- А то уж твое дело - как! Поняла теперь? Вот!.. Дудичу земля достается, как он, не иначе, хабаря Опилкову дал!.. Вот! Ну, так пускай теперь горхоз тебя з детями кормит або Дудич, как он пока в больницу на перевязку пошел, а з меня, говорят люди, полным манером может стребовать за свою рожу калечную. Ну, только вот он что з меня получит!
И Дрок поднял было кулак, однако невысоко. Только тут поняла Фрося, что с ним в городе случилось что-то еще менее поправимое, чем вчерашний пожар, и присела на камень, чтобы не упасть. Маленькую она только что перед этим передала Ванятке, однако силы у нее оставалось мало, в глазах темнело. Она сказала тихо, одними губами:
- Куда же я одна с такой оравой? Мне же тогда смерть!
- Куда знаешь, - отозвался Дрок.
Фрося долго смотрела на него, и пристально и как будто плохо его видя, и проговорила так же тихо, как прежде:
- Кукурузы мешок Никанор вытащил - поспел… Это же помолоть нам можно… Что же - люди лепешки едят из кукурузы, и мы будем…
- "Ку-ку-ру-зы мешок"! - презрительно вытянул Дрок. - Вот еда!
- Пшеница, она тоже не вся погорела, она только сверху и дымом зашлась.
- А также водой она залитая и на всех она чертей похожая!
- Это ж промыть - высушить можно…
- Ну вот и мой. И ешь! И щененки эти пускай горелое жрут, в сарае ночуют. А как они и сарай спалят, тогда под кустами! Ну, одним словом, раз Никанорка своих бросил, то и я бросаю, годи! Он по столярству пошел, а я по бондарству пойду, - вот!
- Так у Никанора ребята уж большие, он говорил - у него же самый меньшенький, как наш Ванятка, - а я же как с такими останусь?
Глаза Фроси налились слезами не сразу, но когда налились, и все лицо стало старушечьим, и голова задрожала, Колька мгновенно растянул рот, зажал плотно веки и завел привычный для него плач, размеренный и скорбный.
- Хы… хы… хы… хы-ы… - начал выводить стукнувшийся уже лбом о землю Алешка.
Одиноким, незаплывшим глазом упорно глядел на Ванятку Егорка, спрашивая, - понятно для того, хотя и безмолвно, - что это такое происходит? Действительно ли уйдет отец, или это только одни разговоры?
Митька отвернулся и ненужно старался вытащить из земли какую-то траву с корнем.
А в стороне, за кустом помятого при пожаре карагача, стояла телка. Напасшись днем, она теперь, лениво действуя языком, захватывала ветку выше своего роста, но смотрела сюда, на своих хозяев, очень внимательно: вчерашняя ночь, озарившая ее огнем и оглушившая криками, ее испугала надолго: ее сарай - она видела - плотно был занят людьми; было над чем задуматься.
А Дрок повысил вдруг голос до крика:
- Мне теперь жизни тут нету, - поняла ты своей это дурною башкой? Мне теперь або з пристани в море вниз головой, або по соше итить, куда прийдется! Вот какие мои концы-выходы теперь! Вот чуть потемнейше станет, я и пойду!
- Ты бы… может, уж завтра хоть… Ты бы… может, поспал бы ночью, - сквозь слезы сказала Фрося.
А Митька тихо дернул ее за рукав:
- Мам! Это какие к нам идут двое?
Двое, которые подходили со стороны города сюда, были: Веня - незаметный, маленького роста человек, которого в сумерках можно было принять за любого подростка, и Опилков с неизменным портфелем.
- Добрый вечер! - сказал, подходя, Веня.
Дрок помолчал немного и ответил:
- Может, для кого-сь и добрый…
Он глядел не на Веню, а на Опилкова, и уже все напрягалось в нем буграми, потому что Опилков был с портфелем.
Но Опилков сказал просто, слегка почесав за ухом и оглядывая пожарище:
- Вот какая тут история случилась!
- Такая история, что человеку с подобным большим семейством - петля, зарез, как я и говорил… История тут… наглядная! - засуетился вдруг Веня, суя туда и сюда руками.
