Последний переулок - Карелин Лазарь Викторович 5 стр.


Кочергин тоже занялся делом. Он хватал с полок бутылки, сливая в миксер то одну жидкость, то другую, прикидывал, отмерял, он увлекся этой работой. Прикидывался? Этот уж наверняка прикидывался. Брови его то и дело хмуро сходились, азартная улыбочка худо держалась, ужимались губы.

А Геннадий все поглядывал, все изучал их, злясь, что остался, злясь, что глаза прилипли к ее ногам и вздрагивали у него зрачки, когда она вскидывала руки и вскидывался халатик. Верно, что когда мужчина жрать хочет, он становится злым. Изозлился Геннадий, жрать хотелось, да и сбежать хотелось.

Но вот уже сковорода на столе, помидоры нарезаны, появилась брынза, появился лук, появились какие-то флаконы с разноцветными соусами, синие бокалы, зеленоватые рюмки, оплетенные бутылки, графин хрустальный с водкой, подскочил к столу со своим фирменным напитком римский патриций, провозгласил, вскинув сильную руку:

- Осушим кубки, идущие на бой! - И первый и выпил, жадно, обливая грудь. Это шло ему - так пить. Красив он был, этот старый. Такого, что тут спорить, она могла полюбить.

Она и смотрела на него влюбленными глазами. Подхватила, так же вскинув руку:

- Хоть миг, да наш!

Геннадий хлебнул изготовленный Ремом напиток, обжегся, встрепенулся, задохнулся, прослезился и, слыша, как пошел по жилам огонь, стал есть, жадно, как и они, переняв, что они едят руками, ломают хлеб, подхватывают на него куски яичницы, ломают сыр, обмакивая его в соуса, сминают лук у рта, едят жадно, смешливо, впиваясь зубами, как, должно быть, жрали римские центурионы, идущие на бой. Он так же стал жрать, выпачкался мигом, но и повеселел. Отлетели все хмурые мысли. Внутри огонь пылал, рот горел от перца и приправ. Попроще, попроще все стало для глаз. И женщина эта полуголая - то одно откроется, то другое, - чужая, другого женщина, она поближе, поближе к нему стала, придвинулась к нему, хотя прижималась-то она к своему Рему.

- Славно жрет, хороший парень, - сказала Аня своему Рему, зубами кивнув на Геннадия. - Обтесать бы чуток, цены бы не было. В мужике ведь главное стать. А у него есть.

- Еще успеешь разобраться в его стати. Молодые, еще снюхаетесь у моего гроба. А в мужике, знаешь, что самое главное?..

Они принялись хохотать, подталкивая друг друга плечами, целуясь при нем. Он был тут, они заговаривали с ним, о нем говорили, но они одни были за столом, одни. Сгас огонь от выпитого, опротивела вдруг вся эта жратва. Геннадий поднялся.

- Пойду я.

- Иди. Провожу.

Геннадий все же ждал, что Аня остановит его, мол, посиди, куда спешишь. Не остановила. Глянула мимо него, сквозь него - так смотрят женщины, глядя в себя, в начинающееся в себе, в волну эту наплывом вслушиваясь, когда хоть трава не расти, хоть что ты хочешь ей говори, как угодно предостерегай, а ей - все ничто, "хоть миг, да наш!"

Рем Степанович вывел Геннадия в прихожую.

- Завтра утром загляни, - попросил. - Пошлю тебя по одному адресу. Только и делов. Отнесешь записочку. Только и всего.

Геннадий вспомнил, выхватил из кармана смявшийся клочок бумаги.

- Белкин вернуть велел, не успели мы вручить.

Рем Степанович взял бумажку, повертел в кончиках пальцев, будто брезгуя этим незадачливым лоскутом, не пожелал оставить его у себя.

- Эту бумажку и передашь завтра. Но по новому адресу. - Он вернул записку Геннадию. - Тут всего два слова. По сути восклицательный знак всего лишь. Зайдешь завтра? Часов этак в девять?

- Суббота - не работа, зайду...

