Короли и капуста (сборник) - О'Генри 30 стр.


Дамы, разъезжающие в экипажах, – вам этого не понять. Девицы, чьи гардеробы ломятся от пополнений за отцовские денежки, – вам не понять, вам никогда не постигнуть, почему Мэйда не почувствовала холодных капель дождя в День благодарения.

В пять часов она появилась на улице в своем пурпурном платье. Дождь усилился, и порывы ветра обдавали ее целыми потоками воды. Люди пробегали мимо, торопясь домой или к трамваям, низко опуская зонтики и плотно застегнув плащи. Многие из них изумленно оглядывались на красивую девушку со счастливыми глазами, беспечно шагающую сквозь бурю, словно прогуливаясь по саду в безоблачный летний день.

Повторяю, вам этого не понять, дамы с набитыми кошельками и гардеробами. Вам не понять, как это – жить в постоянном томлении по красивым вещам – как это, голодать восемь месяцев ради того, чтобы получить пурпурное платье к празднику. И не все ли равно, что идет дождь, град, снег, ревет ветер и бушует циклон?

У Мэйды не было зонтика, не было галош. У нее было ее пурпурное платье, и в нем она рассекала просторы. Изголодавшееся сердце должно иметь крупицу счастья хоть раз в год. Дождь все лил и стекал с ее пальцев.

Тут кто-то вынырнул из-за угла и преградил ей путь. Она подняла глаза и встретилась взглядом с мистером Рэмси, взглядом, горящим восхищением и интересом.

– О, мисс Мэйда, – проговорил он, – вы просто волшебны в своем новом платье. Мне так жаль, что вас не было на обеде. И вы самая благоразумная и рассудительная из всех моих знакомых девушек. Нет ничего более полезного для здоровья и бодрящего, как прогулка в ненастье. Могу я присоединиться?

И Мэйда зарделась и чихнула.

Последний лист

В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера все улицы перепутались и переломались на короткие отрезки, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и изогнутые линии. Одна улица там даже пересекает саму себя – раз, а то и два. Один художник как-то открыл весьма полезное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст идет по улице и встречает самого себя, идущего восвояси, – не получив ни единого цента по счету!

И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали "колонию".

Студия Сью и Джонси размещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси – сокращение от Джоанна. Одна была родом из штата Мэйн, другая – из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. Результатом стала общая студия.

Это было в мае. А в ноябре холодный, неуловимый незнакомец, которого доктора нарекли Пневмонией, появился в колонии, хватая то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мхом переулков, он плелся нога за ногу.

Мистера Пневмонию никак нельзя было назвать почтенным старым джентльменом. Малокровная от калифорнийских зефиров, тоненькая девушка едва ли была достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Но он свалил ее с ног; и Джонси лежала, едва двигаясь, на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.

Однажды утром обеспокоенный доктор одним движением косматых бровей отозвал Сью в коридор.

– У нее один шанс из… скажем, десяти, – сказал он, указывая на ртуть в термометре. – И этот шанс в ее тяге к жизни. Перед случаями, когда люди выкарабкиваются буквально с того света, любая медицина пасует. А вы, милочка, вбили ей в голову, что она не поправится. А в своей голове у нее что-нибудь есть?

– Она… она мечтала однажды написать красками Неаполитанский залив, – пролепетала Сью.

– Красками? – фыркнул доктор. – А есть что-нибудь действительно стоящее – мужчина, например?

– Мужчина? – переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. – Неужели мужчина стоит… ну нет, доктор, ничего такого не было.

– Ну, тогда она просто ослабла, – решил доктор. – Я сделаю все, что в моих силах, как представителя медицины. Но если мой пациент считает кареты в своей похоронной процессии, я сразу скидываю 50 процентов от действенности целебной силы лекарств. Если вы добьетесь, чтобы она хотя бы раз спросит про фасон рукава, что будут носить этой зимой, – даю ей один шанс из пяти, вместо одного из десяти.