- Где же вы теперь ночевать будете? - спросил Опилков Фросю, которая стала перед ним, утирая фартуком глаза.
- А в сарае вон - где ж…
- Положим, что в прошлом году люди, как землетрясение было, тоже в подобных сараях ночевали из боязни, - важно сказал Опилков, - ну, тогда время было экстренное… Кроме того, ребят застудить можно… Надо поэтому ремонт дому давать.
- Из чего это я буду ремонт давать? - вдруг закричал во весь голос Дрок. - Ты меня пришел заставлять ремонт делать?
- Э-э… заставлять! - поморщился Опилков. - Необходимость тебя заставлять будет, а не я.
- Ты у меня землю отымаешь, хабаря з Дудича взял, и ты же мне тут, чтобы я ремонт делал? - подскочил Дрок вплотную к Опилкову.
- Ну, ясно, человек не в себе от такой разрухи, - заторопился объяснить Опилкову Веня, выставляя против Дрока свою худенькую ручку с небольшой, детской ладонью.
- Кто у тебя землю отымает, - какой черт? - прикрикнул на Дрока Опилков. - Чего орешь зря?
- А разве же ты мне не сказал, что отымешь, будто как я наемным трудом? - спал с голоса Дрок.
- Вас тут в городе жителей пять тысяч человек, - вразумительно начал Опилков, - а я - один! Понял?.. Я, конечно, обо всех все должен разузнать, а сразу каким я это образом могу сделать? Вот человек мне рассказал, что ты не то что бы лодырь, а бешеный прямо работник, кто же у тебя землю отнимать будет? А? А ты мне насчет хабаря бухаешь не спросясь!
- Ну, тогда извиняйте! - буркнул Дрок.
- Вот! Так же и с халупой твоей погоревшей… Выясняется, - вот человек говорит, - она совсем даже и не застрахованная?
- А где же я ее мог страховать, когда того агента тут черт мае? - крикнул Дрок.
- Ну, мог бы поехать ради такого случая в районный центр или отсюда написать. Одним словом, твоя оплошность личная, - однако несчастье постигло. Тут завтра торги на сарай назначены, вот ты чего не прозевай: сарай с торгов продается. Идет за пятьдесят рублей, а в нем только стенки, конечно слабые, а железо еще - вполне! И на весь твой домишко хватило бы.
- Аджи Бекира? - даже как-то на пальцы босых ног поднялся Дрок. - Там же и балки вполне справные, тоже и стояки дубовые.
- Ну, разумеется! Что гнилое - на дрова тебе пойдет. А подводу перевезть - я тебе дам горхозную.
- Вот спасибо вам! - низко поклонилась, обычно по-бабьи положа руки на живот, Фрося. - А мы телку вот продадим, деньги взнесем…
- Да телку можете и не продавать, положим, денег сейчас взносить надо только десять процентов, - остальное потом… Также и насчет налогу… Освободим по случаю пожара.
- От сельхозналога освободят, поняли? - объяснил Веня Дроку, который глядел на Опилкова как-то не совсем доверчиво.
Но, продолжая и после слов Вени глядеть так же недоверчиво, глухо проговорил Дрок:
- Что касается от налога освобождение дать, это, конечно, следует, и халупу свою я это мог бы в порядок произвесть, а только вот хлеб погорел… Работать - это я могу, как вам это теперь известно, а только вот хлеба же нет, - обернуться нечем, так же и семейству тоже…
- Корова подохла? - спросил Опилков.
- Подохла же!
- Страховые получил?
- Обещать обещали, а чтобы получить… то уж извиняйте!
- Ну, получишь, ничего… А шкуру сдал?
- Нет. Шкура дома.
- В сарае шкура, - уточнил Митька.
- Отнеси шкуру, в кооператив сдай, я там скажу, чтобы тебе муки выдали… Какая шкура смотря, а то можешь четыре пуда муки получить. Понимаешь, - деньгами тебе за шкуру полагается семь или восемь рублей, ну, раз тебе такая подошла крайность… Одним словом, скажу, чтобы по своей цене муку посчитали.