- И лады! - Он потрепал Геннадия по плечу, нажимая рукой, выказывая ее силу. - Не завидуй - все они одинаковые... Сбегай к какой-нибудь, проверь, опустошись. А то махнемся, ты на мое место, я - на твое! Невозможно? Верно! А было бы возможно, я б тебе не посоветовал. Ступай!

8

Все еще день жил в их переулочке, все еще зной держался. А уже был вечер. И вытемнилось за домами небо.

Геннадий решил забежать домой, умыться, под душ встать, смыть с себя весь этот сегодняшний денечек, который сейчас и привкус обрел. Геннадий пропах яичницей, терпкими соусами, терпким огненным пойлом. А еще того больше - о чем он не догадывался - он пропах чужой судьбой. Этого душ с него не смоет, хоть под кипяток вставай.

Вдалеке, у входа в отделение милиции, стоял все тот же старший лейтенант, доколачивал дежурство.

Двинувшись к своему дому, стоявшему напротив и наискосок от милиции, Сторожев, как римский патриций, вскинул руку, приветствуя старшего лейтенанта. Выкрикнул:

- Привет идущему с дежурства!

- Понял. Угостили. Ну, ну. - Старший лейтенант благожелательно и даже завистливо глядел на Геннадия. - А к тебе женщина в гости пришла. Давно ждет. Поторопись.

- Почему именно ко мне? Дом-то вон какой.

- В окне твоем промелькнула. Сперва в лифте, он у вас прозрачный, потом в окне.

- Наблюдательный.

- Служба.

- Какая из себя?

- Сам рассмотришь. Но спешить тебе надо. Поверь.

Улыбаясь, фехтуя улыбками, они расстались.

Ну что за день?! Что еще за женщина?! Та, с которой был у него этим летом роман (да какой там роман, просто встречались, когда тянуло - она была лет на десять его старше, - ее-то тянуло, а его-то не очень), эта женщина к нему домой заявиться не могла, знала, что он живет в одной комнате с теткой, не могла не знать, что тетушка живо ее погонит. Роман этот - да какой там роман! - скрыть Геннадию от тетки не удалось, но и одобрения от нее получить не удалось. Строга была его тетушка в этих вопросах: "Не так живешь! На что драгоценные годы мотаешь! Твой дядя в твои годы уже подводной лодкой командовал!"

Дома действительно была гостья. Сидела в уголке у круглого столика, на котором обычно навалом лежали перепечатанные теткой материалы, и попивала кофеек. На плече у нее сидел сонный Пьер. Так вот что за женщина! Верно, тут надо было спешить, прав лукавый старшой. Геннадий с порога расхохотался, радуясь, что смех этот пришел к нему, зная, что тетка любила его веселым, принималась радоваться за него, мол, с добрыми явился вестями. Она все ждала, что он либо в институт поступит, либо объявит, что женился на молодой, красивой, из хорошей семьи, либо хоть выиграет "Жигули" по лотерее. Она все время ждала от него, для него хороших вестей. И вспыхивала у нее надежда, когда он являлся в хорошем настроении. А вдруг!..

Но сейчас Вера Андреевна никак не среагировала на его смех, была мрачнее тучи. Она сидела за машинкой, работала. Она так навострилась, что могла и разговоры разговаривать и трещать на машинке, мельком будто бы заглядывая в текст. Когда она сердилась на Геннадия или вообще была не в духе, треск из-под ее пальцев просто сливался в один высокий звук, как слились бы в раздражении произнесенные слова выговора. Машинка часто так ему выговаривала. Поздно явился - трещит машинка, мол, и слушать твоих дурацких объяснений не желаю. Выпил хоть немного, и того хуже треск, взвивается на крик. Сейчас машинка просто криком кричала. А когда кончилась страница и надо было закладывать новые четыре экземпляра, Вера Андреевана так развоевалась с копиркой и бумагой, что ветерок прошелся по комнате. И все молчком, молчком.

- Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна, здравствуй, Пьер, - сказал Геннадий. - Рад вас приветствовать.

