Пружинкин имел самый жалкий вид и скромненько уселся на самый кончик стула. В злобинском доме все было по-старому и стоял тот же воздух, пропитанный ароматом старинных специй. Та же Агаша оторопело металась по малейшему знаку, те же свертки в комоде "самой", тот же грубый голос у Марфы Петровны. На улице стояла зимняя вьюга, а здесь было так тепло и уютно, как в теплице - злобинский дом и походил на теплицу.
- Рассказывай, чего молчишь?.. - приставала Марфа Петровна: - вместе хороводился…
- Это точно-с, вышла маленькая ошибочка, хотя Павел Васильевич оказали Анне Ивановне большой преферанс…
- Да, ославили девку на весь город, а теперь я, видно, выкручивайся, как знаешь. Ну, да у меня короткие разговоры: есть кое-кто на примете. Не глянулся мне ваш именинник: пустой колос, голову кверху носит. Мы помоложе найдем…
- Уж это что говорить: свято место не будет пусто. Ежели насчет женихов, так это даже весьма просто… Первые невесты в-городе, помилуйте.
- Нет, меня в слепоту какую привели тогда! - сердилась Марфа Петровна. - Точно вот ни глаз, ни ушей не стало… А все это твоя верченая генеральша: кругом окружила старуху. Вострая бабенка, надо чести приписать, а я и ослабела для нее…
- А как здоровье Анны Ивановны?.. - решился, наконец, спросить Пружинкин после предварительных переговоров.
- Кто ее знает: сидит у себя, как схимница… И то, думаю, не попритчилось бы чего с девкой. Своя кровь: жаль…
- Пройдет-с, когда время настанет.
- Все пройдет, да время-то дорого. Годки у Анны-то Ивановны тоже не маленькие, как раз зачичеревеет в девках… Всему роду поношение.
Потолковали о том, о сем, а девушка так и не показалась. Пружинкин только потом догадался, что Марфа Петровна боялась его и не пустила к дочери: она его приняла за "переметную суму", сажинского посланца, может быть, приходившего с "прелестными речами". Причины необъяснимой неприязни к Сажину у старухи заключались в самом обыкновенном житейском расчете: ей хотелось взять зятя в дом, притом такого человека, над которым можно "началить", а с этого немного возьмешь… Остаться одной на старости лет в своих хоромах ей совсем не хотелось. По раскольничьим домам так и делали: примут "влазня" и ломаются над ним до своей смерти, а потом влазень вымещает на жене накопившиеся унижения; другой причиной было отчасти то, что Сажин совсем "отшатился" от своей секты и живет басурманом.
Анна Ивановна, действительно, сидела в своей комнате, как в келье, ошеломленная всем случившимся. Она выезжала изредка только в театр, а потом опять погружалась в свое одиночество. Время ползло предательски медленно, не заглушая старой тоски. Те же книжки и тетрадки на столе составляли единственное развлечение, и девушка все глубже уходила в свой внутренний мир. Раз она сама вызвалась ехать с матерью в молельню: ей сделалось, просто, тошно в своей тюрьме.
- Никак девка за ум взялась!.. - обрадовалась Марфа Петровна и даже перекрестилась. - Устрой, господи, все на пользу…
Это было в Великий пост. Молельня помещалась в разрушавшейся старой часовне, которую консистория не позволяла ремонтировать. Все было здесь так же, как и раньше, низко и темно. Пред образами старинного письма теплились неугасимые лампады и тускло горели дымившие свечи. Мужчины приходили в длиннополых полукафтаньях, женщины - повязанные старинны-ми шелковыми платками и в сарафанах, как и Анна Ивановна. Были тут и богатые и бедные, с приторно-умиленными лицами и вкрадчивым шопотом. Прежде эта молельня напоминала Анне Ивановне почему-то похороны, но теперь ей нравилась царившая здесь молитвенная тишина, нарушаемая только гнусливым раскольничьим пением. Дух времени проник и сюда: от старой перегородки, наглухо отделявшей мужскую половину от женской, осталось всего лишь несколько досок. Женщины входили неслышными шагами, истово раскланивались на все стороны и клали "начал". Исправлявший обязанность наставника седобородый старик кадил пред образами такой же "кацеей", какая была у Марфы Петровны дома. Анна Ивановна залюбовалась двумя красавицами-сестрами из старинной семьи Корягиных. Они пришли со своей бабушкой, которая подошла к Марфе Петровне и шопотом о чем-то разговаривала с ней, показывая глазами на Анну Ивановну.