После ухода доктора Сью заперлась в мастерской и прорыдала в японский платочек, пока он насквозь не вымок. А затем она храбро устремилась в комнату Джонси с чертежной доской в руках, насвистывая регтайм.

Джонси лежала, едва заметная под одеялом, отвернувшись лицом к окну. Сью перестала свистеть, думая, что подруга уснула.

Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в литературу.

Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она быстро подошла к кровати.

Джонси лежала с широко распахнутыми глазами. Она смотрела в окно и быстро считала в обратном порядке.

"Двенадцать", – проговорила она, а потом, чуть погодя, – одиннадцать, а потом: – десять, и – девять, а затем – восемь, – семь, – уже почти подряд.

Сью посмотрела в окно. Что там можно считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.

– Что там такое, дорогая? – спросила Сью.

– Шесть, – проговорила Джонси почти шепотом. – Теперь они падают еще быстрее. Три дня назад было почти сто. У меня голова разболелась их считать. Но сейчас проще. Вот еще один. Теперь осталось только пять.

– Пять чего, милая? Скажи своей Сьюди.

– Листиков. На плюще. С последним листом уйду и я. Я это знаю уже три дня. Разве доктор тебе не сказал?

– Первый раз слышу такой бред! – умело парировала Сью. – Какое отношение имеют листики на плюще к твоему выздоровлению? А ты так любила этот плющ, гадкая девочка. Не глупи. Ведь только сегодня доктор сказал мне, что ты поправляешься, – как же это он сказал – у тебя десять шансов против одного, вот! А это, в общем-то, столько же, как и у каждого из нас в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. А теперь выпей немного бульона, и дай своей Сьюди закончить рисунок, чтобы издатель заплатил ей денежек, и она купит вина для своей больной девочки и отбивных для себя, жадины.

– Не стоит больше покупать вино, – проговорила Джонси, не отрываясь от окна. – Вот еще один. Нет, я больше не хочу бульона. Осталось всего четыре листика. Я хочу увидеть, как упадет последний, и ничего не останется. И тогда я умру, да.

– Джонси, милая, – взмолилась Сью, склоняясь над ней, – обещаешь мне закрыть глаза и не смотреть в окно, пока я работаю? Мне очень нужно закончить до завтра. Мне нужен свет, а то бы я задернула шторы.

– Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? – холодно спросила Джонси.

– Я хочу быть тут, рядом с тобой, – отвечала Сью. – Кроме того, я не хочу, чтобы ты продолжала смотреть на свои глупые листья.

– Скажи мне, как закончишь работу, – сказала Джонси, прикрывая глаза, и своей бледностью и спокойствием напоминая лежащую статую, – потому что я хочу видеть, как упадет последний. Я устала от ожидания. Я устала от мыслей. Я хочу освободиться от всего, что меня держит, и лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.

– Постарайся уснуть, – сказала Сью. – Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.

Старый Берман был художником и жил на первом этаже, под ними. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам колонии, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц из студии этажом выше.

Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Она рассказала старику про фантазию Джонси, и о том, как она сама боится, что подруга действительно совсем ослабеет и угаснет, словно осенний лист, и улетит, когда ослабнет ее и без того непрочная связь с миром.

Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.

– Что! – разорялся он. – Что за глупость, чтобы люди умирали от того, что листья падают с какого-то поганого плюща! Никогда ничего такого не слышал! Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволили, что у нее голова забита подобной чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси.

– Она очень больная и слабенькая, – сказала Сью, – лихорадка совсем лишила ее разума и навеяла странные фантазии. Ну, что ж, мистер Берман, если не хотите мне позировать, то ладно. Но только вы противный старик… противный старый болтунишка.

– Вы настоящая женщина! – воскликнул Берман. – Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса вам уже объясняю, что я готов вам позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!

Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью опустила штору и повела Бермана в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упрямый дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.

Когда на следующее утро Сью проснулась после короткой дремы, она застала Джонси, упершуюся тусклым пристальным взглядом в задернутую зеленую штору.

– Подними, я хочу посмотреть, – шепотом распорядилась она.