- А мы сегодня уже здоровались, - прихлебнув, ответила старушка, Пьер ворохнулся, подтверждая. - День такой длинный выдался, что и забыл? Древняя женщина оглядела с ног до головы Геннадия, недовольно затрясла головой, придя к тем же выводам, что и старший лейтенант милиции: - Угощал тебя? Значит, что-то ему от тебя нужно. Эти купцы, Кочергины эти, зря не улещивают. Всегда у них интерес какой-нибудь за пазухой есть.

Тетушкина машинка взвилась в яростном треске.

- Тетя Вера, куда ты так строку гонишь? Всех денег не заработаешь.

- Молчи, милостивый государь!

О, если уж милостивым государем обозвали, то худо его дело.

- Пойду душ приму, - уныло сказал Геннадий, предвидя, что и из дома теперь не выбраться, и трудного разговора не избежать. Под портретом разговора. Вон он - капитан первого ранга, молодой, крепколицый, строгий. Висит, как икона. А на него тут и молятся, и вот именно что под портретом этим и усаживает Геннадия тетушка, когда приходит неизбежная необходимость высказать ему, что она о нем, непутевом, думает. Господи, какая бедная у них комната, какая убогая мебель! Повел глазами от этого портрета, а только и смотреть здесь можно на этот портрет. Нарядный мундир, три звезды на погонах с просветом, ордена, и не шуточные. Одна тут удача, один тут признак успеха - этот портрет. А все остальное твердит, кричит о бедности. Из года в год, из года в год. Но гордой бедности. Все тут чисто, прибрано, всякая вещь обласкана заботой и потому и служит этим людям, давно заступив в возраст ветхости, в пенсионный свой возраст - есть и для вещей пора пенсии, пора покоя. Свалки, что ли? А это как поглядеть. Да, старье кругом, из прошлого века диван, стол, стулья, шкаф этот, набитый старыми книгами. Поднови все это, может, и какой-нибудь любитель старины купил бы, гордясь, у себя бы выставил. Но здесь были не подновленные вещи, а ухоженные, оберегаемые, а потому они не казались старинными, они казались здесь просто старыми, но, увы, необходимыми.

Хотя вот в углу, где его койка и его столик, Геннадий обнаружил и совсем новую вещь, этот магнитофон кассетный, сработанный где-то в Гонконге. Каким же убогим сейчас показался ему этот ящичек, которым он так гордился. Все, все померкло! А эти цветные открытки с любимыми киногероями и киногероинями, которые он собирал и наклеивал на картонный лист, - на них, в эти лица счастливые да красивые, просто тошно было глядеть. Там была и Анна Лунина, в центре была. Вышвырнуть к чертям собачьим этот картон! Завтра же! Нет, немедленно! Геннадий шагнул в свой угол, сорвал со стены картон с кинозвездами, решительно протянул Клавдии Дмитриевне.

- Дарю! Повесьте у себя в комнате. Ведь вы когда-то тоже были актрисой. Или чем-то в этом роде.

- Мальчик, тебя обидели там? - внимательно поглядела на Геннадия старуха. А машинка за спиной смолкла.

- Прошу, возьмите. - Он приставил к спинке стула картон и стремительно вышел из комнаты. И понял: да, его там обидели. Нет, не понял, а ощутил эту обиду. Горько, сиро стало на душе. Как в детстве, когда обижался в детстве. Но тогда можно было пореветь хоть, забившись в угол, можно было наказать родную тетку, отказавшись от обеда, - пусть, пусть страдает. Сейчас ничего этого сделать нельзя было, ни с кем не споловинить жжения этого в груди, обиды этой.

В их квартире, в старой квартире, в старом, дореволюционной постройки доходном доме, жило несколько семейств, все больше старики остались. Ванная комната у них была загромождена старыми вещами, стариками-вещами. Но все же душ работал. Старинный, обширный, как зонт. Он бы мог поменять тут все, но не хотел, "зонт" служил отлично, медные краны были надежными, хоть им было близко к ста. А ванная сама была размерами в нынешний небольшой бассейн.