- Твоя дочь-то будет? - спрашивала старуха Марфу Петровну.
- Моя…
- Славная девушка. А как звать?.. Что же, хорошее имя… Прежде в нашем роду три Аннушки было.
Грустная раскольничья служба теперь нравилась Анне Ивановне, совпадая с ее личным настроением. Да и кто счастлив из собравшихся здесь, особенно из женщин? Девушка внимательно вслушивалась в слова читавшейся службы, и на нее действовало успокаивающим образом это последнее пристанище от зол и напастей бурного житейского моря. Молодость проходит скоро, да и какая это молодость!.. что же остается?.. Ей делалось страшно, за будущее, именно за ту страшную рознь, которая отделяла действительность от того, к чему тянуло душой.
Однажды, когда Анна Ивановна сидела в своей комнате, дверь неслышно отворилась, и в нее неслышно вошла та самая старуха Корягина, которую она встречала в молельне. По старому раскольничьему обычаю, напоминавшему Восток, она оставляла свои башмаки в передней и как дома, так и в гостях ходила в одних чулках, как было и теперь. Присмотрев из-под руки образ, не мазанный ли, она помолилась и довольно бесцеремонно подсела к столу.
- А я вот в гости к тебе пришла, умница… - спокойно говорила старуха, оглядывая Анну Ивановну с ног до головы испытующим, проницательным взглядом.
- Очень рада.
Этот визит продолжался всего с четверть часа, но Анна Ивановна вся сгорела от стыда: старуха так нахально рассматривала ее и даже, под предлогом посмотреть материю на платье, пощупала руки и ноги, точно сомневалась, что они настоящие. Так же внимательно она осмотрела всю комнату, сходила за ширмы и даже заглянула под кровать. Старое сморщенное лицо сто раз впивалось в нее слезившимися темными глазами, верным взглядом оценивая все "статьи". Догадавшись, зачем прилетела эта птица, девушка замолчала и отвечала на вопросы очень сдержанно.
- Славная у тебя комнатка, девица, только вот книжки гражданской печати зачем?.. - ворчливо повторяла Корягина.
- Это уж мое дело.
- Так, так… У всякого свое дело. Ну, да это пройдет… Не первая ты, девица, с гражданской-то печатью. У нас так-ту, в третьем году, парня у Селянкиных женили, так невеста-то тоже была с гражданской печатью, а потом ничего, прошло. Совсем славная бабочка вышла…
Когда нахальная старуха ушла, Анна Ивановна отправилась к матери и заявила очень решительно, чтобы ее избавили на будущее время от таких непрошенных визитов.
- Чего она тебе помешала, Домна-то Ермолаевна? - удивлялась Марфа Петровна. - Не очень фыркай… Может, и пригодится когда. Старуха-то очень хотела на тебя посмотреть…
- Если вы будете подводить таких свах, я запрусь на ключ…
- Ишь, прытка больно!.. Что же, бесчестья тут нет: худой жених хорошему дорогу показывает… А тебе будет дурить-то.
Явилась и другая старуха, из той же породы раскольничьих свах, но Анна Ивановна под каким-то предлогом выпроводила ее в гостиную, а сама заперлась на ключ. Марфа Петровна долго стучалась к ней в дверь и получила в ответ:
- Мама, оставьте меня в покое…
- Доченька, рождение мое, да ведь я тебе же добра желаю! - плакалась у двери Марфа Петровна, а потом быстро перешла в решительный тон: - Говорят тебе, выкинь дурь из головы, а то я по-свойски разделаюсь… У меня есть хорошая ременная лестовка…
Ответа не последовало.