- Вот это спасибо, товарищ Опилков, как теперь не то что за восемь рублей чтоб четыре пуда муки, а даже и одного не купишь, - сказал Дрок, и голос у него дрогнул.
- А насчет того, чтобы помочь вам тут, когда материал доставите, - это я могу в старших группах воскресник устроить, - очень оживленно подхватил Веня. - С большой охотой ребята пойдут и даже инструменты принесут, там есть такие… И двери-окна сделают, и столы-табуретки сколотят… А свои ребятишки помогут… а? Помогать будешь? Ты!
Он ткнул в круглый затылок Ванятку, и тот подбросил по-отцовски свою бедовую одноухую голову, сказал: "Ого!" - ухарски плюнул на руки, растер и стал подбочась, точно приготовился драться.
Была ночь уже, круглилась над тополями полная луна, с моря наплывал туман; Дрок не спал.
Дрок стоял около своего дома, - не того, от которого остались только три, и то щербатые стены, а нового, который настолько ясно представлялся ему, как будто был уже поставлен, слушал, как жевала жвачку телка, привязанная к кусту, - ночь была совершенно тихая, - и смотрел на этот туман в море, плотно колыхающийся под луною, синевато-белый, непроходимый на вид.
Далеко, на том мысе, который похож был на голову крокодила, время от времени сверкал маяк. Даже и при полной луне он сверкал резким красноватым светом, и Дрок припомнил, как пришлось ему как-то ехать на пароходе в туман, не ночью даже, а днем, и пароход все гудел, как шмель, боясь наскочить на другой такой же пароход, или на баркас, или на рыбачью лодку, и пароход тащился точно на волах, самым тихим ходом, так как мог наткнуться на торчащую скалу или большой камень под водою, - до того трудно было что-нибудь рассмотреть из-за тумана. Но это было ведь среди белого дня, а не ночью.
И Дрок буркнул, как привык он говорить, хотя и про себя, но вслух, копая по ночам землю:
- Это были, известно, умные люди, какие надумали тот маяк блескучий поставить!
1933 г.
Ближний
I
Чиновник одного из петербургских департаментов Иван Петрович Чекалов, господин сухой, корректный, лет под сорок, представленный к производству в коллежские советники, тщательно выбритый, как артист, имеющий проседь на висках и освобожденное от волос темя, ехал в середине октября в вагоне второго класса в Петербург из Крыма. На курьерский поезд он не попал, - не было мест; поезд был почтовый, грязноватый, набитый битком, долго стоял на каждой станции - это раздражало. В Крыму Чекалов не отдохнул, как думал; виноградом расстроил пищеварение и теперь чувствовал себя обманутым, желчным.
Он устроился наверху, но ночью совсем не спал, утром же его поминутно будили, так что даже и днем не хотелось подыматься. Читал газету, а буквы прыгали. И все, кто сидел внизу, казались чрезвычайно противны: и какая-то дама, очень черная, похожая на караимку, которая искала шпильку от шляпы по всему купе и ахала, успокаивалась на время, недолго сидела, сосредоточенно соображая, но вдруг опять, вскочив, начинала стремительно шарить по всем углам; и студент-технолог, какой-то весь молочный, белокурый, немецкого типа, с очень гладенько причесанными реденькими волосами и мутным цветом глаз; и старый седобородый кавказец, казачий офицер, с одной звездочкой на погоне и солдатским золотым Георгием с бантом на бешмете.
Еще сидели, судя по видным сверху носкам калош, двое - мужчина и женщина. У мужчины был пожилой степной хозяйственный бас, а что женщина была молода и не безобразна, видно было по тому, что в коридоре мимо открытой двери купе все прохаживался низенький прыщеватый жандармский ротмистр, поглядывал на нее косым влажным глазом и пощипывал белесый обкусанный ус. Но и эта невидная небезобразная женщина была противна Чекалову.
Зачем-то топили по-зимнему много. Вентилятор вверху не открывался. Было душно, сухо, неряшливо, шумно, тесно, и сильно пахло не то новой клеенкой, не то жженой пробкой, не то щенком.