Он встал под душ, содрав прилипшую, пропотевшую одежду. Хрустнули, напомнили о себе четвертные. Куда-нибудь бы деть их поскорее. Купить какую-нибудь ненужную вещь, притащить в дом. Пусть сверкает среди старья. А зачем? Да и тетка вышвырнет, укорив: "Твой дядя ни одного рубля не заработал бесчестно".

Он встал под душ, пустив яростно горячую воду, хотя хотел пустить холодную, в спешке спутал краны. Но сперва даже не заметил, что шпарит на него кипяток. Заметив же, зло сам себя этим кипятком высек. Задохнувшись, терпел и терпел. А когда понял, что сейчас сварится, рванул тело в сторону. Кровь гудела, звенела в нем, он сильно обжегся. Так в парилке случается, если неразумно шагнешь через две-три ступени, сразу ступив под потолок. Но зато обида унялась, забылась, он ее выгнал кипятком.

Мокрый, в одних трусах, Геннадий ворвался в комнату - он забыл взять полотенце, - красный, ошпаренный, готовый к бою, ожидая, что сейчас-то уж тетушка заговорит.

Но Вера Андреевна, пойми ее, вдруг встретила его самой приветливой улыбкой. Даже не заметила, не указала, а должна бы была, что в одних трусах по дому не бегают, не мальчик ведь уже, не ребенок. Нет, обрадовалась ему, заулыбалась, выставляя из буфета чашку для него и банку с вареньем - этот наивысший признак расположения.

- А после душа - чаек. Что может быть лучше, полезней?

Маленькая, усохшая, сгорбленная от своей нелегкой работы - день за днем, год за годом, десятилетие за десятилетием. Он обнял ее за плечи, прижал к себе - мокрый, несчастный, растроганный.

- Ну, ну, ну, ну, ну, ну, - сказала она строго, лишь на миг какой-то прижав седенькую, с поределым пучком головку к его выкрасневшейся, мокрой груди. - Ну, ну, ну, ну, ну... - И пошла от него, видимо считая, что сказала все, что надобно было сказать, - предостерегла, ободрила, напомнила, что она - с ним, и что она вдова капитана первого ранга, и что у них трудовая семья, честная, что и его отец, Сторожев Николай, был честен, добр, благороден, что они из дворян, если копнуть, из обедневших дворянских московских родов, из тех самых, что слали своих сыновей на трудное, на высокое, на бой с врагом - и от века, от века. И нам не пристало...

- Я пошла, Вера Андреевна, - прощебетала старушка-гостья. - Пьер, мы уходим. Спасибо душевное за кофеек. Мон Дье, я никогда не сую нос в чужие дела. У нас, в нашем тут переулке, чего только не случалось. Но все же мальчик еще молод, а Кочергин этот в матерой поре. Я знаю им цену - этим в седину, когда бес в ребро. Я считала, Вера Андреевна, своим долгом...

- Спасибо вам, Клавушка, что навестили. Заходите. Будь благополучен, Пьер!

Древняя старушка с покачивающимся на ее плече древним попугаем важно засеменила к двери, гордая своей миссией и что вот кофейком угостили, что все чин по чину, как и должно в кругу порядочных людей, среди соседей.

- Фотографии прихватите, - сказал Геннадий и понес за ней картон.

- Ну что ж, я, пожалуй, приму твой подарок, они милы, эти нынешние баловни удачи. Но только, Геннадий, ведь ты пожалеешь потом, тут такие есть милашки.

- Не пожалею.

- Тогда прошу тебя, занеси этот свой дар как-нибудь ко мне домой. Мне тащить-то трудно, с Пьером-то на плече.

- Хорошо, я занесу.

- Как-нибудь... - И она удалилась, гордая собой, довольная задавшимся для нее днем.

А тетка снова уже сидела за машинкой, закладывая в каретку новые страницы. Вот-вот затрещит машинка.

- Я, пожалуй, пойду погуляю, - сказал Геннадий, не веря, что легко сумеет вырваться из дома.