XVII
Сажин был выбран на второе трехлетие председателем земской управы и весь ушел в свою земскую работу. Теперь он поднялся до зенита своей земской славы и почувствовал под ногами твердую почву. Одно его имя составляло уже некоторый ценз. Провинциальная публика преклонялась пред ним, хотя история с маленькой генеральшей не была еще забыта и при всяком удобном случае выплывала на свежую воду. Работа унесла с собой личные неприятности, и Сажин был доволен своим положением, хотя по временам на него находили моменты глухой тоски, и он задумывался о том, что можно было бы устроить жизнь несколько иначе.
За это недолгое время "молодой Мохов" успел расстроиться, как и салон Софьи Сергеевны. Доктор Вертепов, со свойственной ему живостью характера, перекочевал под крылышко грёзовской генеральши и, как гласила неугомонная молва, пользовался здесь всеми правами и преимуществами, законом не предусмотренными. За ним последовал Куткевич, который разошелся с Сажиным без всякой видимой причины. Налицо оказались: Белошеев, круглый и, вдобавок, очень самолюбивый дурак, и Щипцов, давно надоевший Сажину своим гражданским нытьем и какими-то неясными для него подходцами. Выходило так, что около Сажина образовалась пустота, которой он не подозревал до последнего решительного шага.
Партии так перепутались и сплелись между собой, что, по меткому определению самого Сажина, налицо оставалось всего две - "старонавозная" и "новонавозная". Дольше других стояла клубная или "капернаумская" партия, но и та примкнула к старонавозной. Эти клички образовались сами собой из затянувшихся старых санитарных вопросов: противники Сажина не хотели их признавать, а он тянул в сторону санитарных комитетов. Его главными сторонниками были члены докторской партии, очень влиятельной и сильной, выступавшей с широкой программой. Сажин был душой подвигавшегося вперед дела, и победа была не за горами.
Но в момент наибольшего напряжения сил боровшихся сторон случилось совсем неожиданное препятствие. Это было в середине трехлетия, когда были отвоеваны первые опыты. В качестве ответственного земского человека Сажин потребовал строгой отчетности и земского контроля над деятельностью врачей. Этого было достаточно, чтобы поднять на ноги десяток мелких провинциальных самолюбий, - и вспыхнуло жестокое междоусобие в среде новонавозной партии. В самом деле, все шло отлично, земство работало, и вдруг… Врачи обиделись недоверием земства, Сажин доказывал, что это нравственная обязанность - давать отчет в каждом земском гроше. Всего интереснее было то, что козлом отпущения явился теперь Сажин, против которого были обе партии - и старонавозная и новонавозная. В столичные газеты полетели обличительные корреспонденции, посыпались сплетни и пересуды, и недавний земский божок был втоптан в такую грязь, из какой трудно было вылезти. Его обвиняли во взяточничестве, в диктаторстве, во всевозможных упущениях и злоупотреблениях - одним словом, все болото заколыхалось. Сначала Сажин пробовал защищаться, но и у него опустились руки, когда во главе оппозиции он увидел своего университетского товарища Вертепова, которого он сам выписал в моховское земство, и старика Глюкозова, пользовавшегося безупречной репутацией честного и хорошего человека. Клевета, тайная и явная, подтасовка фактов, придирки и всяческие неправды теперь посыпались на голову Сажина, как раньше сыпались похвалы и восторги, точно общество хотело вознаградить себя за излишний расход хороших чувств.
Выдвинуты были вперед либеральные принципы, общественная совесть, ответственность пред плательщиками: надвигавшаяся докторская клика била теперь Сажина его же собственным оружием, и он, наконец, увидел, что он - один. Его недавние союзники не погнушались брататься с кабатчиками и волостными писарями: à la guerre, comme à la guerre.