Через открытую дверь видно было все целиком окно в коридоре, а в окно - поля. В окне, как в одной и той же раме, все менялись картины, и если бы Чекалов был художник, может быть, он бы и любовался этим низким, длинным, синим набухшим облаком, например, и ждал: а как оно пойдет дальше? А какой примет тон?.. Или эта речонка - какой она даст излом вот сейчас?.. А теперь к этому пару с сухим перекати-полем, ух, хорошо бы жирную, драную, сырую, черную пахоть в соседи!.. А ну? - Есть!.. Но Чекалову с этими клочками полей в окне было скучно: все - немые, все - на одно лицо. По своей удобной петербургской квартире он тосковал в Крыму: человеку за лампу и ванную он все-таки больше был признателен, чем богу за солнце и море. От неба он в Петербурге успел уже так отвыкнуть, что первый день в Крыму чувствовал себя даже как-то неловко: до того кругом чересчур светло и ясно, как будто ты совсем и не одет и тебя насквозь видно. В дороге ничего ни поучительного, ни просто любопытного он не видел, только одни неудобства, и думал, что со временем, когда поезда будут ходить по двести верст в час, так мило это будет: заснуть в Севастополе, проснуться в Петербурге.
Фигуру он имел сытую, несколько намеренно ленивую; на крупном синем подбородке поместилась неожиданно круглая ямочка, и это очень нравилось дамам. Его служебное положение теперь и в будущем и уменье устроиться тоже нравилось многим дамам, но на такую чересчур дорогую собственность, как жена, Иван Петрович пока не посягал. Он ценил два перстня на руке начальника отделения Юлия Адольфовича Эмерика; это была изящная работа и милые камни: четыре топаза с рубином в середине и кошачий глаз. Одно время он любил меха: как-то один его сослуживец, переведенный в Сибирь, прислал ему красивую кунью шкуру, с этого и началось. Теперь у него были четыре голубых песца, редкостные шеншиля, чернобурая лиса и белый волк - все по случаю. Но меха надоели, и трудно было с ними. Потом он увлекся старинными камеями, которых не портила моль и которые говорили о серьезности и прихотливом вкусе. Теперь его занимали перстни и набалдашники палок.
Конверты для писем он покупал какие-то уж очень необычайной выделки и, написав письмо и надушив его, долго думал над тем, как наклеить марку, чтобы вышло не по-казенному в правом или в левом углу и не по-мещански на заклейке, а на каком-нибудь совсем неожиданном месте.
Удивляться чему-нибудь он считал, конечно, дурным тоном; он и без того верил в широту человеческого ума и беспредельный размах натуры. Если же попадалось что-нибудь такое, что вообще и всеми считалось исключительным, то в таких случаях он умел невысоко и неторопливо поднять руку, шевельнуть большим пальцем, точно откупоривал пробку, и с весом произнести: "Да!.. Это номер!.."
Было мучительно жуткое в его жизни - это когда он начал лысеть. Потом он свыкся с этим, конечно, как свыкаются все.
Когда же пришел к непобедимо ясному выводу, что мясная пища страшно вредит здоровью, круто перешел на вегетарианский стол.
II
В Курске дама со шпилькой вышла; мужских калош тоже уже не было заметно. Дама другая, небезобразная, живо беседовала уже в дверях купе с жандармским ротмистром, и ротмистр, изгибаясь, все хихикал повизгивая, как дрозд. Студент и старик оставались: оба ехали куда-то дальше.
Чекалов смотрел вниз на старика с особой брезгливостью. Все в нем было ему противно: и его неопрятная шинель, и облезлая папаха, и нанковые шаровары, и желтые, может быть, несколько месяцев нечищенные сапоги, и широкий крепкий рубчатый ноготь с черной каемкой на большом шишковатом пальце правой руки, и чин его… Что это значит - одна звездочка на казачьем погоне?.. Штык-юнкер? Подхорунжий?.. Чекалов вообще не любил военных и всех, кто носил серую шинель, но подхорунжий этот тем более был какой-то перелицованный капрал; если бы он не был так стар и так грязен, то, пожалуй, мог бы служить курьером у них в департаменте.
Он и сам, этот старик, казалось, чувствовал себя не совсем ловко: он на всех глядел предупредительно и внимательно, молчал и всматривался, а глаза у него были большие, серые, в сухих морщинистых орбитах.