Сью неохотно покорилась.

И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща – последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.

– Это последний, – сказала Джонси. – Он должен упасть сегодня ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, и я тотчас же умру.

– Дорогая, милая! – проговорила Сью, прислоняя усталое лицо к подушке. – Подумай обо мне, если тебе на себя наплевать. Как я смогу без тебя?

Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия овладела ею так крепко, что, казалось, окончательно разрывала все узы, связывавшие ее дружбой и с земной жизнью.

День подошел к концу, и даже в сумерках был виден упрямый одинокий лист плюща, стойко держащийся на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно колотил в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.

Едва рассвело, Джонси беспощадно скомандовала поднять штору.

Лист плюща по-прежнему был на месте.

Джонси долго лежала, неподвижно глядя на него. А потом она подозвала Сью, которая разогревала куриный бульон для подруги на газовой плите.

– Я дурно себя вела, Сьюди, – проговорила Джонси. – Что-то заставило этот листик удержаться, и он показал мне собственную слабость. Грешно желать себе смерти. Принеси мне немного бульона и чуть молока… нет, прежде всего принеси-ка мне зеркало, да взбей подушки, чтобы я села, буду смотреть, как ты готовишь.

Час спустя она сказала:

– Сьюди, однажды я таки собираюсь нарисовать Неаполитанский залив.

Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.

– Шансы равны, – сказал доктор, пожимая тоненькую руку Сью. – При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь мне нужно к другому больному. Берман его фамилия – тоже какой-то художник, кажется. Тоже пневмония. Он стар и слаб, а случай тяжелый. Он безнадежен, но собирается в больницу, чтобы там ему было поудобнее.

На следующий день доктор сказал Сью:

– Она вне опасности. Вы победили. Хорошее питание и уход – вот и все, что сейчас ей требуется.

В тот же день Сью подошла к кровати, на которой лежала Джонси с вязанием ярко-синего и совершенно бесполезного шарфика, и обняла ее вместе с подушкой.

– Я должна кое-что тебе рассказать, белая мышка моя, – начала она. – Мистер Берман умер сегодня в больнице от пневмонии. Он болел всего два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Его башмаки и одежда были насквозь мокрые и промерзли. Никто не мог понять, куда его носило в такую жуткую ночь. А потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на этот последний листик плюща. Никогда не думала, почему он не падает и не колышется от ветра? Да, дорогая, это и есть шедевр Бермана – он нарисовал его в ту самую ночь, когда упал последний лист.

Из сборника "Сердце запада" (1907)

Выкуп

Я и старик Мак Лонсбури, мы вышли из этой игры в прятки с маленькой золотоносной жилой с прибылью сорок тысяч долларов на нос. Я говорю – старик Мак, но он не был стар. Справедливости ради следует заметить – ему был сорок один год. Но он всегда казался стариком.

– Энди, – обращается он ко мне, – я устал от этой суеты. Мы с тобой только и делали, что пахали три года кряду. Давай сделаем передых и спустим лишние деньжонки.

– Идея недурна, – говорю я. – Давай передохнем чуток, хоть узнаем, как оно. Чем займемся – махнем к Ниагарскому водопаду или будем резаться в фараона?

– Всю жизнь я мечтал, – отвечает Мак, – что если у меня когда-нибудь будут свободные деньги, я сниму где-нибудь хибарку на две комнаты, найму повара-китайца и буду день-деньской сидеть себе в одних носках и читать "Историю цивилизации" Бокля.

– Звучит вполне приятственно, полезно и без вульгарной помпы, – соглашаюсь я. – Думаю, лучшего применения деньгам и не найти. Дай мне часы с кукушкой и "Самоучитель для игры на банджо" Сэпа Уиннера, и я с тобой.

Через неделю мы с Маком попадаем в городок Пинья, что за тридцать миль от Денвера, и находим элегантный домишко – как раз то, что нам нужно. Мы вложили половину наших сбережений в местный банк и лично познакомились с каждым из 340 жителей городка. Китайца, часы с кукушкой, Бокля и самоучитель мы притащили с собой из Денвера; и они тут же придали обжитой вид нашей хибарке.