Душой этого движения сделался салон Софьи Сергеевны, где царил теперь доктор Вертепов, работавший рука об руку с Прасковьей Львовной, которая приняла самое деятельное участие в кипевшей свалке. Всего трагичнее было то, что против Сажина выступили люди, которых он искренно уважал, как чета Глюкозовых, и что именно эти люди теперь лезли на него с пеной у рта. За собой он не знал никакой крупной вины и старался только об одном - вести все дело спокойно. Решительный момент наступил в осеннюю сессию, пятую в его земской службе. Да, это было горячее время. Охлаждение к земским делам сменилось самым неистовым любопытством, и публику опять пришлось пускать по билетам. Михеич не знал, что ему делать на его ответственном посту. Публика несколько раз чуть не раздавила его в дверях.
- Милостивые господа… невозможно!.. - орал он, защищая грудью осаждаемый пункт. - Местов нету, говорят вам русским языком. Нету местов…
До последнего момента Сажин оставался спокоен и равнодушно смотрел на ряды своих врагов. Он даже был уверен в собственном успехе и очень развязно разговаривал с нейтральными единицами. А из публики на него смотрели десятки злых глаз: тут был и доктор Вертепов, и Куткевич, и Ханов, и Прасковья Львовна, сидевшая рядом с Софьей Сергеевной, и Курносов, и Петров, и Ефимов. Перед тем, как подняться к своему пюпитру, Сажин тревожно обвел эту публику еще раз глазами и успокоился - Анны Ивановны не было, а у окна на своем обычном посту сидел один Пружинкин, превратившийся, как охотничья собака, в одно внимание. Председательствовал тот же "акцизный генерал", как и в первую сессию. Когда Сажин стал на свое место, ему бросился в глаза только что вышедший из типографского станка номер "Моховского Листка" с длинной поэмой на первой странице. Услужливая рука не только подсунула этот номер, но и подчеркнула красным карандашом название: "Именинник". У Сажина зарябило в глазах от этой приятной неожиданности: его тащили в грязь в его собственной газете, и Щипцов нанес последний роковой удар. В стихах говорилось о нем не только как об общественном деятеле, но была поднята из могилы вся история с грёзовской генеральшей, подкрашенная и разбавленная самыми пикантными подробностями. В публике уже мелькали номера "Моховского Листка", и Сажин на мгновение растерялся. Впрочем, это было одно мгновение, - то малодушие, которое испытывает обойденный с тылу зверь.
"А, так вы вот как…" - думал Сажин, оглядывая собрание. Он теперь только понял, что всякая борьба напрасна: все были против него. Его нужно было выжить, и только тогда все успокоятся. Это было стихийное, массовое чувство, действовавшее тем заразительнее, что для него нехватало серьезных причин, недостаток которых заменялся слепым азартом. Оставалось только умереть с честью. Земская битва продолжалась ровно 10 дней. Сажин никогда еще не говорил так увлекательно и делал в своем роде чудеса, но его слова и задушевные чувства уже не производили прежнего впечатления и отскакивали, как горох от стены. Серьезные обвинения пали сами собой. Оставалось несколько мелких, чисто-хозяйственных промахов и недочетов, какие возможны в каждом деле; за них и ухватились. Старонавозники и новонавозники торжествовали: красный зверь был обложен именно этими мелочами и пустяками. Развязавшись с сессией, Сажин добровольно отказался от председательского кресла и по пути вышел из гласных. Публика торжествовала, счастливая низложением "диктатора" и еще не предвидя того времени, когда ей придется горько пожалеть об удалении Сажиных из состава земства, когда "черные сотни" кулаков и маклаков вытеснят из многих земств всякое участие представителей интеллигенции.
Домой Сажин принес горькое чувство несправедливой и ничем незаслуженной обиды. Лично он мог быть даже нехорошим человеком, но, как земский деятель, он считал себя безупречным. Оплеванный, разбитый нравственно, он мог сказать только одно: за что же?.. Ответа не было и не могло быть. За ним стояла глухая ненависть и навсегда погибшая репутация.