- Конечно, конечно. А обед?

- Я сыт.

- Да, да, ну, конечно. А теперь к своей даме?

- Пожалуй.

- Что ж, ну что ж, не маленький. - Смирение свое Вера Андреевна простучала по клавишам. Медленно начала страницу, она как бы спрашивала машинку, как ей быть. Машинка рассудительно ответила ей: тук-тук - не маленький, тук-тук - пусть уж идет к этой женщине, которая его любит, привязана к нему, иногда такие союзы бывают благотворны.

9

Зина жила через два дома от него - все у него рядом. Ее дом, зелененький, веселенький, ставший таким в пору, когда все прихорашивали в Москве к Олимпиаде, был похож (ну, с громадным, конечно, уменьшением и в размерах и в качестве всех деталей), но все же был похож аж на Зимний дворец. Все это примечали. Мини-размини Зимнего дворца. И вот в такой же цвет зеленый покрашен домик, лепнин на нем всяких множество, завитушки, корзиночки эти из гипса, вроде крылышек ангелочков, некое подобие колонн. Дворец, да и только, но... для бедноты здешней, но для голытьбы грачевской. Это, как выходное платье горничной, совсем-совсем почти такое же, как и у ее барыни, богачки и первой модницы на Москве.

Дом этот зелененький возник тут в таких же, что в Головином, что и по соседству, в присретенских переулках и на Трубной улице, по воле скудной фантазии их владельцев, а может быть, и подлой фантазии. Публичные это всё были домики. А их веселенькие фасады были зазывалами. Какие беды могли случиться с человеком, вошедшим в такой вот приветливый домик? Окошки светленькие, занавесочки легонькие, завитушки наивненькие. Да то давно было, давным-давно.

И теперь в этих домах, какие еще уцелели, все внутри было перестроено, иначе выгорожено, зальцы для танцев стали квартирами, укромные комнатки соединились, поширились, став просто жильем для людей скромных, трудовых, наехавших в Москву со всех концов страны в двадцатые и тридцатые годы, слыхом не слыхавших о дурной славе этих мест, только уж потом про все разузнавших. А разузнав, ревниво - их же теперь это были места - отделили все плохое от хорошего. Было тут и хорошее. Присретенские переулки из глубокой старины славны были своими ремесленниками. Они и название получили от ремесла своих жителей. Печатников переулок - тут жили печатники, изготовители красочных картинок, лубков, которые выносили продавать к Сухаревке и вывешивали для показа на стенах церкви Святой Троицы. Так давно это повелось и так укоренилось, что церковь эту, а она семнадцатого века, стали называть Святой Троицы в листах. Именно в листах печатников из Печатникова. А в Пушкаревом жили стрельцы, а в Колокольниковом - те, кто в Москве отливали колокола. И их Последний переулок сперва назывался Мясным, в нем мясники жили, находились мясные лавки, кормившие всю древнюю середину Москвы до самого Кремля. Это уж потом, совсем недавно, если говорить об истории этих древних московских мест, стали они служить Сухаревской толкучке, рынку, торгу. Вот тогда-то все и закрутилось и замутилось. Да, а вот в Пушкаревом переулке, он теперь называется улицей Хмелева, был в двадцатых годах в подвале громадного доходного дома, тоже не без мутных денечков в прошлом, театр. В нем начинал артист Ростислав Плятт, играл потом и Хмелев. А сейчас это филиал Театра имени Маяковского. А на улице Трубной вот вам, пожалуйста, - на той самой-рассамой, в 1879 году жил с семьей, переехав из Таганрога, студент Антон Чехов. Сперва в одном доме они жили, потом в другом. Это всё факты, и это все к чести их старинных переулков.

Геннадий про все это знал преотлично, перечитал уйму книг. Он любил свои переулочки, он родился ведь тут. Для кого где родная земля, а для него - эта. И пусть не надуваются иные, что у них места покраше, почище, с историей от века распрекрасной. Нет, а если копнуть, то всякое бывало и там и тут, и окрест и поодаль.

Назад Дальше