворот" также прекрасна и очаровывает священною горячностию чувств. Красавица постигла тайну страдать и мыслить - и, наконец, в сожитии с деревянным супругом сделалась жертвою сей тайны. Каким душным унынием навевает эта окончательная фраза: "Проходящие осуждали ее больше прежнего!" Дай Бог, чтобы так легко было превращать живущих кукол в достойнейших женщин и учить их искусству чувствовать и мыслить! Мы бы готовы были не только одевать их гармоническими звуками Бетговена, но и купать в Океане гармонии, если б сия обширная купель разрушала все иностранные чары. Шаль, что все это не что иное, как прекрасная неправда! Почтенный доктор философии Гомозейко, игравший роль старика в продолжение семи "Пестрых сказок", изменил своей роли в осьмой, обернулся молодым светским человеком, говорящим прекрасному полу замысловатый и нравоучительный комплимент, - а мы, видя его в полном цвете юности, про себя говорим с восторгом: "Сколько он еще напишет прекрасного!"

Наш автор имеет свое собственное правописание; пусть так! но зачем он пишет: етот, когда уже непременно должно писать: эти.

"Пестрые сказки" изданы так роскошно, что наш знаменитый петербургский бонмотист сказал: "Теперь не знаю, существуют ли типографии для литературы или литература для типографий?" В самом деле, "Пестрые сказки" и по роскоши издания суть новость на нашем Парнасе.

Я.А. Полевой. "Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ, изданные В. Безгласным"

Мы нашли в этой книге совсем не то, чего ожидали. Было объявлено, что "Сказки", или фантазии, помещавшиеся в альманахах под одною фирмою и запечатленные одинаким духом, одинаким воззрением на предметы, печатаются и вскоре будут изданы все вместе. Мы хотели испытать впечатление от общности их, ибо оно бывает не таково, как от частностей, и тогда надеялись дать отчет свой об этом явлении, приятном в неразнообразной русской литературе. Но мы обманулись в своем ожидании. "Пестрые сказки" совсем не тот "Дом сумасшедших", которого мы ожидали. Это совершенно иные создания, и почти все они были новы для нас, кроме одной "Пестрой сказки", помещенной в "Комете Белы". Приятель г-на Гомозейки, г-н Безгласный, уведомляет, что он со временем издаст "Дом сумасшедших", а теперь покуда заставляет публику довольствоваться "Пестрыми сказками". Таким образом, должны и мы сказать свое мнение покуда лишь о них.

Но что такое они, эти "Пестрые сказки", изданные в самом деле пестро, на полусиней бумаге, с рамкою кругом каждой страницы, с испечатанным разными красками заглавным листком и с виньетками в роде Жоанно? В наше время не любят мнений ab abrupto; да и не в нашем обычае судить без доказательств, без предварительного, адвокатского изложения мыслей о деле вообще - разумеется, если речь идет о книге сколько-нибудь замечательной. Надобно и здесь сказать прежде всего о роде сочинений, к которому принадлежат "Пестрые сказки".

В душе человеческой есть вера в чудесное, несообразное с обыкновенным порядком дел. У младенца и у взрослого, у дикого и у просвещенного человека, везде, под всеми градусами, во всех климатах есть к этому особенное чувство, которое лелеет он в глубине души своей, скрывает, как заповедную тайну и часто не умеет дать ему настоящего названия. Оно является под бесчисленным множеством видов. Древние облекали почти все силы природы таинственными символами и верили, что Юпитер колеблет свод небес манием бровей, что Солнце - прекрасный молодой человек, прогуливающийся в колеснице, что Нептун ударом трезубца производит бури. Они верили всем подобным сказаниям, ибо не могли изъяснить себе иначе явлений природы. Но просвещение, невидимо рассеивающее мрак заблуждений, вскоре дало иное значение символам, сначала непостижимым, которые обратились в верование, в религию, имевшую свою систему, и уже самые греки оставили нам много верных понятий о природе. С явлением истинной веры мифология древних пала в забвение, и христианский мир освободился от языческих преданий. Но указанное выше чувство к чудесному не погибло в человеке. Оно приняло новые формы и господствовало над умами в виде злых духов, сглазов, наговоров и проч. Наконец, когда прошло время и этого рода суеверий, когда человек еще ближе познакомился с истинным причинами всего видимого им, тогда остался еще для него мир, невидимый вещественными очами и управляемый фантазиею. Вступая в глухой темный лес, человек уже не думает встретить там Фавнов и Лешиев, но не может освободиться от какого-то неизъяснимого чувства, похожего на робость. Один, в таинственном, удаленном от живых существ подземелье, или еще более на кладбище, среди безмолвных гробов, ночью, он невольно проницается трепетом. Какие думы, какие мысли волнуют его, когда стоит он, в темную ночь, на берегу моря, которое с однообразным ропотом хлещет в берег и с шипением расстилает у ног его свои волны! Он хочет проникнуть в тайный язык природы; он хочет узнать, о чем говорят ему волны моря, о чем сетуют уединенные в лесах птицы, что шепчет ему ветерок мимолетный и какую весть приносит серебристый свет луны? Это чувство неистребимо в человеке, и некоторые из новых поэтов, особенно германских, основали на нем прекрасный род поэзии, называемый фантастическим. Чистую, младенчески верующую душу надобно иметь тому, кто хочет жить в этом неосязаемом мире. Надобно верить чудесному, разумеется, не с чувством простолюдина, но с чувством поэта, и верить искренно, дабы заставить поддаваться обаянию и тех людей, которым хотите вы передавать свои ощущения. Величайшим образцом в сем роде служит Гофман. Некоторые ставят в разряд фантастических писателей и великого Жан-Поля, но несправедливо. Жан-Поль был философ и умел облекать в пиитические формы глубокие мысли свои. Но Гофман как поэт верил явлению призраков из огня и воды, из стклянок и из-под лавок, из табачного дыму и из кружки пива. Оттого сочинения его ознаменованы истиною в самых бурных увлечениях фантазии, оттого возможное является у него как бы действительным, ибо где предел тому, что может быть! Надобно было при этом, чтобы Гофман имел свою, только ему принадлежащую кисть - и вот тайна очарования, заключающегося во всех его картинах.

Назад Дальше