- Они придут еще ко мне!.. - говорил он иногда самому себе и сжимал кулаки. - Они дорого заплатят за этот coup d'état.
Но это были детские мечты, и в следующую минуту Сажин сознавал, что никто к нему не придет и земство отлично обойдется без него. Ему оставалось отсиживаться дома в обществе Василисы Ивановны и Семеныча. С "молодым Моховым" все было покончено, а для новых знакомств и связей у него не было сил. Наступили тяжелые дни полного одиночества и безделья. Последнее было особенно тяжело после пятилетней горячки. Вместо живых людей оставались книги и газеты. Сажин шагал теперь по пустым комнатам, как зачумленный, и почти никто не заглядывал к нему из недавних друзей и почитателей.
В один из скверных октябрьских вечеров, когда шел мокрый снег, Сажин сидел в гостиной Василисы Ивановны, где теперь любил пить чай. Самовар добродушно ворчал на столе, Василиса Ивановна пощелкивает спицами, на стенке почикивают старинные часы, и время идет как будто скорее. За остывавшим стаканом чая Сажин расспрашивал старушку про старину, как жили прежние люди, про разную дальнюю родню, про общих знакомых и разные необыкновенные случаи моховской истории. Ему нравилось погружаться с головой в этот маленький мирок маленьких людишек с его маленькими интересами, напастями и радостями. Они сидели и теперь, разговаривая о старине.
- Так лучше было прежде-то? - спрашивал Сажин уже в третий раз, не замечая этого повторения.
- Конечно, лучше, а то как же?.. Нынче вот суеты больше, потому что начальство ослабело и страх в народе уменьшился…
В маленькой передней в это время послышалось предупредительное покашливанье, и в комнату вошел Пружинкин.
- Ну, и погода, - говорил он, здороваясь. - Настоящий последний день Помпеи…
Сажин обрадовался появлению старого знакомого, - все-таки свежий человек. Они весело допили чай у Василисы Ивановны, а потом Пружинкин заявил, что он завернул собственно к Павлу Васильевичу "по одному дельцу".
- Пойдемте ко мне, - предлагал Сажин, обрадовавшись случаю перекинуться живым словом. - Я теперь совершенно свободен… Вы, вероятно, насчет навоза?
- Ах, Павел Васильич, Павел Васильич… - шептал Пружинкин, когда они по узкой и темной лестнице поднимались из половины Василисы Ивановны наверх в столовую.
Сажин провел гостя прямо в кабинет и усадил в кресло.
- Так первое дело: навоз? - говорил он с улыбкой.
- Навоз навозом, Павел Васильич, а я к вам пришел по особенному дельцу, - политично тянул Пружинкин, разглаживая свою бороду. - Был я тогда в собрании, когда свергали вас… Ничего, Павел Васильич, потерпите: призовут-с!.. В ногах будут валяться… Уж вспомните мое глупое слово-с.
- Если будут валяться в ногах, так я, пожалуй, и пойду…
- Непременно-с!.. Теперь на наше земство и не глядел бы: как петух с отрубленной головой мечется, а толку все нет… Славный у вас кабинетец, Павел Васильич… Только вот обои надо бы переменить: запустить, например, под дубовую доску, или в том роде, как под бересту выкрасить. Видел я у одного, барина этак же берестой разделано.
- Можно и под бересту…
Нехитрые речи отозвались в душе Сажина, как эхо собственных мыслей, и он вдруг почувствовал себя хорошо, как давно с ним не бывало. Одно присутствие Пружинкина уже действовало на него успокаивающим образом, хотя он припомнил случай, как выпроводил его тогда к Софье Сергеевне с просьбой "обезвредить". Даже отступления и болтовня Пружинкина теперь нравились Сажину. Конечно, этот мещанин - неисправимый мечтатель, но, право, в нем есть что-то такое…
- Оставайтесь ужинать, Егор Андреевич, - предложил Сажин, когда Пружинкин взялся было за шапку.
- Покорно благодарю, Павел Васильич…