Не верьте, когда говорят, будто богатство не приносит счастья. Мак, сидящий в кресле-качалке, задрав ноги в голубых нитяных носках на подоконник и поглощающий снадобье писаний Бокля сквозь свои очки, – зрелище, которому позавидовал бы сам Рокфеллер. А я учился наигрывать на банджо – Старина-молодчина Зип, и кукушка время от времени вставляла свои замечания, и А-Син насыщал атмосферу волшебным запахом яичницы с ветчиной, который затмевал даже запах жимолости.

А когда темнело и становилось невозможно разбирать умозаключения Бокля и наставления самоучителя, мы с Маком закуривали трубочки и беседовали о науке, и добывании жемчуга, и ишиасе, и Египте, и орфографии, и рыбах, и пассатах, и выделке кожи, и благодарности, и орлах, и о многих прочих вещах, о которых прежде не высказывались из-за недостатка времени.

А однажды вечером Мак возьми да и спроси меня, хорошо ли я разбираюсь в нравах и политике женского сословия.

– Ну кого ты спрашиваешь! – говорю я самонадеянным тоном. – Да я знаю их от Альфреда до Омахи. Женскую природу и все такое, – хвалюсь я, – я распознаю так же хорошо, как зоркий осел – Скалистые горы. Я просто собаку съел на всех этих их увертках и выбрыках…

– Понимаешь, Энди, – вздыхает Мак, – мне никогда не приходилось сталкиваться с их расположением. Может, я бы и воспользовался их соседством – да времени не было. Я зарабатывал себе на жизнь с четырнадцати лет, и во мне никогда не находилось места тем мыслям и чувствам, которые, судя по описаниям, должно вызывать особам противоположного пола. Иногда я об этом жалею, – признался старик.

– Женщины – неблагодарный предмет для изучения, – говорю я, – и зависящий от точки зрения. И хотя они отличаются в существенном, я довольно часто замечал, что они очень разнятся и в мелочах.

– Сдается мне, – продолжает Мак, – что гораздо лучше мужчине иметь с ними дело и черпать вдохновение, пока он молод и для этого предназначен. Я упустил свой шанс и, боюсь, теперь слишком стар, чтобы включить их в свою программу.

– Ну, не знаю, – возражаю я, – быть может, ты предпочтешь бочонок, полный денег, и полную свободу от всяческих забот и суеты. А я не жалею, что изучил их. Тот, кто изучил все женские фокусы и уловки, не пропадет в этом мире.

Мы поселились в Пинье, потому что нам там нравилось. Некоторым нравится тратить деньги с шумом, треском и суетой; но нам с Маком надоели бесконечные перетрубации и гостиничные полотенца. Люди были милы, А-Син стряпал еду по нашему вкусу, Мак и Бокль были неразлучны, как два кладбищенских вора, а я научился извлекать почти в точности звуки душещипательной мелодии: "Девочки из Буффало, выходите вечерком".

Однажды я получил телеграмму от Спейта, работника на жиле в Нью-Мексико, с которой я получал проценты. Пришлось ехать, и я застрял там на два месяца. Мне не терпелось вернуться в Пинью и продолжать наслаждаться жизнью.

На подходе к нашей хибарке я чуть не свалился в обморок. В дверях стоял Мак, и, если ангелы вообще плачут, то в этот момент они точно не стали бы улыбаться.

Это был не человек, а настоящее зрелище. Честное слово! На него стоило посмотреть в лорнет, нет, в бинокль, да что там, в подзорную трубу, в большой телескоп Ликской обсерватории! На нем красовался сюртук и начищенные ботинки, белая жилетка, цилиндр, а впереди была пришпилена герань величиной с пучок шпината. И он глупо ухмылялся, кривлялся и без конца вытирал лицо, словно торгаш в преисподней или мальчишка, у которого схватило живот.

Назад Дальше