Раз как-то он вздумал заговорить со студентом. Осматривая зачем-то свой длинный, остро отточенный кинжал и заметив, что и студент смотрит с любопытством на блестящее лезвие, сказал поспешно:
- Его и медведь боится!
- А-а, боится?.. - Студент нагнулся поближе к кинжалу и протянул: - Вещица серьезная.
- Шашки не боится - кинжала боится… Почему? - Сделал очень строгое лицо и добавил: - Лапами хватать ему нельзя - вострый… И оттуда вострый и отсюда вострый - никак.
Студент помолчал и спросил:
- А вы откуда едете?
- Владикавказ!
- Гм… А куда едете?
- Петербург!
Студент кашлянул, замолчал и уткнулся в какую-то книгу, а старик долго смотрел на него вопросительно: не спросит ли еще чего-нибудь, ожидающе жевал губами, но, не дождавшись, принялся, точно дело делал, упорно глядеть в окно; и глядел долго.
Потом как-то около Орла он вздумал вступить в чужой разговор - небезобразной дамы в дверях и визгливого ротмистра в коридоре - о женах:
- Как это говорит жена: с мужем жить нельзя?.. Почему это нельзя?.. Ты посмотри эту нельзю, и оказалось, никакой нельзи нет: можьно!.. Туды-сюды - пощунял ее хорошо - можьно!
На слове "пощунял" старик сильно сюсюкнул, и никто не понял этого слова, а дама, обернувшись, весело спросила больше студента, чем старика:
- Что-о?.. Послюнявил? - И должно быть, чтобы не рассмеяться, обратилась к старику: - Вы мусульманин?
- Нет, православный!
Старик снял папаху, обнажив совершенно голый череп, высокий и вместительный, и, перекрестившись, добавил о себе еще:
- Я - осетин. - И пожевал челюстью.
Он браво оглядел всех, явно ожидая, не спросит ли кто-нибудь еще о чем-нибудь, но никто не спросил, и старик опять уперся глазами в окошко, а день был без конца пасмурный, мелко дождливый.
Часам к пяти вечера стало уже заметно темнеть. Что старик целый день не ел ничего, это видел Чекалов. Теперь он развязал свой желтый кожаный, похожий на ранец чемодан, опоясанный веревочкой, вынул оттуда кусок белого овечьего катыка, водку и серебряный стаканчик; чтобы выпить стаканчик, страшно разинул рот. Заел сыром, ворочая челюстью, как жерновом, потом выпил другой стаканчик и третий. Чуть покраснел; спрятал сыр и водку; вытащил пару попорченных яблок; угостил ими студента:
- Ешьте!
- Да нет, знаете ли, я не хочу, - улыбнулся студент.
- Не хочу, не хочу, как это не хочу? Ешьте! - Серые глаза явно обиделись.
Студент, подумав, начал лениво и продолжительно чистить яблоко своим новеньким перочинным ножичком, а старик покачивал головою, следя за его белыми руками, сам же так страшно работал огромной челюстью, всюду по груди волоча и трепля бороду, что Чекалов даже отвернулся, гадливо зажмурясь.
В Туле дама перешла в купе к ротмистру, а к ним сел высокий длинноволосый, профессорской внешности, новый пассажир, седой, в тяжелой шубе и шапке.
На вокзале Чекалов обедал, а придя, не хотел уже лезть наверх. Он сел рядом с новым пассажиром и только придумал, о чем заговорить с ним, как подхорунжий, уже улегшийся и накрывшийся шинелью, поднял голову:
- Ты что же не ложишься спать, дед?
- А? Это мне?.. Ничего, я лягу, - мирно улыбнулся профессор.
- А ты ему освободи, - твое вон наверху место! - повернулся подхорунжий к Чекалову.
- Что? - удивился Чекалов. - Это… ты мне тычешь?
- Куда тычешь?.. Ты день-деньской спал, никто не мешал, а ты сел - человеку мешаешь… Всякий спать обязан!
Чекалов подумал и решил на него не серчать: старый, глупый и пьяный.